Мы так и поступили. Отошли к лесочку и устроили на земле мягкое ложе из веток. Ими же и накрылись. А Препа, хоть и понабрался от варягов привычки все покупать да продавать, а души широкой словенской не утратил. Отыскал нас. Приволок тайком унесенные из дому кремни – огонь высекать, и полкаравая хлеба. Глаза у него светились во тьме, словно малые огоньки, и вспомнил я, как в детстве мечтал совершить что-то загадочное и страшное, чтоб была у меня тайна, мне одному известная. Препе такой случай выдался, вот и сиял паренек от собственной значимости, от превосходства над прочими сверстниками. Дня два еще помолчит, а потом не вытерпит – поделится тайным с приятелем, а тот еще с одним и еще, и спустя неделю вся Ладога будет знать, как он помог Княжьим преступникам. Его-то не накажут – какой с мальчишки спрос, а родителей его, верно, потянут к Меславу на дознание, что да как… За детские шалости взрослые в ответе… Придется бедолагам объяснять, что купился сын на загадочную монетку, пытался торг вести…
   Я дотронулся до витой цепочки, вспомнил Чужака:
   – Скажи, Препа, что сталось с тем ведуном варяжским, который на Меслава покушался?
   Парнишка повернул голову. Блики от разведенного Медведем костра запрыгали на веснушчатом лице:
   – Убили его.
   – Когда? – выдохнул Медведь.
   Грязные маленькие пальчики стали загибаться, губы зашевелились. Препа пытался ответить поточнее:
   – Дня два, а то и три назад.
   Мы в то время как раз Меславову ладью отбивали. Обманул нас Князь, схитрил…
   – Ты иди домой, Препа, – потерянно сказал Медведь, – чай, заждались уже. А завтра приходи с утра, получишь подарок. Только не тот, что у Бегуна на шее. Другой, не хуже.
   Паренек ушел, обрадованный обещанием. Небось, солнце не успеет лик ясный явить, а он уже прибежит, сбрасывая босыми ногами первую росу…
   Лис улегся, и я тоже, а Медведь вытянул из-за пояса единственное уцелевшее оружие – охотничий нож и двинулся в темень, махнув напоследок рукой:
   – Все одно не засну, а мальца порадую. Обещался ведь…
   Я уснул, словно в беспамятство провалился, а утром разбудил меня все тот же Медведь. Лис протирал заспанные глаза, беззлобно ворчал на брата, но я видел, как нет-нет, а мелькнет в его глазах беспокойная искра. Слишком мучился Медведь, что не сумел помочь Чужаку. Мне тоже не по себе было, а все-таки не переживал так. Выше своей головы не прыгнешь, как ни старайся…
   Проспал Препа… Ушли мы до рассвета, а на месте, где спали, положил Медведь чудную игрушку. С виду похожую на маленького пузатого да головастого человечка, толкнешь ее – ляжет, почти касаясь земли головой, и тут же вновь поднимется, закачается, насмехаясь над обидчиком. Верно Медведь сказал – не хуже моей монетки такой подарок. Не выдержит парень и дня, покажет дружкам…
   Потому и шли ходко да больше лесом – Княжьи холеные кони быстро бегают, в чистом поле с ними не посоперничаешь… Меслава-то мы не особо и боялись, а попадаться ему не хотелось – ждал нас на берегах моря Нево Славен, верил, что отыщемся…


СЛАВЕН


   Ладьи Ролло назывались драккарами. Они сильно отличались от привычных моему взгляду Ладожских ладей. Черные просмоленные корпуса, легко скользящие меж волн, казались хитрыми и хищными, словно гладкие резвые выдры. И морды, украшавшие острые вздыбленные носы, тоже больше всего походили на чудовищно оскаленные пасти маленьких озерных хищников.
