И вот лет за сто до описываемых событий многочисленные ладьи с французскими норманнами (или уж теперь, вернее, нормандцами) начинают прибывать волна за волной к благодатным берегам Сицилии и Амальфи. Десять сыновей нормандского герцога Готвильского один за другим возглавляют эти нашествия. Им, которым на скудной родине достались бы жалкие клочки жалких наследств, там, на благословенном юге, грезятся сказочные царства. С пеленок они готовят себя к беспощадной борьбе за лучшую жизнь и становятся мастерами войны.
   Кто там ни побывал в хозяевах на этой благодатной земле — в Сицилии островной и Сицилии материковой! Римляне, готы, лангобарды, византийцы, арабы, венецианцы… Теперь потомки нормандского герцога Готвильского основывают там княжества и дают истории громкие имена. Послушайте хотя бы некоторые из них — Роберт Гвискар, Боэмунд Тарентский, Рожер Апулийский. Это герои крестовых походов и предмет вдохновения трубадуров. И великая Византия, по очереди разбивавшая и отражавшая всех этих готов, лангобардов и арабов, вдруг, к своей крайней досаде, увидела на западных границах королевство Обеих Сицилии, где правил враг умелый и беспощадный.
   И вот в узком проливе передовой римский корабль при легком попутном ветерке, маневрируя веслами и парусами, подошел вплотную к борту сицилийской ладьи.
   — Эге-гей! — закричали, те в переговорную трубу. — Не напирайте так, перевернетесь!
   — Ого-го! — отвечали им римляне. — Вы в территориальных водах империи. Великий князь флота Михаил Ангел предписывает вам покинуть это море!
   — Мисси! — возликовала сицилийская переговорная труба. — Это ты, оказывается, здесь? Надоели тебе танцы на Золотой площадке?
   — А, Маврозум Одноглазый! — опознали кричавшего византийцы. — Ты жив? А мы слышали, будто ты теперь в генуэзском зверинце!
   — Молчи, проклятый, исчадие ада…
   Корабли сошлись, пытаясь протаранить друг друга. От невообразимой жары смола пузырилась на деревянных боках, падение в прохладную волну могло рассматриваться как облегчение жизни. Напор византийцев, как уже говорилось, уставших от застоя, был так силен, что командующий сицилийской эскадрой дал сигнал поворачивать.
   Тут не повезло (снова не повезло!) одноглазому Маврозуму, который у сицилийцев было достиг и богатства и почета. Его левантину при плохо рассчитанном повороте занесло, и она стряхнула своего капитана за борт.
   Сицилийцы завопили (вероятно, «пер бакко» — клянусь Вакхом! — по всем романам, это был любимый их клич в эпоху крестовых походов) и кинулись на помощь незадачливому Маврозуму. Но византийцы оказались динамичнее, у них под рукою была обычная краболовная снасть (верша). Выловленный, как некий пузатый краб, Маврозум, мокрый и униженный, предстал перед Ангелочком. Тот хорошо его помнил — встречались ведь у Ангелиссы.
   Но, может быть, именно поэтому он не удостоил его даже милостивого взора. Пленного подвели, дука флота собственноручно хотел ударить изменника (он же был перебежчик), попал по шевелюре, подняв фонтан брызг из курчавых волос мавра.
   «Всесветлейшему, всевеличайшему, царственнейшему, христолюбивейшему царю и повелителю всей вселенной!» — начал он диктовать реляцию, присваивая уже Андронику полный императорский титул. Захваченный живой трофей направлялся первым подарком к коронации, следующим должно было быть полное очищение моря от врагов. Ветер бодро высвистывал в снастях.
   — Надвигается шторм! — предупреждали дозорные в бочках.
3
   А к ночи море разыгралось, раскачалось. Огромные массы воды, увенчанные гребешками, перемещались равномерно, будто время здесь боролось с пространством, а если поглядеть не столь глобально, то будто неведомый гигант, полоскавший свои пожитки в зеленой, соленой, холодной волне.
   Новопобедный адмирал (Мисси Ангелочек) ехал к месту назначения отнюдь не без тайного страха. Страх его заключался только в одном — в морской болезни. С остальным он надеялся справиться, рассчитывая на свой, хотя и мизерный, опыт коридоров власти. Для укрепления души он взял с собою нескольких завсегдатаев фускарии Малхаза, даже даровал им какие-то морские чины, и теперь в его личной адмиральской рубке большого флагманского дромоса они раскупоривали привезенные из столицы амфоры с кипрским и хиосским.
