— Черльт возьми! — сказал он, пытаясь выдернуть палец из зажавшей его дверцы.
   Карбышев и Мирополов побледнели одновременно и одинаково сильно. Кто-то, — не Мирополов, — закричал:
   — Фельдшера!
   Но дверь распахнул все-таки Мирополов — он это очень хорошо помнил. Кровь из пальца лилась густой горячей струей. Мирополов схватился за голову. Карбышев вырвал из кармана носовой платок и замотал палец. Его взгляд уперся в отчаянную физиономию Мирополова, скользнул по его поднятым кверху рукам и остановился на могучей бороде. Карбышев улыбнулся.
   — Перестаньте нервничать, товарищ комбат! Мне больно, а не вам. Что? Не можете?
   Мирополов простонал:
   — Н-не мо-гу!
   Улыбка сбежала с лица Карбышева.
   — Тогда я вам приказываю немедленно прекратить это безобразие!
* * *
   Мир становился похожим на котел. Под котлом пылало пламя. Внутри что-то кипело с неистовым напряжением. Плохо привинченная к котлу крышка судорожно дрожала. Американские заправилы подкармливали из рук военного зверя германской фашистской агрессии. Англо-французские политиканы, уцепившись за власть, дружно взламывали фронт миролюбивых государств. Японские самураи на Хасане и Халхин-Голе пробовали силы в прямой борьбе. Белофинские газеты сообщали о восхищении английского эксперта генерала Кирка недавно осмотренными им на Карельском перешейке укреплениями.
   За окном шумел май, и ветер бросал в комнату теплые запахи обласканной солнцем счастливой земли. Деревья звенели листвой, пели тонкие девичьи голоса — чудо весны совершалось за окном комнаты. Совершалось оно и внутри Карбышева.
   Якимах, чуть-чуть пошевеливая влажными красными губами и жмуря зачем-то круглые светлые глаза, старательно вчитывался в лежавшую перед ним бумагу. Ровный почерк покрывал прямыми строками обе стороны листа.
   «Переход к коммунизму, — читал Якимах, — требует от всех трудящихся нашего великого Советского Союза настойчивого овладения большевизмом, учением Маркса — Энгельса — Ленина — Сталина, повышения трудовой дисциплины и производительности труда.
   Участвуя своей ответственной работой преподавателя по подготовке высококвалифицированных кадров нашей Рабоче-Крестьянской Красной Армии вместе со всей страной в построении коммунизма, я хочу быть ближе к великой Коммунистической партии большевиков и прошу партийную организацию — принять меня в кандидаты ВКП(б).
   Обязуюсь настойчиво и систематически работать над изучением большевизма, над освоением великого учения марксизма-ленинизма, активно участвовать в общественной и партийной работе, образцово соблюдать трудовую дисциплину, быть бдительным и всемерно бороться с изменниками нашей Родине и врагами народа… Комдив Карбышев».
   Якимах дочитал бумагу до конца. Несколько мгновений он сидел молча, все еще пошевеливая губами и жмуря глаза. Потом заговорил:
   — Я о вашей подписи, Дмитрий Михайлович, думаю.
   — О подписи?
   — Да. Сколько раз я ее видел. И думаю: если взять все ваши подписи, которые я видел, да положить одна на другую, ведь, пожалуй, самым точным образом придутся. Твердая у вас рука! Толковали мы с вами о вашем вступлении в партию неоднократно, — и Елочкин с Наркевичем, и Юханцев. А решили вы сами, без нас. Когда решили?
   — Давно, — сказал Карбышев, — тогда же и решил, когда толковали…
   — Нет, я не о том… А когда…
   — Заявление написал? Сегодня, двенадцатого мая.
