– Откуда ты-то знаешь? Ты с ним и не говорил ни разу.
   – Потому и не говорил, что мне он не по нраву. А откуда знаю, так то разве поймешь? Бывает так – посмотришь на человека, и сердце запоет в груди, точно птаха певчая, а бывает, глянешь, и застонет, словно под пыткой. От ведуна вашего сердце не стонало – вмиг на части рвалось…
   Славен отвернулся от кузнеца, будто и говорить больше не о чем, но не удержался, спросил:
   – Стрый, что у вас с такими, как он, делают?
   – Кто знает… Что Меслав решит, то и будет. Может, сожгут, а может, живьем в землю закопают – не знаю… Ночь, а то и день еще обождут – вызнавать будут, не замешан ли кто покрупнее вашего ведуна.
   Беляна, услышав слова кузнеца, дрогнула, закусила губу. Изок незаметно прокрался к ней, шепнул что-то на ухо. Она вновь повеселела, взбодрилась. А я понять не мог, что чувствую. Жаль было Чужака, но из-за него нас очернили, да и отговаривали мы его, как умели, а что не послушался, так то его беда. Однако где-то внутри свербили упреки, шептали на ухо: «Своя шкура дорога? Подло мыслишь, гаденько оправдываешься».
   – Слышал, Медведь? – Славен потряс гиганта за плечи. – Прикинем, что к чему, обмозгуем, а там и выручать отправимся. Время есть. Сейчас идти надо.
   – Куда? – вяло поинтересовался Медведь.
   – К сестре моей, Василисе. – Изок, улыбаясь, вынырнул перед ним. – Она недалеко здесь. За немилого замуж не пошла, в лес к знахарке лесной убежала, Неулыбе. Там и живет…
   Все быстро двинулись дальше, а я поотстал. Не нравился мне Изок. Да и девка, в лесу прижившаяся, нагоняла сомнения. Я уже одну Лешачиху видел, а с другой знакомиться не желал.
   – Что грустишь, парень? – присоединился ко мне Стрый. – Или ведуна жалеешь?
   Я не ответил. Не знал, что ответить. Как ни скажи, а все неправда выйдет. Стрый мне нравился, лгать ему не хотелось. Даже не верилось, что они с Изоком братья. От кузнеца веяло теплой живой силой, словно от дуба-стогодка, под которым и в грозу не страшно, и в ливень – не замочит, и от жары прикроет. Чтобы он не принял мое молчание за неприязнь, я сказал:
   – Странное у тебя имя – Стрый…
   – То не имя – прозвище. – Стрый скупо улыбнулся, вспомнив старое. – Отца мы мало знали, нас дядька вырастил. Он с варягами в богатые страны ходил, свои поделки сам продавал. Такого кузнеца на всем белом свете не сыскать. Я мал был, так ко всем ладьям бежал и кричал: «Стрый! Стрый!» Все ладьи мне на одно лицо казались, вот и путал их. Так и прозвали Стрыем.
   Мне представился босой белобрысый мальчишка в длинной рубахе, бегущий к пристани и на ходу выкликивающий самого близкого для него человека. Не верилось, что громадный кузнец мог когда-то путать иноземные ладьи и удирать из дома, надеясь первым встретить дядьку. Невольно я тоже улыбнулся:
   – А Изок с тобой не бегал?
   – Да нет, – помрачнел Стрый. – С малолетства он странный. Раньше плакал много, а как умерла Ладовита, так смеяться стал, и до того нехорошо, что порой кажется – подменили брата.
   Впервые я услышал о девушке, к которой Изок был неравнодушен. Я уже и рот открыл попросить кузнеца рассказать о ней, но вовремя одумался. Не стоит бередить старые раны. Спросили бы меня о родном печище – немногое бы я рассказал, зато грудь потом всю ночь болела бы, тоска уснуть не позволила.