   Ролло был свободным и очень богатым ярлом. Шесть драккаров принадлежали ему. И еще каменистая, богатая морской дичью земля, где жили жены и дети его многочисленного хирда. Земля эта называлась странно – Норангенфьерд. Словно отрывистый собачий лай, внезапно переходящий в соловьиную трель. И Ролло был такой же, как имя своей земли и свои корабли, – непредсказуемый, хитрый, жестокий. Пил ли он вместе со своими сотоварищами, грустил ли, смеялся ли – никогда не таял голубой опасный лед в его глазах. Зато настроение у ярла менялось часто и внезапно, словно метался в его душе, не находя выхода, сам Позвизд. Это только потом я начал понимать, что хитрый викинг шагу не ступит, не подумав, а необъяснимые перемены его настроения – всего лишь уловка для простаков. Выручила она его и в нынешнем путешествии в Хольмгард, как он называл Новый Город. Шел-то он поживиться богатой данью, но первые сомнения зародились у викинга еще в Ладоге – город оказался хорошо укреплен, и к тому же на пристани встретили ярла дружинники Князя Меслава, среди которых Ролло легко распознал пришлых варягов. Смирившись с обстоятельствами, осторожный ярл решил пойти дальше по реке и у порогов натолкнулся на целый городок воинов, которые споро и молчаливо помогли ему переправиться через пороги. А в Хольмгарде налетел на дружину такого же, как он, любителя дани – Рюрика и, прикинув, что к чему, вздернул на мачту красный щит, возвещающий о добрых намерениях и торговле, хотя торговать ему было нечем – воровать шел, не торг вести. Рюрик поверил или вид сделал, будто поверил находнику, – принял «гостя» с уважением. А ведь знал, не мог не знать, о том, что изгнало Ролло за неповиновение конунгу Харальду Харфагеру варяжское вече – тинг. Видать, тоже был смекалист, сообразил – коли дело миром решить, убытков будет меньше. Вот и шел Ролло обратно в Норангенфьерд злой да пустой, когда угораздило меня забросить свой топор на борт его ладьи. Потому и хохотали над его шуткой хирдманны – вместо ожидаемой богатой добычи везли из Хольмгарда одного лишь меня да и того почти при смерти – Огнея вцепилась прочно, не отодрать. На счастье, море было спокойно и обычные для этого времени ураганы не тревожили урман, иначе полетело бы вместе с первым грузом за борт и мое пылающее в лихорадке тело. Лечить меня Ролло не собирался, да и хирдманны его больше гребли, чем обращали внимание на глупого венда, полезшего на драккар ярла. Умер бы – выбросили, а покуда жив – пускай валяется, чай, есть не просит.
   Очнулся я впервые возле берегов острова, на котором жили даны. Тогда я еще ничего не знал про данов. Разъяренный неудачей в Хольмгарде, Ролло вздумал напасть на их небольшое и небогатое поселение. Упорно не желая возвращаться домой без добычи, он выгреб из села все ценности и оставил в датских порушенных хижинах только мертвых. Словно во сне видел я молчаливых согнутых бедой людей, забирающихся на соседние драккары. Свой для перевозки рабов Ролло не использовал – то ли гнушался, то ли ждал иной, более весомой добычи.
   Даны шли цепочкой, словно скот, и тогда я впервые подумал о своей участи. Огнея лишила меня разума, заставив забраться на корабль урман! Ведь понаслышке знал о творимых ими ужасах и беззакониях – Беляна сказывала. Прошиб горячечный пот, а большие белые птицы моря истошно засмеялись над моей глупостью. Голова распухла от их диких воплей, огненная пелена вновь заволокла бредущих друг за другом данов. Помню, лишь успел удивиться, а страх так и не пришел…
   Когда очнулся во второй раз, птиц уже не было и варяги ходили довольные, словно нажравшиеся сметаны коты, разве что не облизывались. Глянул на палубу и все понял. Закрытые от непогоды толстыми тюленьими кожами, лежали там груды оружия, украшений, мехов, а под рукотворным навесом скорчились две молодые девушки с одинаково испуганными голубыми глазами.
   Кого встретил Ролло по пути, кого ограбил – так и осталось загадкой. Он не боялся разорять ни своих, ни чужих – все равно вне закона ходил. Но тогда я и этого не знал, поэтому, глядя на девиц, пытался по одежде или речи определить их род. Не смог… Говорили они мало, больше тряслись, закусывая губы, а те слова, что долетали до моего слуха, были незнакомыми…
   – Словен?