   — Не то… Когда окончательно созрело решение? Ведь не пятнадцать же лет назад и не сегодня…
   — Конечно. Оно созревало постепенно, по мере того, как я завоевывал доверие партии. Помните, я хотел «доказать»? Пришло время, когда я по множеству признаков понял: «доказал». Партия мне доверяет, а это и значит, что я коммунист. Были годы проверки, самопроверки. Отходили в прошлое неустойчивость политической мысли, боязнь упреков в карьеризме. Все отчетливее ощущалась трудность работы без партийного контроля, без партийной помощи. Дочь — член партии, а я — нет. Вдруг когда-нибудь придет в голову Елены: «А странную все-таки жизнь прожил отец! Как будто и с партией, а не в партии…» Нельзя, чтобы дочь обо мне так думала, никак нельзя. Как я хочу видеть своих детей комсомольцами и коммунистами, так и они вправе желать, чтобы давнишние мои убеждения были, наконец, признаны действительно «моими». Подступала старость, и вместе с ней созревало решение…
   Карбышев говорил очень важные, совершенно правдивые, все объясняющие собой вещи. Мог бы он к ним прибавить и еще одну. Она-то, собственно, и привела его сегодня к написанию заявления, которое так внимательно читал Якимах. Привела и вложила нынче перо в его руку. И, словно отвечая Якимаху на еще не заданный им вопрос, он сказал:
   — Итак, Петя: почему же все-таки именно теперь вступаю я в партию? Очень просто. Время тяжкое. Будет еще тяжелей. И, шагая через высокий порог, я хочу пережить это грозное время вместе с партией, а если нужно будет, то и умереть за партию в ее рядах…
* * *
   Действительно, время становилось все тяжелей. В Москву приехали военные миссии Англии и Франции для практического завершения затянувшихся переговоров о взаимной помощи. Однако миссии прибыли в Москву не только без искренних намерений прийти к соглашению, но даже и без полномочий, необходимых для его заключения. Зачем же они появились в Москве? Невозможно сказать. Как появились, так и исчезли. В один из последних дней августа Карбышев читал в «Известиях» интервью маршала Ворошилова с сотрудником этой газеты[62]. От Советского Союза требовали, чтобы он помог своими войсками Франции, Англии, Польше. А пропустить его войска через польскую территорию не хотели. И это несмотря на то, что никаких других путей для того, чтобы советские войска пришли в соприкосновение с войсками агрессора, не было. «Да что они — с ума поспятили?» Нет, они пребывали в совершенно здравом уме. Только, как ни боялись они гитлеровской Германии, Советский Союз был для них еще страшней. Вот оно — главное[63]. И здесь именно ключ к разгадке этой предательской тайны…
   Да, время становилось все тяжелее, все грознее. Карбышев читал интервью Ворошилова, речь Молотова на внеочередной сессии Верховного Совета СССР и с нетерпеливой страстностью в смелой душе думал: «Зови же меня, партия, — зови! Иду, куда скажешь, мать…»

Глава тридцать седьмая

   Штаб инженерных войск армии, действовавшей на выборгском направлении Карельского перешейка, стоял в лесу и расположен был в маленьком трехоконном домишке. На голых стволах кругом домишка не было и признака ветвей. Да и весь лес был исцарапан, обглодан, ободран: месяц беспрерывной бомбардировки не прошел ему даром. Куда ни глянь — коряги, вывороченные из земли, воронки, завалы из сбитых снарядами деревьев. И от этого еще угрюмей казалась дикая красота места. Солнце давно уже выкатилось на чистое, яркое небо, и золотые лучи его скользили по земле. Снег звенел под ногами. У танков, стоявших на поляне и укрытых хвоей и зеленым брезентом, толпились люди в черных колонках и шлемах с белыми от мороза очками. «Как дела?» — «Нормально!» — Спрашивали, но не отвечали; а думали о сюрпризах — о заминированных рождественских угощениях в деревенских домах, о поросятах и бутербродах с мелинитовым нутром, о забытых под сосной сапогах, об оброненных кем-то на дороге часах, о трупах, и разных других предметах, к которым нельзя было прикоснуться, чтобы не взлететь на воздух. Обилие сюрпризов рождало тревогу, пугало, подрывало не столько людей, сколько их мужество и уверенность в себе. Это было начало войны с белофиннами, время минобоязни, когда деятельно развертывалась подготовка к прорыву…
   В столовой для среднего и младшего комсостава, которая помещалась в кирхе близ Райволы, были и деревянные миски, и ложки, и каша, — всего много. Но обедавших было еще больше. Здесь обедали командиры всех родов войск в неисчислимом количестве; девушки не успевали подавать, а за мисками, ложками и кашей надо было охотиться из очередей. Помощник командира саперной роты Константин Елочкин стоял в очереди и со скуки прислушивался к разговору двух летчиков в коричневых комбинезонах и меховых унтах.
   — Эх, и замечательная нынче летная погода!..
   — Да, уж прямо сказать: миллион высоты. Старый он?
   — Старый… В черной шубке, романовской малахайкой, в валенках, мужичок мужичком. А фигура серьезная… Как доставил я его в штарм, вышел он из самолета, только и слышу: «Принимай! Приехал!»
