— Антихрист этот смертельно ненавидит моего Врану, все время наговаривает про него при дворе.
   — Этот ублюдок знаешь что мне обещал? — начинает хлюпать бедная Манефа. — Если, говорит, твой сын Сампсон, который на Кипре, добровольно не сдастся, буду пытать тебя лично — кочергой, говорит, раскаленной, пока кишки не вылезут!
   Обе в ужасе замолкли, потому что зверь Агиохристофорит слов на ветер не бросает. Перешли на Вороненка, поносик у него, травки даем ему, отвары. Мальчишечка веселый, смышленый, не скажешь, что отцу его столько лет… А бедный Врана все не может встать после той кон-фузии под Никеей.
   — Иисусе Христе! — вздыхает Манефа. — Неси свой крест. Ведь и я свой несу…
   Тут она, сообразив, что время свидания истекает, приблизилась к Теотоки, приподняла ее плат, принялась шептать какую-то сногсшибательную новость, от которой глаза Теотоки становились большими, как черное пламя.
   — Не может быть! — ахнула Теотоки.
   — Ей крест!
   — Убийцы!
   — Пречистая заступница, помилуй нас!
   — Да откуда это известно?
   — Вся тюрьма говорит.
   — Тюрьма!
   — Да, милая, это такое место, где все всё узнают раньше даже, чем твой пресловутый Агиохристофорит.
   — Да как же так…
   — А отчего бы нет? Сначала Маруха, потом царица Ксения, теперь мальчик василевс… Логично!
   — Но он же несчастный, больной ребенок. Мальчишка, больше никто! Мой Врана говорит…
   — Тс-с… — удержала ее Манефа. — А то Агиохристофорит и вправду из нас кишки выпустит. Послушай, что я скажу напоследок. Не может он править, не может… Пусть он хоть в десять раз талантливее, чем его братец Мануил. Но тот мог править, а этот нет. Болен, что ли, или бесом одержим? С бабами, с детьми воюет!
   — Теперь кровь рекой польется, — тосковала Теотоки.
   Манефа сама объявила коменданту, что свидание окончилось, благословила племянницу, былая властность к ней вернулась. Иконом подал ей костыли, но она отклонила его поддерживающую руку.
   Уже в дверях снова оборотилась к племяннице:
   — Токи, девочка, забыла сказать. В наш дом безбожники вселили какую-то голытьбу, ты живешь в Редеете, ничего не знаешь. Антихрист велел кричать на перекрестках, что так будет с домами всех изменников и дезертиров…
8
   И опять поехала в глубь переулка Сфоракия военная фура, а за ней солдаты с закатанными рукавами и гордый Мурзуфл на толстом коне. Мимо спешили какие-то богаделки, рыночные перекупщики, водоносы с глиняными амфорами. В угловой церквушке слышалось согласное пение хора.
   В тот далекий уже ясный день, когда неоднократно зовомый ею Денис все-таки пришел, Теотоки готова была пасть перед ним и признаться ему, что жизни без него нет. Затем Денис проявил и осторожность и любезность, а на колени встал ее муж, седой и заслуженный Врана, и ей стало стыдно, хотя какой-то бесенок вертелся внутри и наговаривал — а тебе какое дело? Пусть он заслуженный, а не перед тобою же?
   И поскольку никак с бесенками этими управиться не могла, она решила просто — уйти в монастырь. И настолько твердо решила, что завещание написала и пожитки собрала… Но тут доложили: у Вороненка жар, ребенок мечется, зовет… Она считала себя плохой матерью (зато на кормилиц и нянек не жалела), подумала — Господь наказывает. Затем несчастье Враны под Никеей… И теперь чувствует она, что слова Манефы — безропотно нести свой крест — упали на благодатную почву.
   Истошный крик вывел ее из задумчивости. Фура стояла перед домом Манефы, в котором уже ничего не было величественного и замкнутого. Парадная дверь почему-то была заколочена доской наискосок, хотя перед ней расхаживал привратник в шитой галуном тоге, кое-где порванной и замазанной грязью. Зато ворота во двор были распахнуты, даже сорваны с петель и туда входило и выходило множество совсем не респектабельного народа.
