Я больше слушала, самой нечего было поведать, разве что рассказать о доброй знахарке да оставленном в ее избушке брате… Я о Стрые не печалилась – сам он себе дорогу выбрал, и не его вина, что не по пути нам оказалось. Чужак обещал навестить его, успокоить… Наши Чужака часто вспоминали. Лис смеялся:
   – Княжич он иль нет, а попомните мое слово – станет худо, он из мертвых восстанет и спасет! Привык уже…
   Беляна только качала головой, а Бегун как-то раз обмолвился:
   – Недолго Чужак в Ладоге просидит – не место ему там…
   – Ты ополоумел совсем! – вскинулся Медведь. – Где же ему место, коли не подле отца-Князя?
   – Не знаю. – Бегун закатил мечтательно глаза и, помявшись, добавил: – Тесно ему на этой земле… Ему бы туда, к своим…
   Куда к своим он говорить не стал, и без того ясно было – ушел вместе с волхами их мир, а в оставшемся им места нет, даже родичи их дальние – волхвы – и те в нем долго не живут. Иногда мне казалось, что не стояла бы меж Эриком и Чужаком вековая стена ненависти, так никто лучше них друг друга не понял бы… Разные они были, словно день и ночь, но одно без другого не бывает: Солнце да Месяц – родные братья… Много раз хотела я с Эриком о том разговор завести, но едва имя волха упоминала, загоралась в его глазах леденящая злость. Ладно хоть с детства постигла немудреную бабью науку лаской мужика успокаивать. Он от моих нежных слов потихоньку оттаивал, упрекал:
   – Из-за Волхов наш род вымер! Не простили колдуны проклятые незваного вторжения – наложили на род ньяров проклятие. Да еще сказали – не покинет эту землю последний волх, пока не поклонится ему в ноги потомок ньяров и не признает своего бессилия. И ваш волх лишь одной мечтой живет – меня на коленях увидеть! Никогда тому не бывать!
   – Прости, прости, – успокаивала его я, – не хочешь даже слышать о нем, не буду и говорить…
   Мирились мы быстро, но и ссорились не часто. За все лето может пару раз, да и то по пустякам. А в грозник месяц назвал меня Эрик женой. Никто и не удивился особенно, все видели, к чему дело шло. Сговаривали нас Рюрик с Беляной – родни ни у ярла, ни у меня не было. Стрый даже к свадьбе не приехал – обиделся, видать, на сестру-строптивицу… Получилась свадьба скромной, тихой, без подарков и кичливых обещаний – да нам того и не надо было. Смутило лишь одно. Первая ночь была у нас, словно сон сказочный, не верилось даже, что возможно такое счастье, и вдруг сжал меня Эрик так, что косточки хрустнули, и шепнул тихо, еле разобрала:
   – Не грусти долго, коли не станет меня…
   Я испугалась, дрогнула, вырываясь из кольца сильных рук:
   – Что ты? Почему?..
   – Да так, – внезапно подобрев отозвался он. – Я все-таки вой. Всякое может статься…
   Лживое что-то было в его голосе, но не позволил выпытать, закрыл мой округлившийся рот мягким поцелуем, заставил забыть, о чем спросить хотела. А на рассвете постучали в дверь. Эрик встал тихо, чтоб меня не тревожить, вышел на крыльцо, заговорил с кем-то. Меня словно толкнуло невидимой рукой за ним следом – выглянула в щель.
   Стоял у нашего порога старик в простой добротной одежде, с дорожным посохом в руках, узким, будто высохшим лицом под клочьями серых волос и говорил моему мужу:
   – Ты, ярл, договор наш кровью скрепил, кровью и расторгать будешь!
   – Обманный договор… – возразил Эрик. Старик засмеялся, утерся узкой ладонью:
   – Значит, не станешь за род квитаться?
   – При чем тут мой род?
   – Как же? Иль запамятовал? Обещал за брата отомстить, кровь убийц пролить, а ни капли не проронил.