   — Всещедрейший! — докладывал ему главный наварх, несколько уязвленный тем, что на вакантное место дуки флота поставлен не он, чей боевой опыт велик, а чиновная очередь бесспорна, а этот всем известный гуляка. — Волна уже выше пяти сажен. Прикажешь отвести суда от берега, чтобы не швырнуло о скалы?
   — Отводи! — лихо разрешал ему Мисси и спрашивал: — А это не опасно?
   — Н-ну… — тянул с ответом наварх. — Как уж ты прикажешь.
   И с тайным ликованием наблюдал, как у Ангелочка зеленеет лицо и он спешит принять очередную чашу из рук новоиспеченных морских чинов от Малхаза.
   Флот отвели, и он качался на рейде, выворачивая кишки равно и подневольным гребцам, которых не расковывали ввиду близости противника, и морским волкам навархам. По чьему-то недосмотру самый большой дромос «Афинаида», красу и гордость всех морских парадов на Босфоре, вдруг швырнуло не в ту сторону, и он, как скорлупу, раздавил «Олимпиаду», другой большой дромос.
   Это внесло много развлечения в однообразную морскую жизнь. Чиновники, исцелившись вмиг от морской болезни, галдели так, что разбудили чаек, притулившихся в расщелинах скал. Нептун ревел не уставая.
   Главный наварх приказал для прояснения обстановки поджечь старенький кораблик, предварительно, конечно, выведя оттуда людей, даже подневольных гребцов в цепях. Корабль запылал как свеча, заметались тени, усиливая хаос волн. Море кипело, как апокалиптический суп, в котором варились этажерки дромосов.
   В рубке флагманского корабля светильники горели, но приглашенные к столу уже валялись на полу и по лавкам, не в силах поднять головы. Над ними возвышался ликующий Ангелочек, хотя и вцепившийся в штормовой поручень, но в другой руке твердо державший адмиральский жезл.
   — Смотрите на меня! — призывал он, хотя призывать уже было некого, все валялись. — Оказывается, морская болезнь на меня не действует! Какой я выносливый, какой я удалый! Да поднимитесь же, несчастные! Море — это отлично!
   И все было бы для него «каллимера» (о'кей!), если бы не тревожащий страх сицилийцев: где они сейчас таятся в потемках адской этой кухни с косматыми львами на вымпелах?
   А тучи скребли ночную тьму, выглаживая море, и вырастали до гигантских размеров. Вот не то голова овна величиной с гору маячит во мраке, не то диавольский единорог пытается, как на пику, надеть многоярусные корабли. А свист, свист, словно все омфалы из преисподней, и все полифемы из горных пропастей, и все мурины запечные дуют и свищут в дырявые зубы, щеки раздувают до размеров гигантских пузырей.
   Буря коверкает пространство и гонит его по безумию тьмы, вся земля под ней и море как географическая карта, острова меняют свою форму, заснувшие в расщелинах дубов вурдалаки вдруг ощущают себя на дне могил, и уже не они из кого-то, а кто-то из них готовится выпить сок.
   На пристанях столицы буря, пользуясь невидимостью своих сил, хватает корабли, казалось бы надежно заякоренные и закрепленные, и ударяет их друг о друга, как детские хлопушки. С хохотом несутся ведьмы-стригги, одежды у них из ветра, а волосы из холодных струй.
   — О-хо-хо! — крестится сторож. — А каково-то сейчас нашим морячкам в открытом море?
   Слуги спешат закрыть окна дворцов крепкими ставнями, их тут же срывает, а они тоже боятся стригг и муринов, не надеются уже на силу молитвы, почти каждый византиец знает тайные заклинания и носит ведьмовские амулеты. «О Вельзевул!» — думает он, со страхом вспоминая и о Христе.
   Далеко за полночь, а в особняке в квартале Виглы не спит никто. Этот особняк или небольшой дворец — ими полна столица Византии, которая обычно славится своими гигантскими Юстинианами и Влахернами, а небольших дворцов в ней гораздо больше, — этот особняк, его на свадьбу дочери пожаловал теперешний император Андроник Комнин.
   Владелица особняка, принцесса Эйрини, сидит без сна на ковровом ложе со множеством подушек, горничная Лизоблюдка то и дело подает ей успокоительное — отвар мяты, настой мауны.
   — Боже, Боже! — кается Эйрини. — Зачем я дала согласие отцу, зачем я его отпустила в это адское море? Ну какой из тебя моряк, мой Ангелочек, мой нежный, где ты сейчас?