   — Боже! — удрученно сказала Теотоки, отгибая край занавески в фуре, чтобы рассмотреть. А истошный крик тем временем повторился.
   — Госпожа Ангелисса! — двое вояк еле удерживали старика с костылем, который рвался к ее фуре. — Госпожа Ангелисса! Ой, что я болтаю, скудоумный! Конечно же, госпожа Врана! Госпожа моя Врана! Городской эпарх поселил меня с семейством в уважаемом вашем доме, я согласился, думаю, станем хоть имущество ваше беречь…
   Теотоки его узнала. Это же был клиент, подшефный, так сказать, тетушки Манефы, многодетный бывший клеветник Телхин!
   — Все равно, думаю, — изъяснялся он, — нищету теперь вселяют в дома изменников… — Ой, что я говорю! Язык мой враг мой!
   — Ну вселяют и вселяют, — сухо сказала Теотоки, опустив занавеску и откидываясь внутрь фуры на подушки.
   Но Телхин все-таки прорвался к ней и, отпихнув солдат, сунул голову внутрь фуры.
   — Так ведь и меня теперь выселяют! — вопил он. — Заступитесь! Тут дука Мурзуфл сообразил, что ему неловко просто красоваться на коне, когда госпожу так осаждают. Он подъехал к вопящему клиенту и стегнул его. Телхин завилял тощим задом.
   — Ой, ой, милостивцы! Пришла какая-то маркитантка, ступай, говорит, из этой кувикулы, она мне нравится, я, говорит, буду в ней жить… А я, всесветлейшая, расположился как раз в вашей девичьей комнатке, помните, с розочками на карнизе?
   — И ты ушел?
   — Что было делать, милостивица, у ней такая жестокая рука, у этой маркитантки! Но сегодня утром вообще нахлынула какая-то рвань вонючая, катакомбы, что ли? И давай крушить все подряд! Слышите?
   Из глубин пространного дома доносились словно бы утробные вздохи, а на фоне их лязг и звон от разбиваемых предметов. Решетчатая дверь на верхнем балконе вдруг растворилась, и на улицу высыпался целый дождь разнообразных осколков.
   — Мурзуфл! — призвала Теотоки.
   — Здесь, всемилостивейшая!
   — А нельзя ли вышвырнуть их всех вон?
   — Никак нет, — он указал рукояткой плети на кусок пергамена, прибитый у ворот. — Охранная грамота городского эпарха Каматира, который теперь патриарх.
   — Ну и что, — усмехнулась Теотоки.
   — Имею строжайшие инструкции вашего супруга не вступать ни в какие конфронтации с властями…
   Мурзуфл, уроженец глухого села, питал пристрастие к иностранным терминам.
   Тогда по знаку Теотоки слуги вынули ее из фуры, и она храбро вошла в разоряемый дом. За ней направились хныкающий Телхин и дука Мурзуфл, который для внушительности помахивал хлыстиком.
   Завидев солдат, пришельцы, носившиеся, как черти перед заутреней, попрятались. Только у чулана слышалось не то повизгивание, не то смех. Теотоки обнаружила там своего гнома.
   — Фиалка! Ты здесь? Чего ты так скрючился? Что тут с тобой было?
   Гном объяснил на пальцах, что пришедшие из катакомб (из-под земли) облили его тестом, обваляли в перьях (чириканье и общипыванье самого себя) и гоняли по анфиладам (горестный всплеск полных ручек).
   — Бедный мой добрый дух! — целовала его Теотоки. — Как я могла тебя забыть?
   И она поручила его служанкам, чтобы хорошенечко выкупать и захватить с собою в Редест.
   — Теперь ты всегда будешь со мною. Ты станешь беречь нашего Вороненка. Ты доволен?