   – Уйди лучше, – холодно сказал Эрик. – А то и на старость твою не погляжу… Не стану я по подлому наущению тех убивать, что с женой моей на одной земле выросли…
   – Тебя в забывчивости упрекаю, а сам-то и забыл, что ты женился! – вновь захихикал старик. – Слыхал, слыхал, какая она у тебя красавица!
   Почудилась мне в его голосе тайная угроза. Побежал холодок по коже, словно посмотрел недобрым взглядом кто-то невидимый. Захотелось спрятаться, укрыться, а есть ли защита надежней, чем широкая мужнина грудь? Выскочила я, кинулась к Эрику, обняла его за шею, а когда смогла сил набраться, чтоб взглянуть на старика, его уже не было, только шепоток плавал в воздухе:
   – Ядуну красавицы по сердцу…
   Три дня я потом уснуть не могла, все казалось, будто смотрят из темноты злые нечеловеческие глаза, ощупывают с ног до головы, прицениваются. Не спасала от тех глаз ни любовь ярла, ни верность друзей… Как подступала темнота к оконцу, так хотелось зарыться в теплое лоскутное одеяло с головой, будто в детстве, когда от всполохов Перуновых пряталась, и сидеть там, дожидаясь рассвета. Три дня я мучилась, а на четвертый не выдержала, расплакалась у Эрика на плече.
   – Не твое это дело, – неумело успокаивал он. – У меня с тем стариком свои счеты, а ты, верно, не поняла со сна, о чем речь…
   – Расскажи правду, расскажи… – захлебываясь слезами, молила я. – Коли мучать меня не хочешь, расскажи…
   Женские слезы и камень растопить могут, чего уж о слабом мужском сердце говорить… Поупирался Эрик, поотнекивался, а потом все-таки начал рассказывать:
   – Когда убили Гуннара и пришла в Ладогу ладья с известием, я от горя себя потерял. Хоть и не родной был брат, а все же единственная близкая душа на всем белом свете. Любил я его, а что забавлялся он колдовством, так от того никому худа не было…
   Муж осекся, покосился на меня, увидел залитое слезами удивленное лицо и поправился:
   – До поры не было… Но тогда я о его поступке не ведал, потому и не искал убийцам оправдания – ненавидел их люто. В те горькие дни и появился в моем доме старик, которого ты боишься. Откуда он пришел, как в доме оказался – не помню, а только сдружился с ним крепко. Умел он и боль мою утешить, и ненависть раззадорить. А однажды обмолвился, что поскольку сам в ведовстве смыслит, то может мне в поимке убийц пособить – спросить у своего бога, где скрываются подлые, но перед тем нужно наш уговор кровью скрепить. Я удивился, а он ответил – да напиши просто, порешу, мол, убийц брата своей рукой безо всякого суда. Не знаю, что на меня тогда нашло, а письмена, что он мне подсунул, я кровью скрепил. Старик в тот же день пропал и не появлялся больше. Я про него забыл уж, а два лета спустя явился ко мне гонец Ядуна с вестью, что пойманы убийцы брата и укрывает их Дубовицкий боярин, Светозар. Я ему не поверил сперва – со Светозаром не первый год дружбу водил, но полез он за пазуху и достал оттуда договор, тот самый, что я со стариком заключил. «Обещали мы тебе помочь ворогов сыскать, вот и нашли, – сказал. – Хочешь, едь в Дубовники, сам все увидишь…» Всколыхнулась во мне былая злость, взял верных воев и поскакал в Дубовники… Ну а дальше ты все сама знаешь.
   Я, и верно, знала – не оставят теперь Эрика в покое прислужники Трибога, так просто от него не отступятся – почуяли запах человечьей крови. А плакать перестала, да и страх почему-то прошел. Может, потому, что твердо поняла – не позволю подлому Всееду лапу к своему любимому протянуть! Костьми на дороге Темных слуг лягу, а мужа защищу, закрою, не добыть им его, не достать!