   «О ком это они? — подумал Елочкин, — кто приехал?» Вдруг один из летчиков сказал изумленным полушепотом:
   — Гляди, видишь? Да вон он и стоит, кашу ест… Ты смотри, брат, что деется… Кашу!
   Он показывал на невысокого человека в черном тулупчике, который действительно стоял с двумя другими у занятого стола с миской в руках и с аппетитом ел кашу, приговаривая:
   — Ну, и вкусно, Петя, а?
   Чувство, повинуясь которому Константин Елочкин выскочил из очереди и метнулся поближе к черному малахаю, отнюдь не было простым любопытством. Елочкин не знал, кого увидит, но почему-то не сомневался, что увидеть ему предстоит необыкновенное, нужное, хорошее и радостное — человека, в котором все это должно обнаружиться зараз. Так и случилось. Помкомроты сунул между приезжими свой горбатый, елочкинский, нос и тотчас признал двоих — Карбышева и Якимаха. Третий — молоденький воентехник — был ему не известен.
   — Товарищ комдив, — сказал Елочкин Карбышеву, — зачем же вы здесь кушаете? Есть столовая для высшего комсостава. Там бы… А здесь неудобно. Позвольте довести?
   Карбышев засмеялся.
   — Везде — «дети»… И тут — тоже. Хорошо, Петя? Право, хорошо. За столовую для высшего комсостава благодарю вас, товарищ. Но предложения не принимаю. С нами — младший командир из Москвы приехал. Мы и порешили вместе с ним здесь обедать. Дело, как видите, не случайное. А кто вы такой и откуда меня знаете?
   — Елочкин я, товарищ комдив, — сказал помкомроты. — Елочкин, Константин.
* * *
   Крепко рассчитывая на своевременную помощь французских и английских друзей, противник хотел расстроить советские части уже в оперативной зоне заграждений Карельского перешейка, еще до того, как они подойдут к главной оборонительной полосе. Тут-то и узнали советские командиры и бойцы, — не на учениях, а на практике, — что такое доты и дзоты. Узнали и живо научились различать старые одноэтажные доты на один-три пулемета, без убежища для гарнизона, от новых, «миллионных» — огромных сооружений с четырьмя-шестью амбразурами и убежищем на сотню человек. Случалось натыкаться и на такие узлы обороны, где под одним квадратным километром чистого снежного поля пряталось по пяти дотов и по десятку дзотов. Наблюдение за дотами организовалось не сразу. Но, когда в средних числах декабря советские войска все-таки подошли к переднему краю линии Маннергейма, разведка оборонительной системы противника уже была налажена: ни днем, ни ночью не прекращались поиски, и непрерывно захватывались «языки». Советская артиллерия то и дело вскрывала прямыми попаданиями отдельные бугорки под деревьями и разбрасывала веером каменные подушки.
   Всего страшнее были морозы. К новому году ртуть в термометрах окончательно застряла на сорока градусах ниже нуля. Бойцы жили в землянках с жестяными печами, не вылезая из перчаток, валенок и телогреек. Командный состав надел полушубки. Карбышев ночевал в лесной дачке у начальника инженеров армии, не снимая ни шубы, ни шапки. Но чувствовал себя превосходно и никогда не мерз.
   — Дмитрий Михайлович, — шутил Якимах, — а вы знаете, что стали похожи на Лялю? Такие же щечки розовенькие, и губки свеженькие, и все личико…
   — Скандал, Петя! Если и дальше так пойдет, как бы под старость в грудное дитю не превратиться…
   С утра — разъезды по частям. Карбышев восхищался пехотой и артиллерией.
   — Когда-то Гинденбург говорил: русская пехота и русская артиллерия — суд божий! А теперь…
   Водитель давал ход, и машина, «клюнув», уверенно шла вверх по крутому подъему.
   На левом фланге линии Маннергейма саперы готовили сеть траншей для исходных рубежей будущей атаки. Впереди лежало снежное поле в четыреста-пятьсот метров, — такое со всех сторон открытое поле, что идти по нему в атаку было невозможно. По ночам саперы выползали вперед с зарядами тола. Взорвав заряд, рыли траншею шагов за десять до воронки. И траншейная сетка быстро покрывала поле. Саперы постепенно подбирались почти вплотную к неприятельским заграждениям. Наколовшись на первый ряд проволоки, ложились животом кверху и работали ножницами. Прорезав несколько проходов, ползли дальше, к гранитным надолбам, и, подтянув за собой на салазках толовый груз, подкладывали под каждую надолбу по заряду.