   Лизоблюдка холит госпожу, гладит ее, заботливо укрывает, и весь дворец не спит, жалеет свою блеклую повелительницу, которая не повысила голос ни разу ни на кого. И все в страхе прислушиваются к ветру, который мощно давит на ставни, к свисту, который как предсказание бед неисчислимых. Старики не запомнят такой бури в Византии!
   Наконец к утру свистопляска ветра превращается в ровное гудение и мощное давление несущегося урагана. У кого дома покрепче и запоры понадежней, даже ухитряются заснуть — день забот-то впереди! Но только не в особняке на улице Виглы, где все сидят притулившись и чего-то невероятного ждут.
   И это невероятное приходит вместе с первым проблеском наступающего дня. Сквозь ровное гудение урагана внизу, в подъезде, слышится робкий и настойчивый стук.
   — Это он! — первая встрепенулась Лизоблюдка.
   — Это он… — признала бледная принцесса. В доме по-прежнему никто не спит: от привратника до кухонного мужика, но никто не решается пойти открыть, хотя стук все настойчивее и сильней.
   — Пойди, открой, — велит принцесса Лизоблюдке.
   — Ой, нет, ой, нет, — трепещет наперсница. — А вдруг это не он, а какой-нибудь мурин запечный?..
   Тогда Эйрини поднимается с коврового ложа о двенадцати подушек, ей дают пергаменный фонарик со свечой и она, охая и плача, спускается по парадному мрамору под аккомпанемент требовательного стука. Железки запора гремят, к ним прислушивается присмиревшая челядь, свирепый ветер давит на дверь, не дает ее распахнуть. Наконец дверь открылась и стало видно, что это все-таки — он!
   — Ангелочек! — принцесса уронила пергаменный фонарик и некоторое время во тьме слышались только мужской и женский плач и нежные поцелуи. — Как же это ты?
   — Все погибло! — беспечно говорит князь флота. — И корабли и всё… Я бежал сюда целые сутки!
   Хотелось бы тут рассказать, как в особняке на улице Виглы уныние сменилось ликованием, как слуги собрали завтрак — они по-своему любили беззлобного Ангелочка. Как сам Мисси откупорил печать на амфоре хиосского — черт с ним, с флотом! Как, может быть, губастенькая Лизоблюдка, взяв флейту, завела: «По траве, по траве, по зеленой мураве», а незадачливый адмирал, подняв свою Иру за бледную руку, начал с ней выписывать курбеты босиком…
   Но ничего подобного, к сожалению, не произошло. Эйрини была более даже царевной, чем ее папаша царем, в ней кипела кровь неукротимых Комнинов. Оторвавшись в подъезде от своего благоверного, она наградила его парой пощечин (отец ее в детстве недаром называл — принцесса-драчунья!) и, повернув его к себе худою спиной, погнала прочь — к отцу, к отцу! Сама, правда, кинулась за ним вслед…
4
   Император Андроник, заложив руки за спину и не забывая отдувать ус, наблюдал, как рабы в парке спешно убирали следы давешней бури. Опиливали сломленные ветви, уносили разбросанный ветром сушняк, поднимали поваленные беседки. Если бы так и в душе можно было после сильных потрясений — опилить, окопать, обрубить…
   Еще при жизни малолетнего василевса было объявлено, что принц вступает с ним одновременно на престол. Так уж бывало в римской истории — два полномочных царя, два соправителя. Объявлялось также, что Андроник поступает так только из природного своего человеколюбия, очень хочется ему помочь двоюродному своему племяннику, к тому же и не совсем здоровому, облегчить бремя власти. Итак, два императора — Алексей II и Андроник I, оба Комнины.
   Было объявлено также, что пышной коронации, обильных пиршеств, щедрых раздач и прочее, что обычно дается при вступлении на престол, на сей раз не будет. Специально муссировались слухи, что на сэкономленные от этого деньги будет перевооружен флот, усилена армия, укреплены форты, ибо норманнско-сицилийское воинство в двух переходах от столицы!
   Но народ, население; эта неблагодарная тварь, как всегда недовольны. Во-первых, весьма многие из столичных пролетариев кормятся на роскоши двора — всевозможные позолотчики, знаменщики, певчие, пирожники, сапожники, метельщики, даже уборщики выгребных ям — такого рода экономия бьет и их по скудному бюджету. Во-вторых, как сказал поэт, народ безмолвствует. Кто знает, чего безмолвствует он?