   – Не пугайся, – покаянно бормотал Эрик. – Слышала ты лишь угрозы пустые… Что мне старик сделать может?
   – Глупый, – засмеялась я и, еще чувствуя на губах солоноватый вкус слез, обняла русую голову мужа, притянула к груди. – Не боюсь я… С тобой ничего не боюсь…


БЕЛЯНА


   В чистых Рюриковых хоромах было тесно от народа. Отмечали радостное событие – родился у Новоградского Князя сын, а посему позволялось в этот день любому, даже рабу, войти на Княжий двор, повеселиться от души да набить вечно голодное брюхо. Правда, у дружины были свои столы, у Князя с родней – свой, а для смердов стояли длинные лавки прямо на дворе – угощайся кто хочешь…
   Я хоть и чувствовала себя воем, а к застольям с медовым весельем все же приучиться не могла. А иногда и дружинники, выпив лишку, вспоминали про мою женскую суть, лезли с пьяными ласками. Я на них обиды не держала, сама порой маялась без ласкового взгляда и нежного слова, понимала – несладко им приходится, особенно тем, кто прибился к Новоградской дружине из дальних краев, кто видит бессонными муторными ночами родные лица, чует тепло давно утраченного очага… Эрик тоже таким неприкаянным был, а теперь радовалась душа, на него глядя, – эвон как повеселел, горделиво приобняв молодую жену. Есть чем гордиться, такую красавицу поди-ка сыщи – глаза васильковые, словно озерная гладь на закате, волосы золотые, словно пшеница спелая, щеки – белые лилии. Смотрит на мужа неотрывно, остальных и не замечает. Даже те, что ночами под ее окнами прохаживались, хоть и завидовали ярлу, а признавали – ладная получилась пара, глянешь, и залюбуешься.
   Медведь уже напился изрядно – у Новоградского Князя не только медовуха была, подавали и вина, с терпким запахом и дурящим вкусом. Лис, увидев осоловелую рожу брата, вспомнил о Бегуне, завопил:
   – Повесели людей, певун, потешь сердце песней! Дружинники притихли. Бегуна все знали, любили его за чистый голос и незлобивый нрав. Он и сейчас выкручиваться да цену себе набивать не стал, спросил только:
   – Веселую спеть иль печальную?
   Рюрик поднялся, огладил ладонью густые усы:
   – Веселую. Радость у нас, не печаль!
   Бегун согласно кивнул, задумался, припоминая такую песню, чтобы всем по вкусу пришлась. Константин встал из-за Княжьего стола, подошел к нему:
   – Шутейное что-нибудь… Чтоб посмеяться заставила…
   Бегун опять кивнул, вытянул из-за пояса тонкую свирель, завел веселую плясовую мелодию, а потом оборвался вдруг на самой высокой ноте и продолжил песню уже голосом. Он не просто пел, а приплясывал да показывал, о чем поет, отчего казалась песенка вдвое потешней:
   Как по небу светла ладья плывет,
   А за нею красна девка идет.
   Просит, молит, рукавом утирается,
   О своей несчастной доле убивается:
   «Кабы дали бы мне боги добра,
   Кабы дали бы мне злата-серебра,
   Да родителя такого, чтоб не бил,
   Да милого муженька, чтоб любил…»
   Услыхала ее плач добра Доля,
   Отвечала: «Будь на то твоя воля,
   Но соседке, чтоб обиды не носила,
   Дам я вдвое, чего ты попросила».
   Завопила молодушка, застенала,
   Белы руки к небесам заломала:
   «Ах, послушай, сладка Доля, мой сказ,
   Забери ты у меня один глаз!
   Не забудь лишь обещанье свое –
   Оба сразу забери у нее!»
   Уже изрядно захмелевшие вой поначалу не поняли смысла песни, Рюрик уразумел первым, расхохотался, заглушая возобновившееся пение свирели. Следом, багровея, зашелся смехом Эрик, а потом уж и остальные сообразили – покатилось веселье волной до самого двора, где голоса Бегуна и слышно не было. Я знала – такие песенки, когда к месту спеты, надолго людям запомнятся, будут вспоминать от словечка до словечка, передавать детям своим. Бегуну закричали:
   – Еще спой, еще!