   Я взглянул на небо. После долгой болезни трудно было смотреть на его ясную голубизну, веки тянуло книзу, глаза наливались слезами. Но спросившего я все-таки увидел. Правда, расплывчато, будто сквозь воду. Это был один из хирдманнов – кажется, тогда, в Мутной, именно он увидел меня первым.
   – Словен? – еще раз переспросил он и присел, вглядываясь мне в лицо, словно проверял – жив ли еще? Я молчал. Сам не знал, как теперь называться. Новый я был, пустой, точно выделанная телятина, еще не испещренная рунами. Варяг покачал головой. Длинные, до плеч, светлые волосы, ясные глаза – кого-то он напоминал, кого-то, кого следовало забыть, оставить позади. Я не хотел вспоминать. Отвернулся.
   Урманина громко окликнули. Захохотали дружно, и он, пробурчав какое-то ругательство, поднялся и пошел к своим. Ко времени ушел – унес воспоминания…
   Надо мной громко захлопала крыльями громадная птица, пробудила бредовую мысль. Может, идет урманский ярл не на свою холодную землю, а прямиком на белокаменный остров и летит над нами проводница – Лебединая дева? Глаза сами распахнулись навстречу хлопанью, и вначале так и показалось – крыло лебединое изогнутое надо мной, а потом узрел вместо перьев синие полосы, а вместо крыла огромный кусок крепкого полотна. Варяги радовались, посмеиваясь, оживленно перекликались друг с другом. Видно, попутный ветер нес их к родным берегам и выдалась редкая возможность отдохнуть от утомительной гребли. Я поискал глазами ярла. Его нельзя было спутать ни с кем. Он гордо вышагивал среди своих хирдманнов, отрывисто командовал. Иногда улыбался шутке, иногда, коли судить по взрывам смеха, сам шутил. Кожаные штаны словно приросли к его ногам, а толстая, перехваченная кожаным же ремнем безрукавка обнажала могучую грудь и крепкие руки. Короткий меч за спиной, тяжелый топорик на поясе, длинный нож в голенище сапога… Он мало отличался одеждой от своих хирдманнов, а ведь за его драккаром шли еще три таких же! Рыжие волосы ярла выбивались из-под низкой шапки, на которую удобно было надевать шлем, а короткая борода скрывала очертания рта. Зато прямой острый, словно клюв, нос и холодные голубые глаза говорили о многом и, прежде всего, о силе и коварной расчетливости. Этот урман бросил вызов всему миру и, похоже, знал, как с ним бороться…
   Всего на миг наши взоры столкнулись. Всего на миг лицо варяга омрачилось каким-то раздумьем, а потом он, словно ничего не заметив, пошел распоряжаться дальше. А все-таки он меня увидел. И что я очнулся, тоже подметил, потому что прямиком направился к уже пытавшемуся разговаривать со мной парню и что-то велел ему. Вокруг них снова засмеялись, но улыбка вождя сменилась гневной гримасой, и смех стих, не успев даже начаться, а беловолосый поднялся с удобной скамьи и с кислой миной направился ко мне. На этот раз я не отворачивался. Ждал. Все же интересно, чего хотел викинг…
   – Ярл Ролло спрашивает твое имя, – коверкая словенскую речь, но все-таки весьма четко произнес посланец.
   Значит, ярл Ролло…
   – Отвечай! – Хирдманн легко пнул меня носком сапога. Лениво, для острастки, а еще больше в удовольствие своим дружкам, следившим издали.