   Гном радостно кивал круглой головою. А Телхин все клянчил:
   — Пожалуй, госпожа Врана, прикажи нам еще пожить в твоем уважаемом доме. Наш-то, шестиэтажный, сгорел дотла! Младшие бы разместились в госпожи Манефы покоях… Только бы выкурить этих еретиков! Франго, старшенькая моя, она бы, если ты дозволишь, в твоей спаленке…
   Услышав про свою спаленку, Теотоки решительно пошла наверх. Десятки настороженных глаз следили за нею, какие-то чумазые исаврянки нянчили голых младенцев. Под аркой бывшего триклиния тряслась рука, словно козлиная лапа:
   — Ми-илостыньку, пожа-алуй!
   Вот и белая с медным кольцом дверь ее девичества. Потянула за кольцо и будто открылся аквариум, заповедник зелени и солнечных зайчиков.
   — Эй, ты кто? — закричал грубый бабий голос. — Закрой дверь с обратной стороны!
   Женщина в широченных юбках, поставив таз на ее детский коврик, распаривала себе мозоли.
   — Ты-то кто? — переспросила Теотоки, вложив в эти слова столько презрения, на сколько была способна.
   Как объяснишь ей, что в этой тесненькой кувикуле с розочками на карнизе осталась лучшая часть ее еще такой короткой жизни! И Теотоки молча смотрела на нее.
   Неведомая захватчица закричала первая. Ее трясло и трепыхало все крупнее — она припадочная, успела подумать Теотоки.
   — А-а? Так это ты по проволоке ходишь, римская стерва? А я, всю жизнь свою труженица, мне негде голову приклонить!
   Тут и Теотоки испытала ненависть ни с чем не сравнимую, невыносимую, сжигающую дотла.
   Маркитантка чем-то ударила ее так, что боль ослепила и оглушила, а Теотоки, в свою очередь, захватила ногтями ее теплую шею и принялась кромсать. Обе медленно повалились на пол и покатились в густой, вонючей жиже.
   В отчаянии прыгал гном Фиалка, и дука Мурзуфл стоял, опустив свой хлыстик, потому что, где дерутся две женщины, целая армия бессильна.
   Но уже мало кто и обращал внимания на раздоры в доме, который когда-то построил славный Палимон по прозвищу Хирург. Над столицей, над куполами и крышами, вместо привычного заката разливался неожиданный восход, некая новая аврора, от которой щемило сердца и души жгло предчувствием. И люди выходили из домов и обескураженные смотрели вверх в расцветающее небо.
   И тогда из глубины разграбленного и опозоренного дома Ангелиссы раздался звонкий и чистый тенор. Знаток сказал бы, что это не оперный прима-певец и не диакон из патриаршего хора, скорее, это мальчик из самодеятельности или даже вакхант из древней мистерии Диониса.
   — О-о! — вопиял тот божественный мальчик. — Испепели нас, восходящее светило! Грозный, безжалостный бог света, уничтожь сей неправедный мир! Убей все живое, уничтожь все, что дышит, преврати нас в пустыню, в пустыню!
   И все в страдании зажмуривали глаза, а иные даже пали на землю. Но бог света не восходил. Небо оставалось равнодушным и блистающим, как перламутровая раковина южных морей. А потом, будто поколебавшись, все-таки решилось, свет стал заметно убывать, и на землю спустилась благодатная ночь.
   Теотоки пришла в себя на полу, мокрая, со спутанными волосами. «Сестра моя, сестра моя во Христе…» — хотелось ей шептать, потому что после припадка необыкновенной ярости на нее накатывал припадок безудержной любви. Или это влиял павликианский незаконнорожденный бог света, который шуровал там на небе между восходом и закатом?
   И когда она приподнимала веко, она видела рядом чужой глаз, весь в морщинках, хотя и молодой, с явно наклеенными ресницами. Но никакой покаянной любви и прочей достоевщины у нас здесь не будет, все-таки одна из них была по происхождению принцесса, а другая — рабыня. И все-же Теотоки как счастье ощущала эту благодать смирения, это желание обнять и даже утешить ненавистную прежде женщину, а если надо и распаривать ей мозоли. Но руки хватали тьму и пустоту, наталкивались на медный таз или липкую лужу.