   Постепенно крутые берега Мутной, смиряя гордыню, спускались к воде, а колосящиеся золотом поля уступали место непролазным ольховым зарослям. Под ногами зачавкала влага. Шедший впереди Медведь грузно проваливался, оставляя после себя продолговатые, заполненные водой, лужицы. Мы не спешили, поэтому могли выбирать просветы в молодом ольховнике и проскальзывать в них, не оставляя на ветвях клочки одежды и не царапая лица. Но меня заросли пугали. То ли солнца в них было мало, то ли комаров много, не знаю, но густой колючий ельник со знакомым мягким запахом прелой хвои был милее, чем похожие на вершу, сплетенные меж собой гибкие стебли. В ольховнике я чувствовал себя глупой рыбиной, попавшейся в ловушку. Стрый свернул от реки влево, прошлепал по мелкому ручью сквозь заросли и, выйдя на небольшую поляну, указал на низкий домик с земляной крышей, будто карабкающийся по пологому склону холма:
   – Пришли…
   Словно заслышав его голос, двери распахнулись, и оттуда вышла девушка. Да такая, что Славен, очарованный, застыл где стоял, а мне померещилось, будто сама Леля встречает на пороге незваных гостей. Лис остолбенело воззрился на нее, и лишь Медведь, поглощенный думами, продолжал идти, уставившись в землю. Даже когда, узнав братьев, девушка сорвалась с места и, широко раскинув руки, словно белая лебедушка крылья, кинулась мимо него, Медведь не обратил на нее внимания. Зато я не мог отвести глаз. Она была маленькая, хрупкая, словно цветок, а по спине, вырвавшись из тесного берестяного кокошника, толстой змеей сползала золотая коса, переплетенная алой лентой. Как удерживала такую тяжесть тонкая девичья шея?
   – Вот, Васса, встречай гостей. – Стрый осторожно отстранил сестру, и она с готовностью повернулась к нам.
   – Леля! – шепнул Лис.
   Она засмеялась, и я сам чуть не рухнул на колени. Не могло быть у простой женщины таких ярких васильковых глаз, такой лучезарной улыбки, такой белоснежной, окрашенной легким румянцем кожи! Славен опомнился первым:
   – Мира тебе, хозяюшка. Пусть хранят тебя и дом твой многомудрые боги.
   – И тебе того же, гость дорогой! – Ах, какой бархатный был у нее голос! Без меда пьянил, чаровал ласковой музыкой.
   – Кто там, Василиса? – Волшебство словно рукой сняло. Изок говорил про бабку-знахарку, про мужчин не упоминал, а между тем из дома доносился недовольный мужской рык.
   – Гости к нам, баба Лыба, – Василиса, приглашая, пошла-поплыла к дому, – и братья мои.
   Голос внутри то ли закаркал, то ли закашлялся:
   – Кхе-кхе-кхе… Братья? Давненько их не было. Знать, недоброе стряслось, коли они припожаловали…
   – Зачем ты так, Неулыба? – Стрый ввалился в дом первым, мы за ним. Я увидел обладательницу мужского голоса и шарахнулся обратно. Из темноты жилища умными и грустными глазами на меня глядела короткомордая черная корова! Изок, расхохотавшись, поймал меня за руку:
   – Не она это, не она!
   До меня дошло – знахарка дальше, в следующей клети. Вначале я там никого не заметил и только потом, приглядевшись, увидел на полоке седую горбунью. Наверное, старуха была не меньше Изока ростом, но согнувшая ее сила делала знахарку маленькой и неуклюжей. Зато глаза Неулыбы светились молодо.
   – Гости? – Она соскочила с полока и, смешно кособочась, чтобы видеть лица, подошла к нам: – Хороши гости! Что же ко мне? Али места в Ладоге не хватило?
   – Да. – Стрый по-хозяйски орудовал у печи. Было видно – в этом доме он частый гость. – Беда у них. С Меславом Ладогу не поделили.
   – Как говоришь? – Старуха чуть ли не на цыпочки встала, силясь разглядеть незнакомцев. – Ладогу не поделили? Да неужто есть еще средь словен смелые, которые Рюрикова гнева не побоялись да против его прихлебателя пошли?
   Замечательно! Теперь мы явно там, где нам самое место – в стане Меславовых недоброжелателей! А чего я ждал, сбежав из Княжьей темницы? Что меня поведут прятаться в дом к какому-нибудь Ладожскому Старейшине? Верно говорят – взялся за гуж, не говори, что не дюж. Сумел на Князя лаять, сумей и последствия терпеть без обид и жалоб.