   И Константин Елочкин ежевечерне надевал халат и выползал с охотниками на разведку новых рубежей. Счастье не отставало от него. Уже не раз случалось, что под белым пухом мягкого снежного покрова нащупывал он какие-то белые шнуры, какие-то рваные кусочки блестящей стальной проволоки. Что это? Б-бах! На миг оживало мертвое поле в огне и грохоте минного взрыва. А Костя — хоть бы что.
   — Ставим знак!
   С каждой ночью он делался все опытнее. Вот из-под снега торчит соломенный прутик. Ага! Не спеша, с пристальной осторожностью разгребает Костя снег. Так и есть: небольшая кухонная кастрюля, медный стерженек посередине — мина. Металлическая оболочка выкрашена в коричневый цвет. Стержень вывинчивается. Это и есть взрыватель. «Английская», — думает Костя про находку. И, вспомнив порядок расстановки мин, уверенно ищет вторую…
   В районе Кархула — Хотинен, справа от озера, перед высотой 65,5 и двумя железобетонными дотами, лежало глубоко заснеженное болото с торчавшими на нем кое-где кустьями ржавой осоки. Несмотря на мороз, болото пружинило. Не только автомашина, но и лошадь не смогла бы пройти по нему. На кочках загорались, краснея, пятнышки кем-то раздавленных ягод клюквы. Кто и когда раздавил их? Говорили, — был здесь у белофиннов до войны полигон. Странно. Полигон над бездонной прорвой… Однако не было на болоте точки, которой не обстреляли бы шюцкоровцы с высоты 65,5, закрыв глаза. И не было такого человека, который, оторвав на минуту голову от снежной болотной глади, вернулся бы целым назад. Пристрелянность, тщательная заминированность и болотный характер делали это место совершенно непроходимым при атаке. Неизвестно, как звалось оно раньше. Саперы прозвали его «долиной смерти». А между тем выйти во фланг главным неприятельским укреплениям можно было только через «долину смерти».
   Первой же ночью Костя Елочкин со своими саперами убрал мины из прохода в два десятка метров шириной. Но днем проход был опять заминирован. На вторую ночь саперы снова нашли и убрали мины. К вечеру мины были расставлены. Получалось похоже на сказку о дураке: таскать не перетаскать. В таких-то именно случаях и бывало полезно неожиданное появление Карбышева на трудном пункте. Никто в армии, от начинжа до полкового инженера, до любого саперного командира, не оставался в стороне от направлений, по которым Карбышев совершал свои объезды. Сам он говорил о своей задаче: «Езжу, чтобы изучить опыт войны, да, где надо, посоветовать инженерным начальникам…» Советы Карбышева касались таких коренных вопросов войны, как борьба с минобоязныо или действия штурмовых групп, а изучение военного опыта сводилось, по существу, к планированию прорыва Карельского укрепленного района белофиннов. Но эта внутренняя, огромная, сторона дела не только не останавливала на себе внимания рядовых начальников, но даже и вовсе не замечалась ими. От Карбышева ожидали главным образом помощи в преодолении конкретных трудностей. И тут он тоже не обманывал ожиданий.
* * *
   В саперную часть, уже двое суток бесплодно пытавшуюся очистить от мин «долину смерти», Карбышев приехал под вечер третьего дня, когда болото было только что вновь заминировано. Автомобиль пыхтел, как самовар, не сходя с газа и по временам громко всхрипывая простуженной грудью. Карбышев, Якимах и полковой инженер стояли в кружке, топоча ногами. Костя, в халате, такой же сумеречно белый, как и вечерний снег кругом, с белыми треугольными волдырями на обмороженных щеках, вытянувшись, не отрывая руки от виска, а глаз от Карбышева, молча слушал, о чем говорило начальство. Про сказку «таскать не перетаскать» он уже давно доложил и теперь с тоскливым недоумением ждал и не мог дождаться ответа. Судя по времени и разговору, Карбышев сейчас уедет. И уедет, как видно, ничего не ответив Елочкину. Вот он уже идет к машине, а начальство идет за ним, а Елочкин — за начальством, все еще с рукой у виска, но с угрюмой досадой в сердце: «На нет и суда нет». Это приходит на мысль, как последнее оправдание в беспомощности. Но что же может быть обиднее для безотчетной костимой веры в Карбышева, как не это бессильное оправдание? Подошли к машине. Она стонала, крякала и, дрожа заиндевевшим телом, готовилась принять отъезжавших.
