— Какие? — не понял Мади.
   — Вот эти, — положил руку на кожаный кошель с фальшивыми мараведи незнакомец.
   Судья огляделся и увидел, что обречен проиграть: его альгуасилы были прижаты к стенке и стояли с кинжалами у кадыков, а его самого справа и слева окружали покрытые шрамами лица «господних псов».
   — Я не знаю вашего имени, сеньор, — сделал Мади последнюю попытку удержать единственное вещественное доказательство в своих руках, — и я не видел документов — ни указа короля, ни тех, что подтверждают полномочия этого монаха, как Комиссара Трибунала.
   — Меня зовут Томазо Хирон, — сухо поклонился сеньор, — я — исповедник Ордена, а все документы, необходимые для передачи арестованного в руки Трибунала, брат Агостино Куадра предоставит вам в течение четверти часа — еще до того, как зазвонят храмовые куранты.
 
   Бруно видел, как Олафа завели в храмовую пристройку, а спустя некоторое время городской судья с альгуасилами вышел, вот только часовщика с ним не было. А вскоре Олафа через черный ход вывели двое крепких монахов, и повели они его не в городскую тюрьму, а в недостроенный женский монастырь. Они явно думали, что победили.
   Но все только начиналось.
 
   Исповедник четырех обетов Томазо Хирон знал, что все только начинается. А потому, даже отобрав у судебного собрания Олафа и кошель со злосчастными мараведи, не успокоился. Там, за стенами храма, еще оставались два свидетеля — подмастерье и проводивший «мокрую пробу» старый меняла. И если арестовать Бруно не представляло труда — по любому, самому надуманному поводу, то с евреем все обстояло сложнее. В силу иной веры евреи не подлежали суду инквизиции; их невозможно было обвинить в ереси, то есть в ошибке, отклонении от канонов веры Христовой, ибо они никогда и не обещали поклоняться Иисусу.
   «А что, если подменить мараведи?»
   Томазо удовлетворенно улыбнулся. Это был бы неплохой удар, ведь тогда результат «мокрой пробы» стал бы выглядеть как попытка очернить пастыря Церкви Христовой!
   Томазо дождался, когда судью и его альгуасилов выдворят за дверь, и подозвал падре Ансельмо.
   — Держи, — сунул он священнику кошель с вещественными доказательствами. — Заменишь на полноценные мараведи и передашь брату Агостино.
   Священник нехотя кивнул. Он уже понимал, что жертвовать придется своими кровными деньгами.
   — Брат Агостино, у вас все готово? — повернулся Томазо к новому Комиссару Трибунала.
   — Да, исповедник, — уверенно кивнул монах. — Олафа Гугенота я отправил под стражей в недостроенный женский монастырь, а здесь… — он протянул несколько исписанных листков, — здесь заготовки для показаний свидетелей, обвинительное заключение и постановление на арест.
   — Браво, — похвалил такое рвение Томазо. — Неплохо для первого дня.
   Монах благодарно улыбнулся, а Томазо повернулся к ссыпающему в кошелек свои личные мараведи падре Ансельмо.
   — А вы, падре, когда собираетесь начинать службу? — напомнил он молодому священнику его долг.
   — Так это… куранты еще не звонили, — растерянно пробормотал Ансельмо.
   Они переглянулись, и Томазо кинулся к окну.
   — Господи!
   Вся площадь перед храмом была заполнена давно уже ждущими службы горожанами. И тут же, возле храмовых дверей, стоял и отвечал на их вопросы председатель суда.
   — Заводи людей в храм, Ансельмо! — заорал Томазо.
   — Но куранты… — запаниковал несколько месяцев мечтавший о собственных храмовых часах падре Ансельмо.
   — К черту куранты! Заводи их на службу, я сказал!!!
 