   Он, улыбаясь, кивал, а сам косился на Рюрика – может, угадает по какому-нибудь знаку, что желает услышать светлый Князь. И угадал-таки, взбодрился, запел длинную красивую песню о быстром соколе, от чьего острого клюва ни одна добыча не ускользнет. И ведь хитер оказался, вставил в старинную песню слова о соколенке, в отцовском гнезде подрастающем! Рюрику песня глянулась – послал холопа поднести певцу ковш с вином, улыбнулся ободряюще. Кто в силах остановить почуявшего славу певуна? Верно, лишь Морена, да и та не прервет, дослушает – даже она песню ценит, вьюжными зимними вечерами без нее не обходится. Правда, песни у нее все тягучие да тоскливые, как те, что в моей душе стонали… Вновь вспомнился Славен, и душно вдруг стало в просторной горнице, захотелось на волю, к тихой реченьке, что унесла моего милого…
   На берегу никого не было, как-никак осень уж надвинулась. Пришлые ладьи ушли давно, а те расшивы, что остались, всю зиму, видать, здесь простоят. В ночном воздухе носились осенние запахи, напоминали ту страшную осень, когда вынырнула, невесть откуда, урманская ладья, подхватила моего сердечного друга и унесла на погибель. И до того я замечталась, что показалось, слышу плеск лодейных весел, негромкие выкрики урман. Головой помотала и замерла остолбенело – выходила из-за поросшего кустарником берега узкая хищная морда ладьи… Той самой! Не могла я ошибиться – сколько раз во сне ее видела, намертво запомнила звериный лик! Окромя меня оказались на берегу зоркие мальчишки, побежали с громкими воплями на Княжий двор. Кто бы ни были чужеземцы, в столь позднее время пришедшие к Новограду, а в такой день Рюрик их без угощения не отпустит…
   Народ толпой вывалил со двора смотреть на странных урман, да и я, вместе со всеми, к берегу поближе подошла, вытянула с надеждой шею и чуть не заплакала от обиды – не было на ладье рабов, сидели на веслах сами викинги. По всему видать, побывали они во многих переделках – на собравшихся людей даже внимания не обращали. Пристали молча, к берегу закрепили тугими веревками ладью, а сходить на берег не спешили, порядки знали, ждали Княжьего слова. И люди на берегу тоже ждали, ощупывали глазами пришлых, оценивали, во сколько обойдутся Князю новые дружинники, – все знают, коли пришли на зиму глядя, значит, зимовать останутся, а то поклонятся Рюрику, мол, прими под крепкое крыло, ясный сокол. Он примет – хорошие вой на вес золота, а эти, судя по всему, не просто хороши…
   Рюрик подошел в окружении нарочитой чади, нарядный, довольный, приветливый. Смутился, увидев морду ладьи:
   – Знаком мне этот драккар… Где же ваш ярл, вой? Вперед выступил высокий урманин. Сердце у меня вдруг задрожало, забилось, всю в жар бросило, словно прикоснулась горячей рукой к телу Полуденница. Почему захотелось подбежать к тому урманину? И глаза приковались к строгому профилю – не отдерешь… На миг всего показалось в лице его что-то знакомое, но вышла луна, осветила безобразный шрам через всю щеку, пронзила меня леденящим светом – не тот… Словно повторяя мои мысли, Рюрик сказал вслух:
   – Я знаю вашего ярла. Это не он!
   – Он, – твердо ответил один из державшихся чуть позади вожака урман. Остальные лишь молча склонили головы.