   — Еще два слова, — сказал Карбышев и сделал знак Елочкину подойти, — о «долине смерти»… Конечно, так нельзя. Вы снимаете мины, они ставят. Это — носить не переносить. Что-то надо… А что? Я вам «посоветую»: нынче ночью уберите финские мины, а потом поставьте свои; но не там, где раньше ставили, а на подступах к проходу. Утром поймаете в эту ловушку несколько человек. На этом, вероятно, и вся игра кончится… Поняли?
   — Так точно, товарищ комдив! — восторженно крикнул Костя. — Очень хорошо понял!
   И он посмел усомниться сегодня в дивном уменье Карбышева все преодолеть, — если не силой преодолеть, то осилить хитростью и уменьем… А комдив, усаживаясь в автомобиль и подбирая полы тулупа, говорил полковому инженеру:
   — Все — мои дети… И этот, молодой Елочкин, — тоже!
* * *
   Железобетонное сооружение в рост человека: С четырех сторон — узкие проходы, как незастекленные окна в новом доме, и ни одной двери. Это — дот. Ночная разведка пехоты обнаруживала доты и устанавливала пути к ним. Ходила пехота в разведку с проводом, чтобы артиллерия могла ее поддержать в нужный момент. Карбышеву очень хотелось попасть в разведку. Интересное дело! Хорошему разведчику нужна не только смелость, а еще и железные нервы, и воля, и находчивость, и уменье ориентироваться в любой обстановке, и память, и сильное тело… Разведчик не имеет права волноваться. Выдержка и спокойствие — закон для него. Оглядываясь в прошлое, Карбышев с удивлением и тревожной неловкостью вспоминал, что никогда не ходил в настоящую пехотную разведку. И он стал «проситься» у командира корпуса. Но командир корпуса отвечал что-то невнятное. Во всяком случае разрешения не было. Карбышев попробовал «увязаться» в каком-то полку за уходившей группой. Командир полка отменил разведку. Нетрудно было догадаться, отчего все это так получается: Карбышева было приказано «беречь». Это дошло до рядовых бойцов. И они говорили: «Куда вы, товарищ комдив, пойдете?» И все-таки Карбышев пошел…
   К полудню мороз ослабел, и снег падал тихо, прямо в глаза, затягивая белой завесой и небо, и лес. Сегодня ночью батальону, которым командовал Мирополов, предстояло выдвинуться вдоль леса по шоссе на три километра. Пообедали. Отметили, что мороз опять начинает забирать. Воздух вдруг сделался таким колючим, что каждым вольным вздохом безжалостно обдиралось горло. Мирополов готовил партию разведчиков. Бойцы надели белые халаты.
   — Ей-ей, невозможно, товарищ комдив! — говорил Карбышеву взволнованный Мирополов. — Уж вы поверьте, нельзя! Да и бойцы не согласятся вас взять. Дело, знаете, какое… «Кукушки» — на каждом шагу. Пропустит мимо и бьет в спину — самый подлый у них прием. Вдруг угодит…
   Карбышеву это надоело, и он сказал, не скрывая досады:
   — Что вы мне все о бойцах толкуете? Разве вы не командир? Я вижу, вы только и умеете, что людям пальцы отхватывать. Заметьте; мы еще с вами не расквитались…
   Неизвестно, как понял Мирополов эти сердито-шутливые слова. Несмотря на мороз, он вдруг стал красен и потен. На лице его ярко зажглось выражение самого мучительного конфуза. Да, старое сознание вины перед комдивом и потребность ее искупления были очень сильны в комбате.
   — Не расквитались?
   — Так точно, нет… товарищ комдив!
   Мирополов был из тех простых людей прямой и короткой мысли, для которых не сделать — гораздо труднее, чем сделать, ибо дальных и сложных расчетов действия они не признают. Мирополов остановил свой испуганно-спрашивающий взгляд на Якимахе. И Якимах ответил: подмигнул и еще зачем-то языком прищелкнул, энергично вертя головой туда и сюда. Что должен был означать такой ответ, Мирополов не понял. Еще с академических времен он привык смотреть на Якимаха несколько снизу вверх, осуждая его в глубине души за обидное превосходство над собой. И сейчас, не поняв его сигнала, по обыкновению, обиделся. В конце концов никаких категорических приказаний насчет Карбышева не было. Говорилось: «беречь». То есть прежде всего находиться возле оберегаемого и охранять его собой…
   — Как прикажете, товарищ комдив, — сказал Мирополов.