   Итак, император Андроник воссел на трон, подаренный когда-то его личному деду индийским падишахом и по случаю вступления Андроника вытащенный из дворцовой кладовой. Смотрите, мол, подданные, — и мы не с хухры-мухры пришли, и у нас наследственность!
   По бокам трона из пожелтевшей слоновой кости вырезаны губастые индийские девки, бесстыдно совокупляющиеся с задастыми индийскими же мужиками. Бог знает, какая там религиозная мораль, ведь в сопроводительной грамоте сообщалось, что это трон из храма самого главного индийского бога!
   Но Андроник, взобравшись на языческий этот трон, вовсе не думал о губастых девках и задастых мужиках. Он думал, что царствование имеет свою оборотную сторону — он сам теперь себе не принадлежит. Вместо того чтобы где-нибудь в конюшне смотреть только что народившихся породистых щенков или кормить любимца леопарда, он должен с утра до вечера кропотливо и щепетильно соблюдать царский режим. Будто он какой-нибудь заключенный!
   И говорить уж сам не мог, хотя голос его оставался от природы сочным. Он вообще должен был имитировать восковую куклу в парчовых далматиках и бармах. Просители далеко где-то на ступенях внизу, что-то свое лепечут, а ответ рождается за спиною василевса в тесном бюрократическом строю вельмож.
   — Наша царственность, — с достоинством объявляет глашатай, — жалует тебе, Мопсий Анафет (это к примеру, конечно), вдовец Мелиссы из рода Комнинов, на твою бедность четверть литры серебра.
   «За четверть литры дом можно купить со всею обслугой, — соображает обалдевший от духоты Андроник. — И только за то, что примазался к династии Комнинов. И так во всем!»
   Но вот утомительная раздача милостыни закончена, и все могут передохнуть. Андроник читал Константина Багрянородного и понимает, что впечатляющие церемонии необходимы для воспитания подданных… Он велит открыть окна настежь, снять с себя тяжеленный венец, подать чашу прохладительного. «Сами не догадаются, ублюдки!»
   Как же, как же все-таки это изменить, наконец? Даже смерть несчастного Алексея II не помогла. Тихая смерть, не провозглашенная на перекрестках и амвонах, последний подвиг бабушки Птеры. Народ, кстати, по доносам соглядатаев, не верит, что юноша царь умер. Продолжает за него свечки ставить. Зато все эти Ангелы, Кантакузины, Мелиссины, даже Комнины спешат, будто на грабеж. Андроник подозревает, что они повязаны с мятежным Ватацем и с агарянами и с сицилийцами… Вот вчера был еще гонец — Комнин Давид в Фессалонике, который прославился тем, что ввел моду на шаровары, застегивающиеся сзади, и на позолоченные сапоги, — так он, будучи коми-том, сдал врагу без боя самую мощную фессалоникийскую башню!
   От ярости царь выронил серебряную чашу, она покатилась со звоном. Вышколенные Кантакузины, и Палеологи, и Малеины, толкаясь откормленными задами, ринулись ее поднимать. Теперь синэтеры — Пупака, Евматий, — когда их повелитель на троне, скромно стоят в заднем ряду.
   Андроник поднял глаза и остолбенел — в конце залы он различил два близко знакомых лица. Одно большеглазое, светлое — больше всех своих детей любил он эту свою Иру, — другое, другое… Не может быть, он же сейчас на флоте!
   Мисси Ангелочек, впав в окончательный маразм от ужаса, лег на живот и пополз к трону, потом все-таки вскочил на коленки и на них быстро побежал, хотел даже взобраться по ступеням, но ликтор остановил его древком секиры.
   Андроник понял все. Утратив царское благолепие, он сбежал вниз и носком сапога стал беспощадно разить скрючившегося Ангелочка куда попало. И рядом тотчас возникло опять все то же до боли родное, детское лицо, молящие глаза, худые руки:
   — Отец, пощади его, пощади! Я одна во всем виновата!
   Ликторы набежали, бывшего адмирала оттащили, повели куда-то в темницу. Принцессу, конечно, никто не посмел тронуть, она вернулась, вновь предстала перед императором:
   — Отец!
   — Дочь! — в тон ей ответил Андроник. Царедворцы, чувствуя, что разговор у дочери с отцом предстоит крупный, отхлынули от трона.
   — Будь человеколюбен, отец!
   — Я уж и так, вижу, весь разменялся на человеколюбие.