   Блестело холодно оружие, плясал лунный свет по воде, серебрил усталые лица. Это каким же упорством обладать надобно, чтоб в одиночку решиться по ревуну месяцу суровое Варяжское море и холодное море Нево одолеть! Смелы, однако, эти пришлые…
   Старалась я себя заставить восхищаться ими, а у самой мысли, словно белки, метались в голове, цепляли махонькими коготками: «Славен, Славен, Славен…»
   – А ты что скажешь? – обратился Рюрик к пришлому ярлу. Тот равнодушно пожал плечами, ответил, и вновь почудилось мне что-то знакомое в хриплом лающем голосе:
   – Мои люди устали. Неужели Князь Хольмгарда откажет в приюте усталым гостям? Или ему важнее узнать, где их прежний ярл? Так на то я смогу ответить, к тому же Ролло сам просил меня об этом.
   – Ты дерзок, гость. – Эрик выступил вперед, зацепил чужака быстрым взглядом. Я видела – ему нравится смелость пришлого ярла, но одернуть надменного гостя следовало – чай, не на своей земле.
   – Я устал, – коротко ответил тот.
   «Славен, Славен, Славен…» – раздирали сердце острые коготки, не оставляли в покое. Казался знакомым и безобразный профиль пришельца, и чужой его голос, и даже урманское название Новограда он произнес как-то знакомо…
   – Что с тобой? – участливо спросил подоспевший поглазеть на находников Лис. – Нехорошо?
   – Славен! – выдавила я признание, указывая рукой на пришлого ярла.
   – Что ты?! – испугался Лис, бросил удивленный взгляд на ладью и, подхватив меня под руки, повел с пристани прочь. Хорошо, что подхватить догадался – не держали почему-то ноги, подкашивались. И все стоял перед глазами иноземный ярл, слышался его усталый, с хрипотцой, голос. На Княжий двор я не пошла, боялась увидеть его и вновь ошибиться – не смогло бы сердце этого вынести… Лис успел наших обежать, поведать, что худо мне, и они обеспокоенно толкались по избе, косясь на меня испуганными глазами.
   Отсидели мы в доме до утра, потому и не видели, как принял Рюрик чужеземца, как, прикусив губу, выслушал его рассказ и, недолго думая, принял на службу новых дружинников.
   Утро всегда разумнее вечера, приносит оно ясный свет не только на землю, но и в мысли людские. С рассветом перестала трясти меня лихорадка, полегчало на душе. Да и день прошел, как обычно, но все-таки не могла выбросить из головы пришлого ярла. Ходила по Княжьему двору, убирала вместе с девками остатки пира, а сама косилась опасливо на двери, словно ждала, что вот-вот выйдет он на крыльцо, и увижу не ярла заморского, а моего Славена… Но гости отсыпались, не выходили, и к вечеру мне уже смешной стала казаться собственная ошибка – ведь чуть не спятила, словно затмение какое нашло – увидела ладью знакомую и тут же стала на ней Славена отыскивать, да не средь простых хирдманнов, а самого ярла выбрала! Вот уж, впрямь, дурная голова!
   Корила себя, посмеивалась, а к вечеру ноги сами пошли к ладье у пристани, где уже деловито сновали вчерашние поздние гости. Как бы подойти к ним, спросить о милом? Может, помнят еще шального словена, забросившего на их ладью топорик? Но тот урманин говорил, что сменила ладья хозяина… Значит, и здесь никто мне не скажет о Славене…
   Я присела в отдалении на берегу, уставилась в темную воду. Плыли по ней листья-кораблики, да не пустые – каждый свой груз вез. Кто – палочку малую, кто – букаху неразумную, кто – иглу сосновую… Шли по Мутной разноцветные ладейки, желтые да бурые, правились могучей рукой реки… Так и с людьми – тащит их неумолимое время, подталкивают к неведомому боги, а в каждом свой огонек заложен, своя душа…
   – Хельг! Хельг! – радостно загомонили на ладье. Значит, пришел… Он снял кольчугу, видать, сумел уболтать Рюрика, знал, что под Княжьей защитой ему никакой ворог не страшен, а взамен одел белую простую рубаху да поверх нее кожаную безрукавку. В этом наряде стал он еще больше похож на Славена, только я уже надеждами себя не тешила – слышала его имя, да и говорил он по-урмански легко, свободно, а мой Славен и слова не знал.