   После поцелуя Огней немногие выживают, а те, что остаются жить, не сразу оправляются. Я знал, что викинг не со зла ударил, а так, задора ради, но пинок мне не понравился. И варяг знал – не посмею ответить силой, слаб слишком. Знал, да ошибся. Я еще в детстве руками ловил проворных болотных ящериц и тритонов. Сапог варяга был покрупнее и в ладонь лег ровно, словно прирос. Я дернул. Не сильно, но урманин не ожидал, грохнулся на доски. Приятели его дружно загоготали, завопили что-то обидное, потому что он мгновенно налился яростью и уже руку занес для расправы, когда раздался окрик ярла. Так цепную собаку утихомиривают, когда лает понапрасну. Беловолосый недалеко от собаки ушел – стих, будто дубиной огрели. Широко расставляя крепкие ноги, ярл подошел ближе, наклонившись и больно потянув за волосы, приподнял мою голову, всмотрелся в глаза. Его лицо плыло в слезливой дымке, и сил не было оттолкнуть обидно тянущую вверх сильную руку. А все-таки я попробовал. Не удалось. Ярл был начеку, ловко перехватил мою ладонь и незаметным спорым движением полоснул по ней ножом, выдернутым из-за сапога. Кровь выступила из пореза, а Ролло, отпустив мою голову, продолжал наблюдать. Я смотрел на красные, падающие на доски капли. Сперва они капали медленно, лениво, словно не желали покидать теплое человеческое тело, а затем засуетились, заторопились, будто внезапно осознали вкус свободы. Той самой, болезненной свободы, которой и мне самому довелось вкусить. Я следил за ними, словно за живыми существами, не имеющими ко мне никакого отношения. А вытирать и не думал, только когда ощутил ноющую боль, прижал рану к губам, словно зверь, зализывающий лапу. Беловолосый, которого я уронил, что-то сказал. В ответ Ролло ощерился и рявкнул отрывисто и сердито, а потом снизошел до объяснений – принялся спокойно втолковывать обступившим его хирдманнам что-то туманное. Одно я понял – обо мне речь шла. Кабы не слабость, может, и сделалось бы мне страшно, а так – сидел, прижимая руку к губам, и безразлично глядел перед собой. Хирдманны шумели, спорили, но большинство с вождем соглашалось. Потом я узнал, о чем толковал с ними ярл. Раздосадованный своей оплошностью, беловолосый предложил отправить меня к рабам, мол, слабый да больной.
   – Коли слабый тебя ринул, значит, не ему, а тебе к рабам отправляться, – ответил ярл.
   Хирдманны надвинулись, ожидая объяснений – даже ярл не смел оскорблять понапрасну, и услышали:
   – Мы не в битве его взяли, не на торгу, он сам пришел. Да так пришел, как никому еще не доводилось. Или кто-то видел другое? Сам Ньерд послал его. Было ли когда еще такое чистое небо и гладкое море в наших походах?
   Хирдманны шумели, слушая вожака. Попутный ветер, спокойное море да и добыча, хоть и небогатая, – а может, и впрямь пришлый словен послан Ньердом? Решил могучий бог после неудачи в Хольмгарде порадовать смелых мореходов, вот и послал странного человека… Тогда прав ярл, нельзя его в рабы…
   – Что же Ньерд послал нам хворого? – не мог отойти от обиды беловолосый. Теперь ярлу не понадобилось защищать меня, вступились другие:
   – Хворые так топоры не кидают! И по канату не лазят, словно белки. Этот словен на себя бури и неудачи наши принял, вот и хворал!
   Беловолосый смирился. Все-таки когда над тобой одержал верх больной и слабый человек – это одно, а коли он посланник богов, то тогда и обиды нет никакой…
   Потихоньку хирдманны разошлись, оставив меня в покое, и лишь немногие изредка косились с интересом. А еще чуть погодя, когда появилась по левую руку каменистая высокая земля, спустили парус и пошли на веслах. Дом был близок, течение сильно, извилистые шхеры, опасные мели и водовороты у каждого фьорда – доверять можно было лишь своей, не раз испытанной сноровке и силе.
   Я глядел на дружно сгибающиеся спины, и вдруг стало мне не по себе от долгого вынужденного безделья. Полезли в голову воспоминания да так, что пожалел об ушедшей болезни. Я поднялся и, шатаясь на качающейся палубе, пошел к Ролло. Он не греб и меня увидел сразу – вскинул голубые, пустынные, как морская даль, глаза.
   – Я буду грести, – сказал я и удивился. Этот голос был мне незнаком. Хриплый, безучастный, чужой… Не мой голос. Хотя, что осталось моего? Только память, да и ту старался выгнать прочь, чтоб не мешала жить по-новому на другой родине. Варяг покачал головой, ответил по-словенски:
   – Ты слабый. Не выдержишь.