   Андроник всеми силами демонстрировал дочери свою волю и непреклонность, а она отцу свое упрямство.
   — Конечно, — размышлял Андроник. — Это моя ошибка делать его адмиралом. Но прощать его сейчас — уже не ошибка, а преступление.
   — Но он же че-ло-век! — наступала дочь.
   Толстый Агиохристофорит от самых дверей залы напоминал государю — назначен экстраординарный военный совет. Уже все истомились в соседней катихумене. Андроник сделал ему успокоительный жест рукой, а дочери другой, безнадежный жест — молись, мол, все, что тебе осталось.
   Эйрини напоминала о христианском долге. Андроник парировал: а сколько душ невинных христианских он загубил своим бегством от флота?
   Принцесса уже топала ножкой, подвески ее энергично позванивали. Но августейший отец столь же энергично поблескивал круглой лысиной, сердито щурился на зажегшиеся огни лампад.
   Тогда она пустила в ход крайний аргумент:
   — Я ведь не вышла за того, за кого хотела… Ты знаешь за кого. Вот он бы тебе и флотом управил, и всем остальным… Теперь исполняй по-моему. Отец!
   Понимая, что затягивать этот диалог больше нельзя, император, махнув дочери рукой, стал уходить. Тогда она и завизжала и закричала, и со времен истерички Зои, жившей в десятом веке, своды этой залы, наверное, не слыхивали такого крика.
   — Я уй-ду нав-сег-да от вас! — сулила она. — Я выт-во-рю такое… Я циркачеству обучалась вместе с Теотоки. Вот увидите! Вот уви-ди-те!
   Тогда Андроник подошел к ней, сила молодая еще оставалась в нем. Он ухватил свою козу в охапку, драгоценности и подвески посыпались с нее дождем, а он вынес ее к дверям залы и там, бьющуюся, поручил горничной Лизоблюдке и прибежавшим врачам и педагогам.
   Молча он сидел некоторое время, мрачный, отходил от переживаний, собравшиеся генералы и министры тоже молчали или переговаривались тихо: «Как же это он с Ангелочком, о-це-це!»
   Наконец он отошел, надел корону, пригласил начинать. Первым выступил Мурзуфл, с лицом багровым, будто только что с него содрали кожу. Сицилийцы подступают к окраинам столицы. Кипр, по существу, потерян. Болгары бесчинствуют. Опаснее всего Ватац со своим мятежным войском, каждый второй феодал у него. Сейчас бы привести в действие армию Враны, но Врана все еще болен…
   — Но Врана болен, — вздохнули все.
   Лахана, управитель казначейства, докладывал по шпаргалке, собственно говоря, по восковой табличке с нацарапанными там цифрами, подготовили нотарии, конечно. Лахана уснащал свою речь славословиями в адрес властелина, поминутно заглядывал ему в глаза, хотя всем было известно, что Андроник, будучи еще принцем, именовал его ворюгой, но с должности не снимал, считая авторитетом.
   В том, что он говорил, однако, не было никакой новизны. Хлеба в столице оставалось на три дня. Толпы отчаявшихся людей у городских застав ожидают подвоза. Прежде были безвозмездные раздачи римским гражданам и ветеранам, теперь эти льготники денег в компенсацию не хотят, требуют только хлеба натурой…
   — Зерно припрятано в подвалах богачей, — вставил Дадиврин, первый министр. — Прикажи, ваша царственность…
   Министры и генералы разом заговорили о мздоимстве продовольственных чиновников. Андроник крутил ус, думал: «Кто же их этому мздоимству здесь учил, как не вы сами? Самый честный из вас, Дадиврин, находясь в поездке по казенному делу с огромной свитой, за ночлег, за ужин, за овес не платит…»
   Ничего не решили. Конечно бы — Врана! Конечно бы — флот! Но говорить о Вране все равно что в доме повешенного вспоминать о веревке.
   Разошлись, а император все еще сидел, неподвижный, не приказывал ни свеч, ни питья. Агиохристофорит заходил к нему то справа, то слева. Сообщил, что в ореховой гостиной изволит пребывать всевысочайшая, императрица Феодора… Андроник опять не прореагировал никак. Агиохристофорит осторожненько ввернул, что вот бы, как в былые дни, юные девочки от Малхаза… Тут государь усмехнулся.
   — Они были юными, дорогой Агиохристофорит, когда ты еще пешком под стол ходил, а я уже их видал…
   — Почему же? — стал оправдываться синэтер. — Там есть одна — Аргира, вся — живое серебро!