9
   Был второй день Звезды — запишут потом в памятные свои книжки, или синаксари, монастырские хронисты. А пока народ стоял везде, где обычно толпится народ, — на рынках, на перекрестках, на пристанях, задрав к небу бороды и голые подбородки, стояли в бессилии, не понимая, к чему готовиться, чего ждать. Солнце зашло на западе, как обычно, за горой Эридан, с ее купой гигантских платанов и торчащей, словно палец, колокольней Святых Апостолов. А свет небесный не угасал, наоборот, восток сиял, будто там действительно готовилось взойти новое светило.
   Денис ехал домой неторопливо, предоставив Колумбусу самому выбирать дорогу меж зевак и торгующих на мостовой. Костаки и конвой, тоже, как обычно, следовали в нескольких шагах позади. Все было как обычно, но необычным было само драматическое ожидание невероятной звезды.
   Ему даже подумалось: вот, не умею я извлекать выгод из своего политического капитала. Будь на моем месте какой-нибудь Кокора и обладай он таким знанием, он бы немедленно хлопнулся об земь и провозгласил второе пришествие и был бы народом вознесен…
   И тут же чувство бессилия и ненужности его охватило. Во-первых, чтобы быть пророком, надо объявить точно — через два часа, через три там или через сутки взойдет хвостатая звезда, а он не знает даже, через неделю или через десять дней… Всегда в астрономии был профаном.
   А во-вторых, ну поверит ему народ, ну поведет его он за собой — а зачем? Живут же они себе как-то, барахтаются в своей золотой тьме, ну и Бог с ними! А что он даст им взамен? Весь мир насилья мы разроем? У них даже газет нет, мальчишки сопливые сообщают новости за обол.
   Вчера он уже испытал это чувство ненужности, когда Фоти его перепугала. Приехал он, как обычно, со свитой из дворца и обнаружил, что ее дома нет. И никто из родственников ее и челяди не может сказать, где она. Немного успокаивало только, что вместе с нею исчезла и чернокожая Тинья. Значит, это просто выход женщины в город со служанкой, должна же и знатная женщина иметь хоть когда возможность пошмыгать по своим делам, здесь все-таки христианская страна, гаремных порядков нет.
   И вот он сидел в кувикуле, над которой угасал тот зодиакальный свет, и страдал от бессилия жизни, от невозможности что-нибудь когда-нибудь изменить.
   Фоти однажды рассказала ему из своего раннего детства, как она с матушкой Софией однажды ездила на мулах к ее сестре, в деревню на озеро Ирмак. Это было холодное, очень красивое и очень прозрачное озеро, очень коварное — в хрустальной воде отмели оказывались вовсе не такими уж мелкими. Пока матушка София с родственницами и сельчанками обсуждала новости, Фоти с их девочками купалась.
   И вот — Фоти сама-то ничего не помнит и рассказывала по позднейшим воспоминаниям матери — матушка София видит: пришли девочки, которые с Фоти купаться побежали, встали и смотрят в глаза, слушают разговоры взрослых и не перебивают.
   Наконец матушка София поинтересовалась: вы, мол, что? А девчонки говорят, как об обычном:
   — А ваша девочка утонула.
   Все подхватились, кинулись к озеру. А там действительно под прозрачной водой лежит Фоти, как будто спит. Все-таки откачали ее.
   — Так вот. — выводила Фоти, — я думаю, зачем Богу было угодно спасти меня в тот раз? Но не для того же, чтобы диавола родить?
   И эта навязчивая мысль все прочнее ею завладевала, чем больше спорил и доказывал Денис, тем более она в ней утверждалась. Видимо, он доказывал как-то не по-византийски, не так… А как? А теперь она просто куда-то ушла!