   Старуха, переживая, ковыляла по маленькой клети, сжимала в кулачок узловатые пальцы:
   – Я когда Вадима хоронила, думала последнего словена Матери-Земле отдаю. Даже хоробры его на службу к иным Князьям подались, забыли о мести и обидах, учиненных проклятым конунгом! Простили ему смерть и Гостомысла, и Вадима, и кровь многих словен. Храбр был Вадим, а Рюрика звал, как пса цепного, чтобы добро словенское стерег, на иных находников лаял, а вон как обернулось. Пес цепной нынче светлым Князем зовется, а Князья Родовые ему с сапог пыль заморскую слизывают.
   Продолжая что-то бормотать, бабка накрыла на стол и только тогда заметила Беляну:
   – А ты, девка, не наших кровей, – быстро определила она. – Древлянка?
   Беляна, густо зардевшись, кивнула. Я заметил, что после появления Вассы она совсем притихла и старалась держаться в тени. Оно и понятно, Беляна неглупа, понимает, что рядом с этакой красавицей она что столб простой рядом с резною богиней, вот и смущается. Может, глядя на Вассу, и Славен оттает, отмерзнет сердцем от древлянки. Она тоже это поняла и стала на Славена поглядывать чаще, словно проверяя, смотрит ли еще. Вот бабья натура – пока любил, не мил был, а как на другую засмотрелся – задавила жаба-зависть – мое, не отдам! Непостоянно женское сердце, нельзя ему верить, а порой так хочется…
   Васса сидела на полоке, переводила глаза с одного на другого. Улыбка ее потухла, но прелесть не пропала. Как солнышко. Когда ярко светит – всех греет, зайдет за тучку и бликами лишь малую часть охватывает, а вовсе скроется – и ждешь не дождешься, когда снова выглянет, обласкает ясными очами.
   Пока я засматривался на Вассу, Стрый коротко, но доходчиво поведал о наших злоключениях. По его словам выходило, что мы сдуру помогли ведуну к Князю попасть. Я даже удивился – видать, не обделен вещим даром кузнец, коли во всей неразберихе сумел правду углядеть. Закончил он просто:
   – Собираются они колдуна своего выручать. Тебе ли, Неулыба, не знать, каково с Князем ссориться. Отговори их. Чай, заслужил ведун смерти, не стоит ради него молодые жизни губить.
   Старуха, размышляя, уперлась подбородком в ладони и стала похожа на раздувшийся гриб. Только вместо шляпки над нею возвышался немыслимо большой горб. Наконец, она подняла голову:
   – Выручать друга иль нет – их дело. Им же и свою участь решать, но если ведун так силен, как они сказывали, то, похоже, не простой он человек. Есть в нем волхская кровь.
   Меня аж на полоке подбросило. Конечно, как я раньше не догадался! Непохож на нас Чужак потому, что гуляет в нем маленькая капелька Велесовой крови. Оттого и оборотни его понимали, и Змей равным признал.
   – Но коли он волхской крови, то Меслав против него – лягуха против змеи, не одолеет. Однако одолел. Да и волхи к власти равнодушны, а смерть за великое зло почитают. Не станет волх из-за власти ни человека, ни зверя губить.
   Значит, Чужак снова становится неизвестно кем? А мне так хотелось верить, что довелось увидеть потомка волхов! Да что увидеть, в друзьях с ним ходить! А старуха все рассуждала, словно уже не с нами говорила, а сама с собою:
   – Не ладится что-то в вашем рассказе. Надо бы прежде, чем дело решать, узнать хорошенько, что да как.
   Она обвела нас сияющим взглядом синих глаз:
   – Вам в Ладоге показываться не след. Меня тоже там не с почетом встретят – заплутала моя Доля на калиновом мосту…
   – Я схожу! – Василиса легким ветерком перенеслась через клеть, встала перед старухой:
   – Давно я в Ладоге не была. Погляжу, как там сейчас.