   Я удивился. Ярл не понимал очевидного – я и не очень-то хотел выжить… А потом засмеялся в дубленое ветром и солью лицо. Зло засмеялся, обидно, словно потешался над непонятливостью варяга, считал себя умнее. То не я смеялся – другой, занявший мое место. Ярл вскинул руку, указал на дальнюю скамью:
   – Там.
   Соседом оказался беловолосый. Он сопровождал каждый всплеск весла громким уханьем, по гладким еще щекам катились ручейки пота. Оскалившись в улыбке, как хищный зверь, он немного потеснился и, вместо громкого «ух», сказал:
   – Мое имя Биер.
   Я не ответил. Нечего было ответить, но затевать ссору да оставлять в варяге обиду не хотелось и, налетая на твердое, не желающее теснить воду дерево, ухмыльнулся урманину.
   Ярл был прав, упоминая о моей слабости. Узкий, как чрево червя, фьорд качался перед глазами, и я еще продолжал монотонно сгибаться, когда остальные, бросив весла, радостно зашумели, приветствуя жен и детей, выбежавших на берег. У меня в ушах билась кровь, стучала по голове тяжелым железным молотом, не давала расслышать крики на берегу, мешала понять, что варяги пришли домой и можно отлепить ноющие ладони от постылого весла. Биера тоже встречали, но он заметил неладное в моем взгляде, сам оторвал от деревянной рукояти мои руки и торопливо закричал ярла. Вскоре вокруг скучились люди, озабоченно переговариваясь, заглядывали мне в лицо. А я улыбался. Сам не знаю чему. Может, тому, что хоть на время, хоть ненадолго, но забыл все, точно новорожденный ребенок? Не знаю…
   Все смотрели на мои руки. Наконец, до меня стало доходить, что, верно, с ними что-то не в порядке. Я тоже опустил глаза. И расхохотался. Закаленные в стычках и привычные к крови морские волки с ужасом смотрели на размазанные по рукояти весла клочья мяса! Небольшой порез от Роллового ножа при гребле разошелся и растер куски плоти и кровь по твердому дереву. Я попробовал пошевелить пальцами. В кровавом месиве, словно живые существа, задергались жилы. Раздвигая края разрыва, медленно, сторожко выползла на свет белая косточка. Дико закричала женщина. Я повернулся, не чувствуя боли. Одна из пленниц расширившимися от ужаса глазами смотрела на меня, ее тонкие красивые губы побелели, подбородок трясся, будто не мог удержаться на лице, и ей приходилось постоянно его подтягивать. Белая рука со следами грубо сорванных с пальцев колец указывала на меня, а из темного провала рта вылетали странные слова:
   – Хельг гейст! Хельг гейст! Хельг гейст!
   «Кликуша», – подумалось устало. Я видел таких где-то, когда-то очень давно. Вот только не помнил, где…


БЕЛЯНА


   Как же вышло так, что не удержала я своего любимого, не спасла, не уберегла? Позволила унести его черной, хищной, будто посланной самой Мореной, ладье?