   Но вот слышит Денис, в ночной уже тишине быстро и ровно стучат далеко за стеною дома каблучки. И сердце его знает, что это каблучки любимой, и он с восторгом слушает, как они стучат по лестнице, как переходят на мрамор вестибюля. И вот она входит, вот обнимает его, вся прохладная и улыбчивая.
   Куда они выходили с Тиньей? Она не сказала, но явно заметен был перелом, вернулась какой-то печальной и спокойной, будто что-то решилось у нее, про диавола уже не вспоминала.
   И в ту ночь она зажгла все светильники и, уложив Дениса нагим на постель, словно бы поражалась ему — ни волоска на ногах и на груди! Мускулы словно литые, волосы кудрявятся сами собой…
   — Что я тебе, в музее? — пытался шутить Денис, но она не знала, что такое музей, и только смеялась с какою-то грустью.
   Так прошла у них эта странная ночь.
   А на следующий день (как раз второй день Звезды) Денис въехал во двор в сопровождении Костаки и конвоя, и опять странное предчувствие его поразило.
   Он обменялся кивком головы со стратиархом Русиным, который только что вышел из бани в новенькой офицерской кирасе, чтобы присоединиться к зевающим на озаренное небо.
   — А что Фоти? — почему-то спросил Денис.
   — Она дома, она спит.
   А вот и чернокожая наперсница, всегда угодливая, любящая покланяться, на сей раз как мышь проскользнула мимо Дениса, словно не желая ему попадаться.
   И вновь чувство недоброго сотрясло вдруг Дениса. Он отдал Колумбуса подбежавшим конюшим и быстрым шагом пошел наверх.
   В их спальном покое охватила его тишина. Именно охватила, словно тяжкими утюгами заложила ему уши. Смотрел напряженно в темноту, в направлении ложа, понимая, что Фоти здесь, что Фоти лежит, и одновременно, что Фоти уже нет.
   Локти затряслись у Дениса. «Нет, нет, — повторял он себе. — Все образуется, откуда быть плохому. Она спит, она спит».
   Он наклонился, дотронулся и понял, что она умерла.
   Но это же невозможно, она уже их зимние вещи сняла с веревки, где их просушивали, ведь завтра утрой они ехали в Филарицу! Сам уж не понимая, что делает, опустился на колени и положил голову на ее холодное тело.
   Затем время остановилось, словно черное стекло. Он услышал над собою душераздирающие голоса.
   — Боже правый. Боже!
   — Доченька, как же ты так?
   — И смотрите, ни капли крови нигде…
   — Это яд, яд, не иначе!
   — О горе мне! — театрально вскрикивал остроусый Ласкарь. — Зачем же я жил с тобою в этом доме? Ведь я поклялся тебя охранять, девочка! Как же я тебя прозевал?
   И бьет себя в цыплячью грудь бывший акрит. Слышен приказ стратиарха Устина Русина — всех рабов и служанок взять под стражу до выяснения обстоятельств. Лица Костаки и Сергея, брата Фоти, участливо склоняются к Денису, но тот только качает головой, и его оставляют в покое.
   — Смотрите, смотрите! — кто-то из-под ложа вытаскивает бронзовую чашку. — Она пахнет лютиком, одуванчиком, это же яд!
   Подносят к Денису. Действительно, чашка пахнет снадобьями того самого Фармацевта. Но Денис вновь безнадежно машет рукой и обращается к своей бездыханной Фоти.
   Как жестока все-таки жизнь и за что же она его, Дениса, которого девчонки в экспедиции за излишнюю кротость величали божьей коровкой, за что же она его? Или это тоже разновидность креста, который должен нести человек?
   Внезапный приступ гнева его буквально взорвал. Он вспомнил, как Сула демонстрировала свой стальной стилет, заявляя — не знаю, кому из нас он может достаться, ей, мне, тебе — за себя не ручаюсь… А почему он, Денис, обязан вечно за себя ручаться? А эта черномазая крыса чего бежала, спеша притаиться?