   – Нет! – Стрый загородил ей выход. – А если узнают?
   – Кто узнает-то? – Василиса улыбнулась, и запрыгали по избе солнечные зайчики. – Я и раньше затворницей жила, а теперь, уж почитай, пять лет, как домой не ворочалась. Все уж давно забыли меня.
   Стрый мрачно изрек:
   – Горыня не забыл.
   Василиса потупилась, а потом, лихо вскинув голову, заявила:
   – Доведется встретить, так и потолкую с ним, чем так мать напугал, что любимую дочь за него, подлого, сосватала?
   Мелькнула маленькая ручка, отстраняя могучую фигуру, и Васса, словно птаха из клети, выпорхнула наружу. Не знаю, как вышло, только ноги сами понесли меня следом, и остановился, одумавшись, лишь у самого ольховника. Проклиная себя за глупость, оглянулся в поисках избы и увидел совем рядом, за спиной, Стрыя. Кузнец печально смотрел на заросли, куда скрылась сестра:
   – Всегда она так. Решит – не переубедишь, да и сил у меня не хватает с ней спорить. Боюсь я за нее. Мать перед смертью сосватала ее за одного усмаря Ладожского – Горыню. Горыня двором богат, а сердце у него так мало, что туда не то что жена, мать не вмещается. Никого кроме себя не любит. Вассу взять хотел, точно вещь красивую, всем на зависть. Ушла Васса из Ладоги, так он долго ее искал, грозился при всем народе за косу оттаскать, а потом и срезать.
   Мне вдруг стало страшно. Не мог я себе представить Вассу униженной и избитой, на площади, полной смеющихся людей. Я коснуться бы не решился ее белой, чистой, точно первый снег, кожи. А уж за косу оттаскать, словно рабыню, вовсе немыслимо! Кто спасет, убережет, если наткнется она случайно на этого Горыню?
   – Не надо было ее отпускать, – сказал я. Стрый усмехнулся:
   – Не бойся. Она с виду тростинка, а тронешь, терновым кустом обернется. Так кольнет, что не захочешь, а отпустишь…
   Я вспомнил гордую лебединую шею. Верно. Такую удержать не всякий сможет. Стрый заметил, что я сбавил шаг, и, неверно поняв, принялся убеждать:
   – Придет она. Иначе Неулыба ее не пустила бы. Она Вассу как дочь родную бережет.
   Я немного успокоился, спросил:
   – А Неулыба откуда взялась? Кто такая?
   – Кто сейчас знает… Она многое рассказывала. Говорит, будто помнит времена, когда варяжьи ладьи Мутную не бороздили и словене жили мирно, как одна деревня. Друг к другу в гости ходили. А из богов, пуще других, Роду кланялись. Да, может, путает на старости лет…
   Стрый замолчал. Под ноги мягко стелилась зеленая высокая трава, и хотелось снять обувь, пройти по ней босиком, как в детстве, и ощутить ее нежную прохладную силу.
   – Первые варяги были приветливы, да и словене их приняли, словно братьев. Помогали проходить пороги, чинить ладьи, лечить раны, полученные в походах. Людям, никогда не уходившим с обжитых мест, нравились хмурые северные воины, повидавшие многие земли. Шло время, и пришлых становилось все больше, но и их привечали со всем гостеприимством. До тех пор, пока они не стали грабить и увозить наших людей в рабство. Неулыба говорит, что именно тогда познали словене ненависть. Она тоже была рабой, хотя в то время ей еще не исполнилось и десяти лет. Сказывает, будто там ее и покинуло счастье, а на спине начал нарастать этот страшный горб.
   Я вспомнил старухины слова о Доле, оставшейся на калиновом мосту. Видать, и впрямь в молодых годах заплутало ее счастье…
   – Сколько же ей лет? – вырвалось у меня.
   – Не знаю. Она рассказывает многое из таких давних времен, что и самые старые не помнят. Может, правда нашла она траву, запаха которой страшится сама Морена. Не знаю…
   Стрый распахнул дверь. Черная корова высунула морду и, поняв, что пришла не хозяйка, обиженно замычала.