   Я их много видела, знала, что на таких урмане издалека приходят, – закричала в голос, а Славен не оборотился даже. Мелькнул над водой топорик, уцепился ловко за борт… Засмеялись на ладье, заулюлюкали, забавляясь, а я об одном молилась – чтоб оборвалась веревка. Тогда нырнула бы в холодную воду, за милым следом, вытянула его со дна речного, отогрела бы возле сердца…
   Не оборвалась та веревка, не отпустила ко мне мое счастье. Горел на губах злой поцелуй, хохотали равнодушные птицы, нашептывал камыш зловещие пророчества. Я не плакала – засохли слезы, залегли солеными камнями на самое сердце, придавили ретивое – не дрогнуть, не вздохнуть. Теплый охабень еще хранил запах родного тела – грел, утешал душу. Закуталась я в него покрепче и побрела без пути-дороги, для того лишь, чтоб на месте не стоять, не ждать, на воду глядя, навек ушедшего…
   Много было в моей жизни бед, а эта худшей казалась. И потому еще мучилась, что не сразу поняла-распознала свою любовь. Цеплялась, дурочка, за Чужака, пряталась за его ведовскую силу, будто за стену каменную, и не замечала ни ума Славена, ни души его широкой… Верно говорят: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем». Так и со мной вышло… Не сказала главных слов, не согрела своей любовью его душу окоченевшую. А теперь поздно уж… Все поздно – и каяться, и прощения просить, и о любви своей во весь голос кричать. Раньше надо было…
   Рвалось сердце на кусочки, обливалось кровью… Еле сдерживала себя, чтобы не завыть, не застонать отчаянно. Уговаривала: «Коли ушел, значит, и не нужна ему была, а если не нужна была, то и грустить не о чем». А сердце с головой не соглашалось – плакало. Так бы и до самой Ладоги добрела, но попалось по дороге, поодаль от реки, малое печище. Потянуло оттуда теплом да хлебом, и захотелось остановиться, хоть немного погреться, пусть даже не у своего – у чужого огня. Села под тын, скорчилась, накрыла голову полой охабеня и не заметила, как заснула. Во сне все казалось, будто повернула река свои воды и притащила обратно ту урманскую ладью и Славена на ней. Бегу я к нему, раскрываю широко руки, а он смотрит на меня и не узнает – удивленно вскидывает брови, уворачивается от объятий. Урмане вокруг смеются: «Любят тебя бабы, Хельг! Ох, любят!» И вдруг выходит из-за спины его девушка – тонкая, нежная, а глаза – будто две капли росные. Кладет он ей руки на плечи, целует так, что аж дух захватывает, а поцелуй тот мои губы жжет, и бегут по щекам соленые горькие слезы. Размазываю я их ладонями, а унять не могу, все льются да льются… Стыдно мне стало, начала посильнее тереть да и проснулась. Глаза открыла, и замер крик в груди – нависала надо мной волчья красная пасть с длинным влажным языком. У самого лица скалились острые зубы…
   – С-сы-ть, Гром! Оставь путника, – скомандовал волку незнакомый голос, и тот, облизнувшись, послушно отошел от меня. Неужели сам Волчий пастырь, тот, что по ночам Белым волком оборачивается, меня выручил? Из огня да в полымя…
   – Да это, никак, девка!
   Я глаза зажмурила, чтобы не увидеть страшного лика, и, как ни уговаривал меня Белый, не открывала. А он топтался, топтался, а потом не выдержал, тряхнул меня за плечи, рявкнул:
   – Да взгляни ты на меня! Не съем!
   До этого ласково говорил, мягко, будто с дитем малым, а тут так грубо крикнул, что глаза от неожиданности сами распахнулись. И узрела я перед собой вовсе не кривое на один бок лицо, а совсем нормальное – молодое, румяное, красивое даже.
   Держал меня незнакомец за плечи и встряхивал слегка. Скосила я глаза и приметила Грома. Как его с волком спутала? Так лишь со сна да сослепу ошибиться можно. Был он не страшным вовсе и кудлатым – куда там волку с его облезлой шкурой! Успокоилась я и почуяла, как пахнуло от сползшего охабеня знакомым родным запахом. Не вернется Славен, не возьмет меня мягко за плечи, как этот незнакомец держит…
   – Отпусти! – отбрыкнулась я от парня. Он разжал руки, удивился:
   – Экая шальная. То глаза боялась открыть, а то дерется, будто оглашенная. Как тебя зовут-то хоть?
   Что привязался? Я своей дорогой иду, он – своей. Пересеклись случайно наши пути, так то не повод имя вызнавать. Может, он Меславов холоп?
   – Ты по-словенски понимаешь? – неверно истолковал мое молчание незнакомец.
   По темным волосам да глазам признал во мне чужую кровь…
   – Понимаю, – буркнула и собралась уже дальше пойти, как услышала за спиной детские голоса.