   Председатель суда понял, что произошло, когда сквозь толпу к нему продрался Амир.
   — Отец! Отец! Бруно сбежал! Прости, отец!
   Мади поднял голову. Стрелка храмовых курантов стояла вовсе не там, где ей полагалось находиться в это время.
   «Бруно… — как-то сразу понял он, благодаря кому он выиграл столько времени и успел объяснить горожанам, что происходит. — Больше некому…»
   Удовлетворенно усмехаясь в бороду, судья медленно, с остановками на каждой дощатой площадке, поднялся под кровлю храма Иисусова и тщательно осмотрел место происшествия. В механизме часов определенно чего-то не хватало, но чего именно, мог сказать только мастер.
   Мади с уважением потрогал тяжелые клепаные шестерни. В самом ремесле часовщика он чувствовал нечто магическое, ибо кто, кроме Аллаха, может сделать так, чтобы мертвый предмет стал двигаться — размеренно и точно, как семь хрустальных небесных сфер вокруг Северной звезды. Часовщики это могли.
   Снизу послышался отчаянный скрип ступенек, и возле судьи возник запыхавшийся падре Ансельмо.
   — Ну, что? Что случилось?
   — Сломаны, — кивнул в сторону застывших шестерен судья.
   Священник задышал еще тяжелее.
   — И что же делать? Как же храм Божий — без часов?! Может, мастеров заставить починить?
   — Вряд ли удастся, — с сомнением покачал головой судья. — Устав цеха запрещает брать чужой заказ. Так что, кроме Олафа Гугенота, вам их никто восстанавливать не станет.
   — Я его заставлю, — поджал губы священник. — И ничего, что он арестован Трибуналом; у нас — договор.
   — И это вам вряд ли удастся, — усмехнулся Мади. — Деньги-то вы ему так и не заплатили…
   — Я заплатил, — отвел глаза в сторону священник.
   Мади хмыкнул, сочувственно похлопал мальчишку по плечу и начал спускаться по скрипучим ступенькам. Он еще должен был ознакомиться с обещанными ему инквизитором документами.
 
   Бруно даже не стал спускаться, а просто перебрался на верхнюю площадку часов, служащую для регулировки удара молота о колокол. Догадаться, что он прячется здесь, на трех сколоченных и подвешенных над колоколом досках, мог только часовщик, а в том, что часовщики здесь даже не появятся, подмастерье был уверен. Но что ему особенно нравилось на площадке, отсюда, через маленький люк для освещения механизма, был превосходно виден город: и центральная площадь, и магистрат, и здание городского суда, и даже контора старого менялы Исаака.
   Сначала, как он и ожидал, судья, падре Ансельмо и прочие значимые лица города один за другим проходили к храму, поднимались по скрипучим ступенькам под самую кровлю и долго и тупо изучали безжизненно замершие шестерни — прямо под взирающим на них сверху вниз подмастерьем. А спустя не так уж много времени все они снова спускались вниз — совершенно обескураженными.
   Затем осматривать часы пригласили мастеров, но те, как и предполагал подмастерье, на все уговоры падре Ансельмо отвечали упрямым качанием широкополых шляп.
   И в конце концов святые отцы ушли в храм, началась утренняя служба, а нарушенное тиканье невидимых часов города восстановилось. Бруно это устраивало.
   Подмастерье начал наблюдать за невидимыми часами жизни сразу после рокового приступа в мастерских и довольно быстро понял: мастерские — лишь часть куда как большего механизма города. Едва невидимая стрелка становилась на четыре утра, подмастерья цеха начинали раздувать горны, а судья аль-Мехмед во главе двадцати пяти городских мусульман шел в маленькую мечеть на окраине. Затем неслышные куранты отбивали пять, и городские ворота открывались, а крестьянский рынок наполнялся торговцами. В шесть у дома председателя суда появлялись заспанные альгуасилы, а возле храмовых дверей — падре Ансельмо. В семь открывалась королевская нотариальная контора и лавка евреев-менял. Каждый час, в одно и то же время что-нибудь обязательно происходило, и лишь после обеда, вслед за солнцем, невидимая стрелка города переваливала верхнее положение, и все начинало сворачиваться.
   Первыми начинали собираться и покидать город крестьяне, пытающиеся дотемна успеть домой, затем закрывались все четверо городских ворот, затем прекращал принимать жалобы и выносить приговоры председатель суда, за ним закрывал свою контору королевский нотариус, и самыми последними, словно подводя итог дню, затворяли ставни менялы.
   Однако сутки этим не кончались, и едва солнце касалось холмов, на улицы выходила молодежь: по правой стороне отмытые от копоти и ржавчины парни, по левой — одетые в самое лучшее девушки. И лишь когда становилось совсем уж темно, а цикады начинали свою бесстыдную песнь торжествующего порока, наступало время вдов и неверных жен.
   Бруно и поныне не разобрался, что движет этим сверхсложным «часовым механизмом»: где его «стрелки», где «шестерни», где «циферблат», а главное, где стоят те регуляторы, которые обеспечивают дивную согласованность движения всех частей города.
   Он знал две вещи. По уставу цеха право регулировать часы принадлежит только их мастеру, а претендовать на звание мастера мог он один — единственный, кто сумел все это увидеть. И второе, судьба не случайно подарила это видение именно ему — единственному «Божьему сыну» в округе… а может быть, и во всем Арагоне.
 