   – Погоди, Стрый, – остановил я кузнеца. – Ответь, коли сможешь. Как ты в дружбе с такими людьми живешь? Изок сказал, ты за Князя горой. Он тебе брат, а Меслава не любит, да и старуха тоже.
   Кузнец посмотрел на меня, уголки губ скривились в болезненной гримасе:
   – Я, к примеру, кашу не люблю, а все же ем. Увидел непонимание в моих глазах и добавил:
   – Разве так важно, кого кто любит? Или все споры кровью решать? Так ведь убить всего легче. Только немногое этим изменишь. Каждому свой мир дан, своя голова, так почему же считать себя лучшим?
   Я озадаченно уставился на него. Вроде ничего нового кузнец не сказал, а ведь мне такое объяснение и в голову не приходило. Он провел ладонью по доброй коровьей морде, снисходительно улыбнулся мне:
   – Ничего, парень, не грусти. Со временем сам поймешь, где твоя правда.
   Пойму ли? А пойму – будет ли моя правда так справедлива и добра, как его?


СЛАВЕН


   Душно было в клети, и время тянулось, словно самому Хорсу хотелось дождаться Василисы, проводить ее обратно из Ладоги да посмотреть, чем дело кончится. От духоты мутилось в голове, хотелось на волю, и не просто на волю, а в родное село, где каждый куст – дружок, каждая рытвина – подружка. Там не страшен гнев грозного Князя, и спустя время забудется шумная Ладога да бесследно исчезнувший в Княжеских хоромах ведун. Там меня ждет отец и родичи, оставшиеся без крова. И весьма кстати придется к зиме пара сильных рук – строить крепкие добротные дома, взамен тех, старых, утопленных Болотной Старухой…
   Замечтался, и вдруг резануло по сердцу: «Чужак!» – будто огненная стрела Перуна наказала за слабоволие. Вспомнилось умное тонкое лицо, бездонные, в радужных обводах глаза, снисходительная улыбка ведуна, и надавило-налегло на грудь собственное бессилие. Так уж вышло, что стал ведун частью моей судьбы. Видать, напутала что-то в своей пряже Мокоша и сплела нас намертво так, что теперь и концов не найдешь. Да нужно ли их искать? Вон, Медведь сидит, уткнувшись носом в колени, подпирает могучим плечом неотлучного брата – спроси его – за кого жизнь отдавать собрался? Ответит – за того, кто брата спас… А против кого идти собираешься? Ведь не задумается даже перед ответом – против Меслава… Словно не он, всего семнадцать ночей назад, стоя у костра, ради Князя от любимой девушки отказывался. И Бегун боится Княжьего гнева, а не отступится от ведуна. Я его знаю – он по любой мелочи трястись будет, а в главном не бросит, не предаст. Хороших защитников отобрала сыну Сновидица, жаль, не знала, против кого восстать придется, какие невидимые преграды крушить. Для меня Меслав с детства был как солнце светлое – чист, могуч, велик, а то, что не видел его ни разу, только веры прибавляло. Каким только я его не представлял! То старцем седобородым в белой, словно снег, рубахе с проблескивающим сквозь седую гриву золотом наушного кольца, то крепким, почти молодым воем, на вороном, под стать Перуновому, жеребце, и тогда лица не видел, а лишь притороченный у пояса длинный меч да красные сафьяновые ноговицы. Но каким бы ни воображал я Князя, всегда был он справедлив – с врагами грозен, с друзьями милостлив. А теперь стерся образ, потускнел, и, как ни силился я возродить хоть толику прежнего преклонения, вставало перед глазами знакомое лицо ведуна, заслоняло собой Княжий лик. Не было больше надо мной Князя, были лишь те, кто много дней и ночей делили со мной одну пищу, спали вокруг одного костра, в битве плечом согревали да спиной заслоняли. Мир изменился. Стало вдруг все ясно, будто на берестах Хитреца – здесь враги, здесь друзья, а здесь остальные, кому до тебя дела нет и кому ты ничего не должен. Одно жаль, друзей было мало – в одну клеть умещались, а врагов – вся Княжья дружина с самим Меславом во главе. Эх, Чужак, знал бы, что натворил своим самолюбием да спешкой! Пытался Князя убить, а убил тех, что с тобой вместе шагали. Нет больше славных охотников Медведя да Лиса, и весельчака Бегуна тоже нет, и сын Старейшины остался лежать в Княжьей медуше, распластавшись на каменном полу. Знал ли ты, что так обернется? Думаю, нет. Ты того не желал, да и никто не желал. Ни мы, ни Меслав… Боги распорядились…
   – Деточка! – Горбунья вскинулась навстречу входящей Вассе. Та раскраснелась, видно, быстро бежала, торопилась. Может, спешила утешительные вести принести? Но углядел я потухшие виноватые глаза на прекрасном лице и понял – ничем не порадует вестница.