   Он вскочил, обуреваемый жаждой действий, и увидел слабый свет, метавшийся в керамическом чайничке. Огромные пилястры уходили вверх, линии ломались на грани темноты и тени пересекались, пространство плясало над ничтожной искоркой огня.
   И он до боли понял, что ничего уж не вернешь, ибо поправимо все, кроме смерти. И пал опять на колени, и готов был биться головою до обморока, и уже не представлял себе, сколько времени прошло. Лишь запомнилось ему, как возник из небытия призрачный голос:
   — Ну что ты, не убивайся так, любимый. Все равно уж не поможешь ничем.
   Близилось утро, небо еле светлело, кричали в небе — нет, не петухи, кричали жуткие драконы, чудовища.
   — Ты будешь жить много лет, — утешал милый голос из странного далека, — ты будешь еще очень и очень счастлив. А я прилечу к тебе, как-нибудь, словно голубка, постучу клювом в твое окно… И ты тогда знай — это я.
   И одним вздохом, будто закончила письмо:
   — Твоя Свет-ка.
10
   В тот безоблачный день, когда официальные глашатаи объявили о кончине молодого императора Алексея II Комнина, супруга всемогущего принца Андроника и сама по рождению кесарисса Феодора прибыла в столицу. Шествий, как подобает, или хотя бы встречи с хоругвями не было — был объявлен всенародный же траур! Столичная публика с нетерпением ожидала дворцовых новостей, всех досужих мальчишек осаждали, сулили гонорары за каждый слушок.
   — Она заняла Ормизду, — докладывали мальчишки. — Это дворец покойной Марухи, не помните? Министры явились к ней с докладом, как будто она уже царица.
   Феодора действительно давно облюбовала себе Ормизду, дворец светлый, прозрачный, воздушный, построенный когда-то пленными мавританцами на перекрестке морей, где синие волны Босфора сливались с фиолетовыми струями Мраморного моря.
   А то, что придворные болтуны уверяли, будто Феодора не трогается вслед за мужем из Энейона, потому что выжидает, чья возьмет, это, конечно, миф. Она просто ждала, когда очистят от Марухиной скверны и отремонтируют ей этот прелестнейший уголок. Так же лживы и россказни, будто она вызвала на доклад всех министров. К ней явился только старый приспешник, пузатый и угодливый Агиохристофорит.
   — Ну что, друг? — насмешничала она (пока ведь еще и не царица, может позубоскалить с фаворитом мужа). — Как тебе это итальянское изобретение — чулки?
   Любой историк культуры скажет вам, что чулки в Европе появились в эпоху крестовых походов.
   А кесарисса Феодора из-под злато-багряного халата демонстрировала министру то одну округлую ножку, то другую.
   — Ну, так как тебе чулки?
   Агиохристофорит, как уверяют, и продержался на плаву при всех правительствах вовсе не потому, что умел красно говорить, а как раз потому, что умел промолчать, где надо. А как хотелось ему, бедному, ответить ей выразительно, что показ чулок гораздо профессиональнее осуществляют три столичные прелестницы — черная Мела, белая Левка и рыжая Халка!
   — А где она? — внезапно спросила Феодора.
   — Кто — она, всевысочайшая?
   — Ну, не притворяйся, что не понимаешь. Она! Мысли Агиохристофорита бешено завертелись, отгоняя отупение от жары. О ком же она говорит? Любит, подобно всем высокородным, выражаться загадками. Агиохристофорит даже вспотел.
   «Ого! — внезапно понял министр. — Она же страдает от ревности!» И начал весьма издалека:
   — После скоропостижной и всеблаженной кончины приснопочитаемого и вседержавнейшего монарха нашего, автократора и самодержца, христолюбивейшего Алексея, их всепочтенная супружница Агнеса…
   — Ты, пузан! — прикрикнула нетерпеливая кесарисса и даже топнула ножкой, обтянутой в чулке. — Ты мне мозги не заправляй, а отвечай прямо — спит он с ней или нет?
   Агиохристофорит прикрыл свиные веки, наклонил головушку и сделал жест, из которого можно было вывести все, что угодно, — и спит и не спит. Положил руку себе на грудь и открыл глаза, в которых можно было прочесть и правдивость и преданность.