   Якимах опять качал головой. И теперь было совершенно понятно, что он возмущен поступком Мирополова. Комбата снова бросило в жар. Однако отступать было уже некуда и некогда: бойцы становились на лыжи…
   Шли по шоссе, с пограничниками впереди. Шли гуськом, шли, шли, шли… Каждый следил за впереди идущим. Каждый удивлялся тому, как снег под ногами отливает синевой, а кое-где и вовсе кажется синим. От холода каждому казалось, что череп его под шлемом становится маленьким и голым, — чужим черепом. Якимах по-ребячьи шмыгал носом, и ноздри его слипались — чужие ноздри. Луна еще около получаса цеплялась за верхушки сосен, а потом оторвалась кверху. Ночь засеребрилась, заголубела, захолодела. Пограничники осадились.
   — Стоп! Дальше и мы дороги не знаем. Счастливого пути!
   Двинулись. Разглядев на высокой сосне огромное черное пятно нелепой птицы, Якимах почему-то не тотчас понял, что это — финский наблюдатель. А ведь, кажется, достаточно наслышался про «кукушек». Оптический прицел… Черный ручной пулемет…
   — Шестьсот метров. Огонь!
   Шюцкоровец выронил из рук пулемет и, медленно отделившись от дощатого мостика под ногами, полетел вниз, растворяясь своей серой курткой в столбе белой снежной пыли. Дорога была перегорожена. Тут и противотанковые рвы, и надолбы, и проволока, и завалы из сосен толщиной в полный охват. Надо было завалы обходить. Сзади подтягивался батальон. Вот и Мирополов. Рядом с ним — Карбышев. Мирополов что-то прикинул — ему одному ведомое. Затем приказал старшему разведки:
   — Ищите обход справа!
   Спустились с шоссе и опять потянулись гуськом через сугробы. Шли около часа, пока не наткнулись на проволоку.
   — Сколько?
   — Семь колов!
   — Режь!
   Старший вытащил из сумки гранату «Ф-1». Якимах вспомнил радиус действия этой гранаты и с удовольствием подумал: «Сильная штука!» Разведчики резали проволоку. Она звенела под ножницами, ныла, выла, скрежетала на все лады и свертывалась, как струна, клубками, — мороз сковал ее. Странно, что противник не слышал этой музыки, — он мог бы бить прямо по звону. За проволокой еще шли. Лес тонул в хрусткой тишине. Может быть, из-за касок и подшлемников тишина казалась такой полной, такой подавляющей. Вдруг пустая консервная банка загремела под ногами Якимаха. Что это? Дорога. Стали. Прикрыв фонарик полой шинели, старший долго смотрел на карту.
   — Похоже, обошли финнов с тылу…
   Знакомый Якимаху голос отозвался.
   — Да, мы как раз позади завала…
   Якимах вздрогнул и оглянулся. За ним стоял Карбышев.
   — Дмитрий Михайлович! Вы как здесь?
   — Вырвался с партией… Потихоньку… Все боялся на глаза попасть… Вот мы и позади завала!
   Действительно с той стороны, откуда обходом пришла сюда разведка, явственно слышались резкие очереди автоматов «Суоми». Это с завала встречали мирополовский батальон. В темноте поблескивали огненные шнурки трассирующих пуль.
   — Ложись!
   С каждой минутой обстановка делалась ясней. Завал глядел лицом на батальон, а на разведку — задом. В бревенчатых гнездах завала прятались пулеметные расчеты, — по три человека на гнездо. И Якимаху, который отлично видел в темноте, уже казалось что он различает их пятки.
   — Ура!
   Это крикнул Карбышев. Теперь он был не в хвосте разведывательной партии, а перед ней.
   — Ура! Ура!
   Граната «Ф-1» ударилась в спину завала. Ослепительный блеск и грохот разрыва наполнили ночь. Вот уже и нет ни пулеметчиков в гнезде, ни самого гнезда. «Ура» гремит и по ту сторону завала, — батальон идет в атаку. Карбышев опорожнил подсумок убитого пулеметчика. Попробовал вставить в ствольную коробку целую обойму, — не пошла. Загнал патрон — идет, как к себе домой. Пуля щелкнула Якимаха по каске, — дзинь! — каска — наземь. Какой-то высокий человек шагает через бревна завала, торопится, прыгает, бежит. Он — тоже без каски. У него — лысая голова и красное лицо. Он так извалялся в снегу, что и борода у него, и даже брови — белые.