   Словно упреждая вопросы и боясь услышать тот, который страшнее остальных, она быстро заговорила, обращаясь к Неулыбе:
   – Ой, баба Лыба, я и не замечала раньше, как хороша наша Ладога! Шумная, веселая, будто праздник. А теперь еще краше станет. Рюрик из Новограда рабов прислал, вместо деревянного тына каменный ставят! И мастерские все те же… Даже встретилось несколько старинных знакомцев, да не узнали. Спешат, как обычно, суетятся.
   Продолжая болтать без умолку, она прошла внутрь, черпнула небольшим корцем воды, припала к нему губами и пила так долго, что за это время могло пять человек напиться. Как не поперхнулась только под пристальными, прожигающими насквозь взглядами?
   – Говори, деточка. – Старуха бережно отняла у нее пустой корец. – Не бойся. Что бы ни было, а неизвестность худшая мука.
   Васса повернулась к Стрыю и печально сказала:
   – Твою кузню не спалили, брат. Князь не позволил.
   Стрый улыбнулся. Все-таки радовала новость, что не слизал огненный язык дедово да отцово наследство. Васса повернулась к нам. Посмотрела пустыми глазами куда-то поверх голов:
   – Колдуна Меслав судил. Прилюдно. Лицо ему тряпками замотали, говорят, злой глаз у него. Завтра в Новый Город повезут, к Рюрику.
   – Зачем? – не выдержал я.
   – Варяг он. Сам признался, перед всем народом. Глупости! Ничего не было в Чужаке варяжского.
   Наш он! С малолетства в Приболотье… Разве только… Нет, не из тех наша Сновидица, кто находнику честь свою девичью отдаст. Не может Чужак быть сыном варяга. А вдруг полюбила? Да и голод не тетка… А он знатен, богат, вот и отказался от ребенка, а заодно и от той, которой уже натешился…
   Чужаковы глаза странные, и нрав необъяснимый, и искусство воинское – может, все это отцовский заморский дар?
   А Василиса все говорила:
   – Он признал, что хотел Князя убить. Сам просил смерти, говорил: чем опозоренным жить, лучше в земле лежать. А Меслав осерчал. Сказал: «Сперва ты перед всем Новым Городом покаешься да родичу своему Рюрику в глаза глянешь, а потом он сам тебя убьет иль продаст рабом в далекий Миклагард. А там долго жить не дадут, особенно коли ты варяжской крови».
   Рюрик – родич Чужака?! А может, вовсе отец? Тогда все на свои места становится: и спесь ведуна, и его желание княжить, и то, что все его отца знают. Да кому ж в словенских землях неведом варяжский Сокол! Значит, варяг, уже раз от него отрекшийся, теперь его позорить и судить будет? Еще ничего, коли убьет, а если и впрямь надумает в рабы? Все я мог представить, но Чужака рабом – не мог! Это, как вольной птице, журавушке, крылья обрезать. Нет! Не быть Чужаку рабом, не ходить в железе, не кланяться в ноги отцу отринувшему, не терпеть от него позора, не стоять пред ним с покаянием!
   Я думал, получится гневно, с горькой силой, а вышло жалобно:
   – Спасать Чужака надо…
   – Надо, – отозвался Лис, – это всем ясно, да вот как?
   – Я помогу.
   Васса! Чем же она помочь может? Этакий цветок хрупкий. Ей бы самой кто помог сберечься, не позволил постылому иль норовистому смять до времени.