   — У, зараза! — замахнулась кесарисса на министра. Здесь мы сделаем два примечания. Во-первых, греческие слова того времени мы переводим очень приблизительно, стараясь постичь их в первую очередь внутренний смысл. А во-вторых, что насчет замахиванья, она прекрасно научилась этому у мужа.
   Замахнувшись и видя, как картинно испугался ее фаворит, она довольно рассмеялась и продолжала:
   — Я верю тебе, что ты бдишь и этого не допустишь. А кстати, сколько же ей лет?
   С угрюмым молчанием выслушала, что двенадцать.
   — Двенадцать и такая уж развитая! А я слышала от кого-то, что девять! Вы документов не ведете? Она что, француженка?
   — Дочь французского короля.
   — Все можно победить, — меланхолично заявила Феодора. — Одно только непобедимо — бег времени.
   Агиохристофорит блестяще использовал тут свое умение промолчать и перешел в контрнаступление.
   — А когда же ему, госпожа, всеми этими пустяками заниматься, принцу? Вы положение знаете, у него все — войско, флот, боеприпасы, суды, полиция, слава Богу, с никейцами управились, наконец…
   — Знаем мы вас, мужиков, — проворчала кесарисса, выбирая на блюде персик. — У вас на свое того-сего время всегда найдется. Вот времени у него не нашлось до сих пор, — оживилась она, — подумать о коронации, о занятии трона!
   Министр вновь пустил в ход искусство умолчания. Гул шагов и возгласы бегущих впереди глашатаев оповестили, что приближается принц. Агиохристофорит хотел ретироваться, но вошедший Андроник задержал его, чтобы узнать — привез ли он то, о чем говорили вчера?
   — Привез, всевысочайший, — согнулся в поклоне фаворит. И был пока отпущен.
   — Ну, здравствуй, муж… — прислонилась к нему Феодора, всматриваясь блестящими глазами в его бледное лицо с усами, обвисшими от усталости. Искала на нем следы досады от ее появления и — увы! — находила.
   А кругом кипел дворцовый быт. По-спортивному подтянутые евнухи в набедренных повязках и вышколенные девицы со скромно потупленными взорами готовили госпоже бассейн для полуденного купанья.
   — Вот и я… — извинительно говорила она, продолжая изучать его лицо. — Вы ведь и не звали, а мы здесь.
   — Задержался, не встретил, — словно бы оправдывался Андроник, целуя жену около уха с бриллиантовым подвеском. — Только что избранный великий дука флота Стрифн оказался диким несуном. Успел продать все снасти и новые весла вездесущим этим болгарам!
   Феодора критически его оглядела и без всяких слов, взяв двумя пальцами, потрясла за край простого белого гиматия.
   — Что белая одежда-то, не златотканая? — реагировал принц. — Чтобы меня отличали среди роскошнейшей свиты. Это старый, кстати, царский прием. Ах, что она грязная? Да вот подумываю, может быть, заставить постирать ее какую-нибудь из дворцовых прелестниц…
   Тут между супругами произошел еще более выразительный диалог, который мы, чтоб не утомлять читателя, опустим. Примирения ради она и мужу предложила продемонстрировать новую покупку — чулки. Андронику при этом была показана и роскошь ее домашнего одеяния — парчового халата или мантии, он должен помнить, как его по вечерам всем семейством расшивали в Энейоне. Он изволил шутить, что русалки на вышивке получаются бородатые.
   Кесарисса движением плеч вышла из этой мантии, как Афродита из пены морской, наступив на бородатых русалок. Она была одета только в чулки.
   И пошла на тонких каблуках, покачиваясь, как гордый корабль или как манекенщица в модной лавке. Принц смотрел и вспоминал какие-то забытые строки — для твоих черных кудрей не нужно и особой завивки, а ушки выглядывают, словно козы из рощи, а брови как тетивы лука, нацеленного на них.