   Хирдманны его обступили, скучились, гомоня, будто вороны. В вечернем сумраке ярким белым пятном маячила средь темных силуэтов рубаха ярла. Он толковал что-то, и по движениям поняла – будут урмане зимовать у Князя, готовят ладью к долгой зимней стоянке. Закрепили по бортам длинные веревки, уложили под ладейный нос бревна-катыши – собрались тащить ее на берег. В том, что сразу после пира за работу взялись, тоже было что-то чужое. Из наших ни один не вышел, допивали вчерашнее и тискали девок по закоулкам, еще не оклемавшись от разудалого веселья, – какая там работа! А эти трудились слаженно, жаль, берега Мутной крутостью славятся – не шла ладья, заваливалась на бок. Длинные волосы пришлого ярла разметались по ветру, кожанка слетела на землю. Он везде успевал – и на своих людей покрикивать, и самому тащить, и малейший крен угадывать. Видать, не раз такие кручи одолевал. То и дело к нему подскакивали хирдманны, спрашивали что-то:
   – Хельг… Хельг…
   Ладья, потрескивая и шатаясь высокой мачтой, выползла наконец на берег. Урмане завопили радостно, запрыгали. Мелькала средь них у самого борта белая рубашка, и показалось мне вдруг, что кренится мачта и ложится ладья на борт. Тот самый борт, где стоял ярл. Рванула меня с холма неведомая сила, кубарем пронесла меж остолбеневших от изумления урман, подбросила к пришлому ярлу и там только позволила опомниться, оглядеться. Там лишь поняла, что померещилось мне, будто падает ладья… А если бы и падала, мне до этого какое дело было?! Чего испугалась, зачем кинулась спасать незнакомого урманина? Не я ли два года назад так весь их подлый род ненавидела, что любого на месте порешить была готова? Не они ли брата моего беспомощного на берегу, средь мертвых тел бросили? И этот ярл таков же оказался – меня и не увидел еще, а меч уже наготове в руке держал…
   Стояла я перед ним с опущенной головой, смотрела на сапоги из дорогой кожи и стыдилась глаза поднять. Попробуй объясни, чего побежала к нему, словно всю жизнь только его и ждала…
   – Ох, любят тебя бабы, Хельг! – засмеялся кто-то из урман. Меня словно молнией пронзило. Слышала я уже эти слова! Слышала, только не упомню где! Дрогнула пелена памяти, спала… Славен! Хрупкая девушка с глазами-озерами за его плечом… Вещий мой сон…
   – Беляна? – неуверенно спросил меня голос, так похожий на голос Славена. Урмане почуяли неладное в голосе ярла, насторожились.
   – Беляна, ты ли?
   Ох, Славен! Знать бы тебе, сколько слез я пролила о твоей кончине, сколько горя причинил твой уход – не спрашивал бы так удивленно, обнял бы хоть за ту печаль, что носила в сердце два с лишком года. Не знала ведь, что станешь вольным ярлом и имя возьмешь новое, звучное – Хельг… Мечтала долгими одинокими ночами, как увижу тебя, как обниму крепко, а вот увидела и стоять не могу – ноги отказывают…
   Хотелось бы мне сказать все это, да застревали слова в горле, вырывались редкими бессвязными всхлипами…
   Славен рявкнул на своих урман, и они послушно разошлись. Только тогда он бережно подхватил мое ослабшее тело, осторожно опустил на землю. Сам сел рядом, не притрагиваясь, словно чужой, незнакомый…
   – Я многое хотел тебе сказать, – признался тихо. – Да только не думал, что встретить доведется…
   Значит, и он меня помнил, не забывал? А девушка с озерными глазами? А…
   Поняла – я сплю и вижу тот старый сон, только измененный немного. Во сне все можно – и ревновать, и плакать, и вопросы задавать, те, которые наяву сама себе не задашь:
   – Кто она?