   – Сестра! Не твоя забота ихний колдун! – Стрый соскочил с полока, опустился возле Василисы на пол, поднял на нее собачьи преданные глаза. – Одумайся, сестрица!
   Белкой метнулся к ним Изок. Я думал, тоже сестру умолять, чтоб одумалась, но он неожиданно грубо отпихнул Стрыя, схватил ее за руки. Глаза лихорадочно забегали по девичьему лицу:
   – Правда, поможешь?
   – Одурел ты от своей ненависти! – Стрый разозлился так, что у меня мурашки побежали по коже, но Изок, видать, действительно спятил. Даже не обернулся на крик брата. А из того гнев ломился, словно тесто из квашни: – Зачем тебе колдун? Думаешь, он вновь на Меслава поднимется, поможет тебе за Ладовиту поквитаться? Не будет этого!
   – Молчи! – Бондарь развернулся к брату. Вместо глаз – две змеи ядовитые, а голос тихий, но такой, что захочешь, да не поспоришь. – Сколько лет ты Меславовым дружинникам мечи куешь? Долго… Так долго, что забыл уж улыбку Ладовиты, ее глаза ясные. Забыл, как плакала она, когда за Меслава отдавали… Забыл, как через год хоронили ее? Как уверяли, будто от новой, вызревшей в ней жизни умерла она, а ребеночка так никто и не увидел? Забыл… А я помню! И каждую ночь ее глаза плачущие вижу! И видеть буду, доколе Князь-убийца не прольет кровавых слез! Знаешь, о чем я думаю, брат? Не о сестре нашей, Василисе, и не о тебе, а о том, как услышит в последнюю минуту Меслав мой голос и будет тот голос ему о зачахшей в его хоромах Ладовите кричать! Так кричать, что душа застрянет меж сомкнутых Княжьих зубов и не вылетит, навсегда останется в мертвом теле! Сгниет с ним вместе!
   Две женщины закричали почти одновременно. Одна охнула, испуганно прижимая ко рту тонкие ладони:
   – Брат!
   А другая зашлась неистовым кашлем, затрясла горбом:
   – Все не простишь Князю невесту? Кхе-кхе-кхе, не смиришься, что по доброй воле она от тебя ушла?
   – Молчи-и-и!
   Изок вздернулся, так взвыл, что стены содрогнулись, и вдруг смолк, оседая. Старуха подковыляла к неподвижному телу, закряхтела, нагибаясь. Корявые черные пальцы нащупали жилу на шее.
   – Не любит он правды. Слаб для нее. И уже Вассе:
   – Подай две свечи. Да зажечь не забудь.
   Василиса поспешно сунула ей в руки горящие свечки. Недолго думая, старуха задула одну и сунула чадящий огарок под нос Изоку. Едва дым от первой перестал забиваться ему в ноздри, она заменила ее другой. Изок дернулся, смешно зашевелил губами и сел. Глаза у него были бессмысленные, вряд ли он вообще помнил, о чем речь шла. Стрый поднял брата, усадил на полок, привалив спиной к стене. После шумной ссоры стало непривычно тихо. Только кряхтение Неулыбы нарушало тишину. Она же первая и заговорила:
   – Странный у вас дружок. Не слыхала я раньше, чтобы Сновидицы себе в пару чужих выбирали. А я ведь во многих землях была… Изок, конечно, дурак – худое добром не обернется. И месть вовсе не так сладка, как кажется. И ты, Василиса, тоже дуреха, чем помогать собралась? Думаешь, нянька-речка тебя послушает, вынесет ладью на мель? Так супротив нее кормчие найдутся. Да те, кому сам Поренута брат. Не выйдет у тебя ничего. А я бы хотела на Рюрикова выродка взглянуть… Особливо после ваших баек…
   Старуха опустила голову на грудь, как заснула. Горб замер над нею, будто желал придавить старую к земле, чтобы и шевельнуться не могла. Никого ее молчание не обмануло. Все поняли – есть у нее что-то на уме, и, притихнув, ждали, когда сама скажет. Наконец горбунья заговорила: