Молодежь принимает пьесу лучше, чем старики. Более несдержанно. Иногда чтение прерывает дружный смех. Иногда вдруг раздается мечтательное восклицание режиссера, подпирающего курчавую голову кулаком:
   - Ах, как тут можно здорово сделать на черном бархате! Черт-те что!
   Черный бархат! Что это такое? Ничего не понятно! Опять тайна.
   Но и после этой читки автору еще не дают немедленного ответа. Лишь на другой день утром его будит телефонный звонок.
   - Это Николай Николаевич?.. С вами говорит Гавриил Осипович. Режиссер театра. Ваша пьеса принята к постановке и поручена мне. Надо с вами повидаться.
   Ура, слава в кармане! Но радоваться рано. Именно тут-то и начинается настоящее хождение автора по мукам.
   Мука номер первый - встреча с режиссером.
   Режиссером оказывается тот самый курчавый энтузиаст, который давеча воскликнул насчет черного бархата. Его огненные глаза устремлены вдаль. Он ерошит шевелюру и ходит по комнате взад и вперед перед автором.
   - Я влюблен в вашу пьесу, Николай Николаевич! Честное слово, просто влюблен, да и только. Это - поэма. Симфония, богатейший материал для постановки. Вы не думаете? О, не скромничайте! Мы из вашей пьесы конфетку сделаем. У вас там сколько картин? Четырнадцать, кажется? Так будет - семь! Но вы не беспокойтесь. Пятая картина у нас пойдет первой, вторую, третью, четвертую картины мы выбрасываем, десятую соединяем с четырнадцатою...
   - Позвольте, но у меня так задумано, что в первой картине...
   - Это ничего, что задумано. Это даже очень хорошо, что задумано. Но, знаете ли, законы сцены...
   Автор с ужасом видит, как режиссерский карандаш со свистом гуляет по тексту, вырывая лучшие (по мнению автора) сцены. Он пытается протестовать, но напрасно. Режиссер с жаром говорит ему о законах театра, о принципах сценического времени. Совершенно ясно, что если спектакль начинается в половине восьмого, то кончиться он обязан никак не позже половины двенадцатого, то есть должен продолжаться вместе с антрактом четыре часа. Что же делать, если пьесу неопытный автор написал на два часа длиннее положенной нормы? Не может спектакль продолжаться до половины второго! Публика будет бояться опоздать на трамвай и обязательно убежит, не дожидаясь конца.
   Автор сражен режиссерскими доводами.
   - Скажите, - робко замечает он, - вот вы давеча говорили насчет черного бархата... Что это такое?
   - Черный бархат-то?
   Режиссер загорается внутренним огнем и, раскаленный, начинает сиять, как звезда.
   - Черный бархат - это замечательный декоративный прием. По всему, знаете, рундгоризонту протягивают черный бархат. От этого сцена делается беспредельно глубокой. И я как раз имею в виду во второй картине опустить с колосников лампочки, взять их на реостаты, и вы сами понимаете, можно достигнуть совершенно изумительного эффекта ночного города.
   - Да, но у меня во второй картине нет города.
   - Это ничего. Он будет. Мы его создадим! Можете быть на этот счет совершенно спокойны. Я прямо-таки влюблен в вашу пьесу... Так что с этой стороны все в порядке...
   После этого режиссер на три дня уезжает на дачу писать постановочный план.
   Мука номер второй: распределение ролей. Режиссер звонит по телефону:
   - Ну, дорогой Николай Николаевич, поздравляю вас: вчера мы распределили роли. Значит, таким образом: Ахтырцева будет играть заслуженный артист Ермаков, его жену - заслуженная артистка Тетина, затем им...
   - Позвольте. Извините, я вас перебью. Но ведь Ермаков маленький, толстенький добряк, а у меня Ахтырцев сухой, высокий, надменный старик с романтической окраской, этакий Дон-Кихот, который...
   - Простите, Николай Николаевич, я влюблен в вашу пьесу вообще и в образ Ахтырцева в частности. Так что с этой стороны все как будто в порядке. Так-с. А что касается того, что Ахтырцев Дон-Кихот, то я думаю - он, скорее, Санчо Панса. Вы меня понимаете? И, между нами говоря, Ермаков замечательный комик...
   - Но у меня роль Ахтырцева глубоко трагическая.
   - Ну да, ну да, вот именно. Она глубоко трагическая по существу, а следовательно, в театре она должна звучать почти комедийно. Я влюблен в ваш талант, но вы еще не знаете законов сцены... Ну-с, так. Значит, дальше: роль их дочери Машеньки будет играть одна из наших замечательнейших актрис - вы, наверное, о ней слышали - Сергейчикова.
   - О да, я слышал о Сергейчиковой. Это очень хорошая актриса. Но дело в том, что у меня в пьесе нет дочери Ахтырцева Машеньки, а есть сын Ахтырцева Николай.
   - Ну да, ну да. Вот именно. Поэтому мы и придумали такой трюк - вместо молодого человека обаятельная молоденькая девушка. Я ведь окончательно влюблен в вашу пьесу вообще, а в образ Машеньки в частности.
   - Да, но Машеньки нет...
   - Это ничего. Она будет. Мы ее создадим... Ну а что касается остальных, то состав первоклассный. Ну, пока.
   Автор начинает мало есть и плохо спать. Под утро ему обычно снятся "реостаты", "черный бархат" и прочие малопонятные, но тревожно манящие вещи.
   Мука номер третий: разговор с художником.
   - Здравствуйте, Николай Николаевич. Позвольте с вами познакомиться. Альфред Павлинов. Художник вашего спектакля. Я только что подписал договор с дирекцией. Я прямо-таки влюблен в вашу пьесу. Это - поэма. Даже, скорее, не поэма, а такой, понимаете, трагифарс. Его именно и нужно оформить в этаком монументально-синтетическом стиле. Вы мой макет к "Царю Эдипу" видели?.. Так вот, будет нечто вроде, но только, конечно, более насыщенно. Особенно меня интересует трехмерное разрешение железнодорожного пейзажа. Дерево и свет, и больше ничего, может быть - прожектора. Вам улыбается такая перспектива?
   - Перспектива улыбается. Мерси. Но только у меня, извините, в пьесе нет железнодорожного пейзажа.
   - Нет? Разве? А мне показалось, что в восьмой картине есть. Но это не важно. Я уже вам сказал, что буквально влюблен в ваш шедевр. Так что железнодорожный пейзаж будет. В крайнем случае вы припишете там несколько подходящих слов. Ну, пока. Через месяца два позову вас смотреть макет...
   - Как? Через два месяца? Так не скоро?.. Алло! Алло! Повесил трубку... Ужасно...
   Мука номер четвертый: ожидание начала репетиций. Мука номер пятый: ожидание разрешения Главреперткома. Мука номер шестой: звонки знакомых. Это даже не мука, а просто пытка, египетская казнь.
   - Здравствуйте, Николай Николаевич. Это говорит Вася. Ну как?
   - Что как?
   - Скоро будем вас вызывать?
   - Не знаю.
   - Вы же контрамарочку смотрите не забудьте. Только чтоб не дальше пятого ряда, а то Сонечка плохо слышит.
   - Хорошо, не забуду.
   - Так заметано?
   - Заметано!
   - Гы-гы! Теперь вы знамениты, с вами страшно на улице раскланиваться еще, чего доброго, не ответите.
   - Отвечу.
   - Ну, всего.
   - Всего.
   - До премьеры. Пока. Кстати, говорят, что для писателя проза - это честная жена, а театр - богатая любовница. Хи-хи! Ну, пока.
   - Пока.
   - Да, кстати! Мне один знакомый, иваново-вознесенский актер, говорил, что в этом сезоне ваша пьеса не пойдет.
   - Нет, пойдет.
   - Пойдет? А мне говорили, что не пойдет. Гы-гы! Переделок много. Ну, пока.
   - Пока.
   И так по тридцать звонков в день. Кошмар!
   Наконец разрешение Главреперткома получено.
   Начинаются муки репетиций. Репетируют мучительно долго. Идя на первую репетицию, автор воображает, что репетировать будут сразу же на сцене. Однако до сцены еще да-а-леко. В одном из самых захудалых закоулков театра стоит стол, за столом сидят актеры с тетрадками в руках и читают под руководством режиссера пьесу. Ничего интересного. Похоже на изучение иностранных языков по системе Берлица. Так проходит месяц и два, пока репетиции не переносят в другое помещение - в фойе, где актеры уже начинают ходить и более или менее "играть".
   Между тем где-то в недрах театра художник "клеит макет". В один прекрасный день автора вызывают в театр посмотреть работу художника. Спотыкаясь, автор поднимается и опускается по каким-то узеньким лестничкам, кружит в лабиринте коридорчиков и переходов, о существовании которых в театре до сих пор и не подозревал. Наконец его вводят в комнату, похожую на столярную мастерскую. На ящике сидит режиссер и мечтательно смотрит в угол. В углу стоит художник и, жестикулируя, говорит:
   - Уверяю вас, что второй антракт совершенно свободно можно сократить до пятнадцати минут. Трудная монтировка? Ничего подобного. Иван Иванович берется всю перемену механизировать.
   - Да, но куда вы денете дом? Он же не поместится. Там кирпичная стена мешает.
   - При чем здесь стена, если мы убираем дом под колосники? Пожалуйста, взгляните.
   Режиссер, ероша волосы, бросается к художнику, и оба они долго и сосредоточенно смотрят на макет. Это очаровательная игрушка, прекрасно сделанная, подробная модель сцены с вращающимся кругом, колосниками, кулисами и всем прочим размером аршина полтора в длину, ширину и высоту. Автор заглядывает через плечо режиссера и художника. Он восхищен. На маленькой сцене устроены маленькие декорации. Горят крошечные электрические лампочки. Глиняные человечки расставлены на вращающемся диске пола.
   У окна макетной два помощника художника в синих халатах строгают, пилят, клеят, красят и вырезают из картона детали макетных декораций.
   - Я прямо влюблен в вашу пьесу, - застенчиво говорит один из них автору. - Постановка будет что надо. Есть где развернуться. А третий акт пойдет определенно на аплодисменты. Во всю высоту сцены будут стоять восемнадцать зеркал. Красота.
   - Но у меня по пьесе нет зеркал.
   - Это ничего. У нас будут. Определенно на аплодисменты.
   А где-то рядом стучат швейные машины. Это шьют костюмы по специальным эскизам. Иногда дверь в швейную мастерскую открывается, и тогда видны горы цветистых тканей, обрезки холста и фигуры мастериц, которые, сжимая в губах пучки булавок, ползают у ног пришедшей на примерку актрисы.
   Проходит еще несколько месяцев. Время премьеры грозно приближается. Уже автор в театре - "свой" человек. Уже все знают его имя-отчество, и он знает имя-отчество всех. Его беспрепятственно пускают всюду. Он мыкается по фойе, по лестницам, по закоулкам.
   Репетиции перенесены на сцену. Это значит, что премьера на носу. Автор входит по наклонному полу в темный зрительный зал. Он садится рядом с режиссером за столик, на котором горит маленькая электрическая лампочка в оранжевой юбочке. Это его почетное право. Начинается очередная сцена. Актеры еще не одеты и не загримированы. Еще нет декораций. Вместо декораций специальные условные "выгородки".
   Перед режиссером лист чистой бумаги, на котором он быстро записывает все свои замечания:
   "Ермаков - слишком медленно. Соснова - ничего не слышно. Никольский закрывает спиной Машеньку. Убрать стол. Чересчур рано музыка. Надо после слов: "вы мне снились" - паузу".
   Или что-нибудь в этом роде.
   Автор уже привык к актерам. Ему уже ничуть не странно, что Ахтырцев не Дон-Кихот, а Санчо Панса и что у него не сын Николай, а дочь Машенька. Его образы отступили перед натисками актерского мастерства, более убедительного, чем его собственная фантазия.
   Помощник режиссера мечется по театру со специальной книгой репетиций, куда записывает все, что постановочная часть должна приготовить для спектакля. Все - до самой последней мелочи.
   Тем временем во дворе слышится шум мотора. Там - декорационные мастерские. Электрическая пила режет дерево. Летят стружки. Строятся декорации. Из папье-маше делается бутафория. Художники красят громадными кистями уже выстроенные детали - шкафы, дома, деревья, вагоны.
   В люках сцены орудуют электротехник и осветитель. Там - сложнейшие распределительные щиты, реостаты, рубильники. Заведующий сценой сидит возле металлического прибора, похожего на кассовый аппарат "Националы), и передвигает рычажки, множество которых торчат из прибора.
   Нажмет один - загораются синие лампочки. Нажмет другой - красные. Третий - свет гаснет. Четвертый - вспыхивает справа вверху. Пятый - слева внизу. Вся осветительная аппаратура у него в руках.
   Капельмейстер рассаживает свой оркестр под полом сцены. Гремят пюпитры. Заведующий шумами и звуками носится с какими-то колоколами, баллонами сгущенного газа, свистками, трещотками, при помощи которых будет производить звук идущего дождя, шипящего паровоза, цоканья конских копыт, гром трамваев, свист ветра...
   Парикмахер в белом халате красит и расчесывает на болванках парики.
   Вся громадная машина театрального производства приведена в движение. Теперь премьера неотвратима.
   Готовые декорации, поднятые на невидимых, бесшумных лебедках, скользят в воздухе через сцену. Пробуют свет прожектора. Актеры выходят в гримах и костюмах к рампе. Режиссер командует:
   - Подрезать слегка бороду. Больше румянца. Немного седины в виски. Мягче подбородок.
   Рабочие втаскивают мебель.
   Автор опять перестает узнавать своих персонажей. Они страшно новы и мучительны в своей новизне.
   Администратор посылает в типографию афишу.
   Наконец - премьера.
   Автор сидит в шестом ряду. Он страстно сжимает локоть режиссера. Публика приятно волнуется. Премьера! Свет медленно гаснет. Загорается рампа. Все кончено. Идет занавес.
   1929
   "МЫ ВЫШЛИ В САД..."
   - Вот, прошу убедиться.
   Жена ахнула и всплеснула руками.
   - Она?
   - Она самая.
   - Не может быть...
   - Факт.
   Жена даже слегка побледнела от счастья и неожиданности.
   - И пластинки?
   - И пластинки. Двадцать штук. Факт.
   С этими словами товарищ Рязанцев осторожно развернул газету, и глазам восхищенной жены предстала совершенно новенькая, ослепительная, долгожданная виктрола производства завода "Граммофон" № 12536.
   - Двести семьдесят рубликов. Как одна копейка. Три месяца собирал.
   После обеда пришли друзья и соседи.
   Товарищ Рязанцев произнес краткое вступительное слово:
   - Значит, такое дело. Приобрел, братцы, виктролу. Вот это - виктрола. Прошу руками не лапать. Интересное изобретение. Играет. И, само собой, пластинки. Как говорится, культурно-бытовое обслуживание трудящихся и прочее. Предлагаю приступить к наслаждению музыкой. Никто не возражает?
   - Чего же возражать!
   - Валяй! Валяй!
   - Что завести?
   - Заведи какой-нибудь романс, - нежно попросила жена.
   - Можно и романс, ничего не имею. Вот, например, интересный романс "Мы вышли в сад...".
   - Валяй "Мы вышли в сад...", - сказали завистливо гости.
   Товарищ Рязанцев поставил пластинку и бережно передвинул рычажок. Пластинка завертелась, чарующие звуки рояля наполнили комнату.
   Друзья и соседи затаили дыхание.
   И вдруг из этих мелодичных и звонких звуков возник прелестный, мягкий, бархатный баритон, который неторопливо начал глубоко волнующее повествование:
   Мы вышли в сад... Вечерняя прохлада... Уже...
   Тут в середине виктролы что-то зашипело и выстрелило. Пластинка остановилась.
   - Ах ты черт, на самом интересном месте! - воскликнули гости.
   - Ничего, - сказал товарищ Рязанцев, - сейчас я все это устрою.
   Он быстро разобрал виктролу и сунул в нее нос.
   - Пружина лопнула, - огорченно вздохнул он.
   - Перекрутил, - с досадой сказала жена. - Медведь!
   - Ничего, - сконфуженно забормотал Рязанцев, - мы ее сейчас... это самое... склепаем... Приходите завтра. Завтра дослушаете.
   - Ну, - сказал на другой день Рязанцев, - склепал. Теперь уже не лопнет.
   - Осторожно заводи! - простонала жена.
   - Не беспокойся. Не сломаю. Ну-с, дорогие товарищи, прошу соблюдать тишину и поменьше курить. Пускаю.
   Снова чарующие звуки вступления наполнили комнату и снова мягкий, бархатный баритон начал волнующую повесть:
   Мы вышли в сад... Вечерняя прохлада... Уже...
   Крррак, - выстрелило в середине виктролы, и пластинка остановилась.
   - А, будь ты трижды неладна!
   Расстроенный Рязанцев, стараясь не смотреть на жену, быстро разобрал машину и огорченно покрутил головой:
   - Пружина лопнула.
   - Называется, склепал! - насмешливо заметил один из гостей.
   - Да нет, где я склепал, там держится. Будьте уверены. В новом месте лопнула. Придется снова клепать. Приходите завтра.
   - Интересно все-таки узнать, что "уже"?
   - Чего "уже"?
   - Вечерняя, я говорю, прохлада уже... Интересно все-таки узнать, что там дальше произошло с вечерней прохладой. Ну, "Мы вышли в сад... Вечерняя прохлада... Уже...". А что "уже" - неизвестно. Даже как-то обидно.
   - Завтра приходи. Завтра я ее склепаю, тогда уже обязательно выясним, что "уже". Спокойной ночи.
   На другой день бархатный баритон вкрадчиво начал:
   Мы вышли в сад...
   Гости затаили дыхание.
   ...Вечерняя прохлада... Уже...
   Кр-р-р-ак!
   - А, чтоб ты сдохла! Опять лопнула. На новом месте.
   - Товарищи! Это неблагородно. Позвал людей в гости, а что "уже" - никто не знает. Мы желаем узнать, что "уже".
   - Не смотрели б на тебя мои глаза! - с отвращением сказала жена. Вышла замуж черт знает за кого! Чем всякие виктролы покупать, перед людьми позориться, лучше бы купить на эти деньги масла, что ли. А то: "Мы вышли в сад, вечерняя прохлада... Уже..." А что "уже" - неизвестно. Хоть в глаза людям не смотри.
   И она заплакала.
   Через три дня бархатный баритон опять вкрадчиво начал:
   Мы вышли в сад... Вечерняя прохлада... Уже...
   Кр-р-р-р-р-ак!
   - Так-к-к-к я и знал! - простонал Рязанцев, хватаясь за голову.
   Гости злорадно захихикали.
   - Изверг! - закричала жена истерическим голосом. - Сил моих больше нету. Ухожу от тебя, окаянного, к папе и маме! Не могу жить с постылым!
   И она стала нервно укладываться.
   Товарищ Рязанцев поник головой.
   Поздней ночью он писал треугольнику производственного кооператива "Граммофон" горькое послание.
   Писал он, между прочим, следующее:
   "...А также посылаю 15 рублей задатка и прошу вас убедительно, дорогие товарищи, пошлите мне хорошую пружину, чтобы я хоть проиграл все 20 пластинок, чтобы жена мне шею не пилила, чтобы товарищи не смеялись и чтобы оправдать 270 рублей. Сделайте милость, пошлите то, что я прошу. Кроме вас, где я могу ее достать? Ведь жалко же напрасно деньги гробить..."
   И крупные слезы капали из его покрасневших глаз на лист серой бумаги.
   Мы вышли в сад... Вечерняя прохлада... Уже...
   Кр-р-ак!
   Эй, вы, дорогой товарищ треугольник производственного кооператива "Граммофон"! Черт вас побери!
   Не мучьте человека!
   Что "прохлада"? Что "уже"?
   Этот вопрос с "прохладой" наконец должен быть выяснен в ту или другую сторону. Надо же наконец дать чуткий, исчерпывающий ответ:
   - Что "уже"?
   1929
   ПАРИЖ - ВЕНА - БЕРЛИН
   (Из заграничных впечатлений 1931 года)
   I
   Съездил на несколько дней в Вену. Впечатление - ужасающее.
   Трудно себе представить, что сделали Версальский мир и кризис с этим классическим городом шика и веселья.
   Город - тень. Город - труп. Город - абстракция.
   Обескровленный, раздавленный, измученный Берлин по сравнению с Веной Вавилон.
   Германия умирает. Австрия умерла давно. Умерла, высохла, выветрилась.
   Жизнь в Вене продолжается как бы по инерции. Полагается ходить трамваям. Ходят. Полагается ездить автомобилям. Ездят. Полагается, чтобы были магазины. Есть магазины. Больше того. Всякому уважающему себя европейскому городу полагается иметь правила уличного движения. И Вене тоже. Имеет правила уличного движения. Даже весьма оригинальные правила, вроде как в Лондоне: движение по левой стороне.
   Но кому все это нужно - совершенно непонятно.
   Трамваи ходят хоть и по левой стороне, но почти пустые. Автомобилей кот наплакал. Старомодные, громыхающие довоенные машины, похожие на тюремные кареты. Само собой - пустые. Магазины тоже пустые.
   На некоторых улицах за вами бегут толпы приказчиков и буквально за полы тащат в свои магазины. Раздирают на части. Грызутся из-за вас, как стая голодных собак из-за кости.
   Днем народу не много. После десяти вечера - абсолютная пустота. Мистическая пустота. Даже страшно делается.
   Одеты люди в Вене ужасно. Не верится, что это почти в центре Европы.
   Ботинки нечищеные, латаные-перелатаные.
   Пальто в большинстве случаев - травянисто-зеленые, военного сукна и альпийского покроя. Как видно, еще с войны остались на складах, теперь пустили в массы по дешевке. Надо же людям что-нибудь носить.
   Шляпы! Элегантные фетровые венские шляпы - вылинявшие, выгоревшие, с рыжими лентами, повисшими краями.
   Видно, что люди донашивают последнее, а что дальше - неизвестно. Мрак.
   И главное - никакого выхода.
   Я спросил одного венца, бывшего лейтенанта, филолога, культурнейшего человека:
   - На что же вы надеетесь?
   Он низко опустил круглую, коротко остриженную, преждевременно поседевшую голову. Его спина стала еще горбатее. Воротник дешевенького серенького люстринового пиджачка полез ему на затылок.
   Он посмотрел на меня прозрачными, как бы пустыми голубоватыми глазами с красными жилками.
   - На что мы надеемся?..
   Подумал. Обреченно улыбнулся.
   - Знаете, наше положение можно охарактеризовать одной фразой: надежда на чудо. Да. Надежда на чудо. Нас может спасти только чудо.
   С точки зрения буржуа, пожалуй, он и прав.
   Надежда на чудо.
   Лучше не придумаешь. А действительно - на что еще могут надеяться буржуа в том тупике, в той мышеловке, куда загнал Европу смертельно раненный, взбесившийся капитализм?
   * * *
   Гулял по окраинам Вены.
   Большинство фабрик и заводов закрыто. Стекла выбиты. Трубы не дымятся. На пустырях буйно растет бурьян. Оборванные мальчишки играют тряпичным мячом в футбол.
   А погода, как нарочно, ангельская. Яснейшая, фарфоровейшая голубизна. Холодное, блестящее солнце. Бурьян в мельхиоровой испарине заморозка.
   Рабочая пивнушка.
   Заходим перекусить. Выбирать долго не приходится. Меню скромное: пара сосисок и крошечный хлебец.
   Пусто.
   В углу несколько безработных играют в карты. Хозяин в чистом нищенском переднике стоит за почти пустым прилавком.
   И во всю стену лубочное панно-фреска следующего содержания: громадный обильный стол; на столе - горы закусок; закуски дымятся; за столом сидят две группы: справа - бравые австрияки в тирольских зеленых фетровых шляпах с фазаньими перьями (признак фашиста); слева - бравые австрияки в кожаных фартуках с мускулистыми руками, по всем признакам идеальные рабочие, социал-демократы.
   И вокруг этой идиллической группы вьется лента, испещренная готическими буквами стихотворного лозунга:
   Пей вволю,
   Будешь толстый,
   Только не говори
   О политике.
   Мне так понравился этот перл социал-демократического агитпропа, что я его с удовольствием вписал в свою записную книжку.
   Какое блестящее сочинение: на фоне мертвого, ограбленного, растоптанного рабочего предместья милые, игривые стишки: "Только не говори о политике".
   Если австрийской буржуазии остается лишь надеяться на чудо, то я думаю, что австрийский рабочий класс изберет себе более практическую тактику.
   Он перестанет надеяться на чудо и, вопреки сладеньким соглашательским лозунгам, заговорит о политике.
   И, надо полагать, этот разговор будет довольно-таки крупным: с классу на класс.
   Видел коммунальные рабочие дома. Так сказать, местное жилстроительство.
   Дома хорошие. Красивые. В новом стиле. Их довольно много. В окошках вазончики, кактусики. Разбиты садики. Цветники. Мраморные доски с датами постройки.
   Венская социал-демократия очень гордится этими рабочими домами. Охотно их показывает туристам:
   - Видите, как мы заботимся о своих рабочих!
   К сожалению, только умалчивают, что в этих "рабочих" домах уютненько устроились исключительно социалистические лидеры, профбюрократы, чиновники, а подлинными рабочими даже и не пахнет.
   Подлинные рабочие живут по-прежнему в грязных, сырых нищенских углах, отданные на съедение домовладельцам.
   А тем временем роскошное жилстроительство пышно продолжается. На рабочие денежки возникают новые "рабочие", вполне комфортабельные дома.
   Надо полагать, когда последний венский профбюрократ будет вселен в последний дом вместе со своей женой, детишками, патефоном, канарейкой и полным собранием сочинений Каутского - вышеупомянутое жилищное кооперативное строительство будет благополучно закончено. И настанет "социальный рай".
   Был интересный разговор с одним крупным венским издателем.
   Разумеется, жаловался на кризис. Надеялся на чудо. Все как полагается. Принесли жидкий чай с сухариками.
   Расспрашивал об издательском деле в СССР. Проявил солидное знакомство с нашими издательствами. Прекрасно знает, что такое Госиздат и какое отношение имеет к нему ГИХЛ и так далее.
   Выражал завистливое восхищение по поводу того, что в СССР книга является предметом самого широкого потребления и даже в некотором роде дефицитным товаром.
   Расспрашивал насчет тиражей. Я назвал ему несколько весьма скромных цифр. Эти скромные, с нашей точки зрения, цифры произвели на него оглушительное впечатление.
   - Послушайте, - сказал он. - Вы знаете, мы ничего не имели бы против того, чтобы войти в ваше Государственное издательство на правах автономной единицы.
   - Но разница политических убеждений... - корректно намекнул я.
   Издатель печально улыбнулся.