   Мне часто снился маленький братишка, оставленный варягами на погоревшей верви. Часто думалось: «Может, все-таки нашел его добрый человек до того, как задохнулся он от крика и от голода. Может, живет где-то моя кровинушка, растет, сил набирается и ничегошеньки обо мне не ведает…»
   Мечтала, как однажды увижу его, признаю сразу. Поэтому и не могла удержаться, заслышав детский голос, – вглядывалась в незнакомые доверчивые лица. И теперь обернулась.
   Не он… Старше были мальчики. Бежали к нам, захлебываясь смехом, но, увидав меня, остановились, будто споткнувшись одновременно, вытаращили круглые глазенки. Видать, страшной показалась незнакомая тетка в мужицком охабене со следами слез на щеках. А потом тот, что покрепче да посмелее был, склонил голову, точь-в-точь любопытный скворец, сверкнул улыбкой. Сама не знаю почему, только и мне улыбаться захотелось – даже соленая ядовитая тяжесть чуть отлегла от сердца.
   – Может, все же скажешь, кто ты?
   Я на спросившего не взглянула – не могла оторваться от радостной детской улыбки:
   – Беляна.
   – А я – Важен. – Парень понял наконец, что не с ним я разговариваю, фыркнул на молодших: – А то братья меньшие, Онох да Поплеша.
   Грому надоело слушать хозяина, перемахнул ловко через тын, виляя хвостом, заюлил возле мальчишек. Так в моей родной верви вертелся возле малышей большой, косматый, добродушный пес с рваным ухом – Волчак. В страшный день он первым почуял в находниках беду, первым прыгнул на их вожака. Помню, тогда еще удивилась – с чего кидается ласковая собака? А потом увидела, как разрубил варяжский меч рваное ухо, как, будто расколовшись, разошлась пополам добрая песья морда… Он еще ногами дергал, пытаясь подняться, когда рубили его любимую детвору да насиловали девочек, частенько заплетавших косички из косматой шерсти. Стонал в луже крови, но не слушались могучие лапы, а людям не до него было… Так и остался Волчак лежать на том высоком берегу, смотреть остекленевшим виноватым взглядом на мертвые тела…
   Воспоминания растопили лед, и вдруг вырвался против воли жалобный длинный всхлип. А следом, будто в лихорадке, затряслись плечи, и сколько ни пыталась остановиться – не могла, только еще пуще рыдала. Важен говорил мне что-то, а затем, видать, понял – одними словами здесь не обойдешься, побежал в дом, привел людей. Бубнили надо мной чужие жалостливые голоса женщин, обнимали, укачивая, теплые руки, и оттого, что утешали, хотелось плакать еще горше…
   Так, со слезами, и вошла я в печище Барыли-охотника. Стояло печище тремя домами. Невысокими и не броскими, но добротными, со светлыми горницами. В одном жил сам Барыля с женой Маршей и детьми – Поплешей, Онохом и дочкой – Окушкой. В другом – Важен с Одаркой – молодой женой, а в третьем – прочая чадь. Из прочих особенно мне глянулся дед Пудан – седой крепкий старик со слабыми ногами. Ходил он худо, больше дома сидел и вырезал из дерева такие гудки да свирели, что, казалось, поют они сами, без всякого участия, так чист и искренен был каждый звук. Пудан мог месяцами вытесывать тонкие трубочки для свирели или каркас для гудка, натягивать жилы, подбирая их по толщине и напевности, высверливать глубокие дырочки и при этом всегда напевал под нос тягучий, им самим выдуманный мотив. Потом он собирал поделки в мешок, покряхтывая, запрягал Донку – пегую кобылу – и ехал в Ладогу – торговать. Его музыку покупали охотно и за хорошие деньги, а то и на мен, коли чего недоставало в хозяйстве. Обычно старик возвращался довольный, с подарками для внучков и безделицами для внучки. Но однажды повернулся у какого-то заезжего болтуна язык назвать гудок, лаженный Пуданом всю зиму, худым да безголосым. Дед с наглецом спорить не стал, убрал гудок и уехал с торга ни с чем. Два дня он не выходил из избы. Стонал, скулил жалобно несчастливый гудок в его избе. Хотела было пойти к нему, но Барыля не позволил.