   Во сне всегда так – толком еще не спросишь, а ответ уже звенит в ушах:
   – Ия – фиалка..
   – Я ждала тебя. Все время.
   – Вижу…
   И все. Ни ласковых слов, ни трогательных обещаний, ничего… Во сне так не бывает! Не должно быть!
   – Я люблю тебя.
   – Ты уже говорила это. Помнишь? – Вот и опустилась на мое плечо знакомая рука, потеплели глаза, превращаясь в прежние – добрые и немного грустные. – Тогда я совершил ошибку. Струсил. Сбежал. Прости.
   За что мне его прощать? Он бы простил! За поздние признания, за глупую веру в волха, спутанную с любовью… Лишь бы не кончался сладкий сон, не уходило вдаль тепло родного тела.
   Я не сдержалась, заплакала. Два года запирала слезы на железный замок, такой, что и разрыв-траве не под силу одолеть, а тут не выдержала, расплакалась взахлеб, как тогда, на Барылиной заимке…
   – Все будет хорошо, успокойся. – Славен провел рукой по моим щекам, утер слезы. Рука была знакомая, мягкая, живая, будто и не во сне вовсе. – Славен от тебя сбежал, а Олег, коли примешь, останется…
   – Какой Олег? – не поняла я.
   – Хельг по-словенски – Олег, – пояснил мне Славен. – Меня так боги нарекли, когда кровь невинную простили. Да то долгий сказ… Успею еще поведать.
   Тут только и дошло до меня, что все это – не сон. Что сидит рядом со мной мой Славен, не такой, как прежде, но все-таки мой погибший Славен, обнимает меня, утирает слезы, словно глупой несмышленой девчонке, называет себя Олегом, а урмане зовут его Хельгом и ярлом, и та черная ладья на берегу – его…
   Помутилось у меня в голове, поплыло, перед глазами дорогое лицо, завертелось суматошно вечернее небо, отбросило меня на спину в жухлую траву, только и успела шепнуть:
   – Не уходи, Олег…


СЛАВЕН


   Гладок и крепок лед на Мутной. Бегают по нему на лыжах из городища в городище малые да большие ватажки, прокладывают у берегов раскатанную дорогу.
   Эрик собирался идти по замерзшему притоку в Люболяды – местечко, знаменитое пушным зверем, и зашел позвать меня. После моего возвращения он вовсе перестал бывать в собственном доме, хотя, верно, никогда его и домом не считал. Спросить его – не поймет, небось, даже, о чем спрашиваю. Жили они с Вассой у Рюрика и, похоже, своим хозяйством обзаводиться не спешили. Другие новоградские бояре чем только свою спесь не тешили – хоромы ставили, чуть не выше Княжьих, а Эрик, хоть и женился, а все по-походному жил, словно лишь на недолгое время задержался в Новом Городе. Васса терпела, не жаловалась, да и на что жаловаться – привыкла к тесноте Неулыбиной избенки, в Княжьих хоромах любая клеть больше. Так что зимовали мы в огромном Эриковом доме вольготно, словно хозяева, одной семьей – я, Беляна, Медведь, Лис да Бегун. Приятель Бегуна, булгарин, заходил частенько, серьезно расспрашивал меня о Норангене и Валланде и старательно чирикал по выделанной телятине, записывая мои рассказы. Я не любил вспоминать ни то, ни другое – жила еще память, колола запомнившимися навсегда лицами, но Константин не отставал, травил мне душу просьбами. А может, и хорошо, что записывал он байки о никому не известном в здешних краях скальде Биере, о хрупкой, как цветок, Ие, об умном и изворотливом Ролло… Смотрел я на его письмена, и появлялось странное ощущение, будто оживают мои друзья, встают из праха, кладут на телятину живые руки – прикоснешься, и почуешь еще не ушедшее тепло… Константин обещал, что даже через много лет появится это чувство у любого, кто прочтет письмена.