   — А что делает в ореховой гостиной их величество?
   — Они изволят наблюдать пляски шутов и мимов.
   — Придется идти туда, — вздохнул государь.
   Феодора принялась ластиться к мужу, уговаривать, поедем во дворец Ормизду, ко мне, проведем вечер в семейном кругу. Андроник отклонил, усмехнулся, императоры уже не принадлежат себе, чтобы проводить время в семейном кругу. Чувствуя его сопротивление и свой нарастающий протест, Феодора осведомилась — а что у вас тут было с царевной Эйрини? Андроник ответил полузагадкой — не у меня, у империи…
   Тогда она с достоинством поднялась, подозвала своих евнухов. У нее был теперь целый отряд молодцеватых евнухов — двенадцать человек! И удалилась, на ходу бросая что-то саркастическое опять по поводу юной француженки во дворце… Евнухи маршировали по сторонам, браво напевая в такт движению — «Тум, туру там, тум, та-ра-ра…»
   Когда закончился большой парадный развод караула (еще одна обязанность царского этикета), остались Агиохристофорит и Пупака.
   — А может быть, все-таки к царице? — предложил Агиохристофорит. Ему тоже хотелось домой, не раб же он бездомный. — Такая лаванда, такие шелка!
   Андроник стукнул на него посохом, а Пупаке (вот он-то был бессемейный) приказал идти позаботиться, чтобы дворец был безлюден.
   — Агиохристофорит! — молвил император после некоторого молчания.
   — Весь внимание, государь!
   — А что, эта девочка живет здесь?
   — Какая девочка? — невинно переспросил Агиохристофорит.
   — Ну, эта… француженка. Агнеса.
   — Да, государь. Она совершенно одна. С нею только старуха кормилица, тоже француженка. Она неразлучно с ней.
   — И где она тут живет?
   — В садовом флигеле, во втором этаже. Прикажешь ее к тебе привести?
   — Нет, не нужно. Я просто так спросил. Дворец стал темен и пуст, как какая-нибудь допотопная пещера. Изредка слышались приглушенные шаги и команда там, где стояли посты караула. Все остальное было предано тьме.
   — Агиохристофорит! — вновь окликнул повелитель.
   — Я, государь.
   — Можешь ли мне оказать одну дружескую услугу?
   — Приказывай, всевеличайший!
   — Наша царственность хочет, чтобы этот Михаил Ангел… Кстати, где он содержится сейчас? В этом же дворце? Наша царственность желала бы, чтобы этот Мисси был тотчас отпущен на волю, но тобою лично, без всяких посредников. Вот тебе мой перстень с двуглавым иперпером, ты знаешь, он обязывает всякого повиноваться без каких-нибудь письменных приказов.
   — Троица живоначальная, это же измена…
   — Ты меня понял? — возвысил голос император.
   — Понял, всевысочайший! — затрепетал чревом Агиохристофорит.
   — Ничего ты не понял, дурачок! Возьми из любой темницы раба, чтобы хоть в чем-то сходен с этим Ангелочком был, обрей ему голову, изуродуй морду, отсеки главу, понял? Нет, еще ничего не понял!
   — И чтобы как можно больше людей видели этот неузнаваемый труп…
   — А Ангелочку внуши, чтоб сгинул без возврата…
   — И чтоб на всех перекрестках столицы…
   — Вот теперь понял, ступай!
   И император самой многолюдной, самой иерархической, самой причудливой в мире империи в пустынной катихумене остался как перст.
   — Агиохристофорит! — крикнул он наперснику вдогонку. И не возвращайся уж сегодня до самого утра.
   И стратиоты из первой тагмы Пафлагонской фемы, стоявшие в дворцовом карауле, потом рассказывали, будто всю ту ночь им чудились то крики обезумевшей старухи, то горький плач девочки.
   Так и педантичный Никита Акоминат записал в своей истории: то крик кормилицы, то плач царицы.
5
   Всю неделю армия Враны переправлялась на азиатский берег. Подогнали специально сделанные обширные плоскодонки, корабельщики удерживали их длинными шестами, и воины заводили на палубу равнодушных волов, лопоухих мулов, горделивых верблюдов. В том была слава Враны как полководца, что он обеспечивал мобильность войск по тем временам невиданную: на двоих воинов у него приходился один вьюк. Для сравнения скажем, что у туркмен-сельджуков двенадцатого столетия приходилось два вьюка на одного воина, но там была конница.