   Утренней службы не получилось. Как только падре Ансельмо, совершенно потрясенный видом стоящих курантов, спустился в храм, подали голос ремесленники:
   — Святой отец, что там происходит с Олафом?
   — Да, падре Ансельмо, куда вы дели Гугенота?
   Священник на мгновение замешкался, но поймал жесткий взгляд исповедника Ордена и приободрился.
   — Этот еретик арестован Трибуналом Святой Инквизиции и временно содержится в женском монастыре.
   — Кем-кем арестован? — не поняли мастеровые.
   Падре Ансельмо кинул в Томазо Хирона панический взгляд, и тот многозначительно посмотрел на брата Агостино.
   — Вы позволите, святой отец, я объясню? — тяжело поднялся со скамьи монах.
   — Да-да, разумеется, — обрадовался священник.
   Брат Агостино подошел к трибуне и оперся на нее большими сильными руками.
   — Братья и сестры, Его Святейшество Папа Римский, внимая мольбам своей паствы о защите от ереси, издал буллу о создании Трибуналов Святой Инквизиции…
   Горожане замерли.
   — Отныне каждый погрешивший обязан в трехдневный срок заявить на себя, а знающий о прегрешениях других — донести на них мне или моему секретарю.
   — А зачем? — удивился кто-то. — Я и так на исповедь хожу.
   Комиссар Трибунала одобрительно кивнул:
   — Это хорошо, но ведь не все говорят на исповеди правду. Поэтому отныне каждое греховное деяние, укрытое на исповеди, будет исследоваться Трибуналом, а еретики и отступники — в меру вины — предаваться наказанию…
   — Не судите, да не судимы будете! — выкрикнул кто-то.
   Горожане сдержанно зашумели, а брат Агостино, спокойно выждав, пока люди успокоятся, кивнул головой:
   — Верно. Именно так сказал Христос, но будем ли мы спокойно смотреть, как наши братья погрязают во грехе, обрекая свои души на вечное проклятье? Не правильнее ли будет одернуть и наставить заблудшего? Помочь ему… по-христиански…
   В храме повисла тишина.
   — А при чем здесь Олаф? — опомнился кто-то. — Он-то в чем погрешил?
   Брат Агостино понимающе кивнул.
   — Я уже навел справки об Олафе. Да, этот приехавший из Магдебурга христианин не прелюбодействует, много трудится, взял на воспитание сироту, но…
   Он оглядел ремесленников. Те, пока не вмешалась инквизиция, даже не знали, что Олаф приехал в этот город аж из Магдебурга.
   — …но в Божий храм он все-таки не ходит, за что и получил от вас позорное для всякого христианина прозвище Гугенот…
   Стоящие в первых рядах часовщики начали переглядываться. Очень уж мелким и странным выглядело обвинение.
   — И это все?! Здесь многие в храм не ходят!
   Комиссар Трибунала поднял руки, призывая к тишине.
   — Разумеется, это не все. Олаф Гугенот тяжко погрешил против Господа словом.
   — И что он сказал?
   Брат Агостино покачал головой:
   — Материалы Святой Инквизиции не подлежат огласке.
   Мастера загудели.
   — А кто его поймал на слове? Свидетели — кто?
   Монах забарабанил пальцами по трибуне.
   — Имена свидетелей Святой Инквизиции также не могут быть разглашены.
   — Да что же это за суд такой?! — наперебой заголосили горожане. — А где же наши права?! Куда смотрит кортес?!
   Брат Агостино принялся объяснять, что Инквизиция не имеет ничего общего с городским судом, ничьих прав нарушать не собирается, сама, без участия светской власти, никого наказывать не будет. Однако то, чего святые отцы более всего опасались, все-таки прозвучало.
   — Я так понимаю, — выступил вперед ремесленник с лицом записного шута, — падре Ансельмо просто денежки Олафу платить за куранты не захотел! Сначала фальшивки подсунул, а как Мали его за ж… взял…
   Мастеровые захохотали, и этот хохот, эхом отдавшись от храмового потолка, вернулся и обрушился на вцепившегося в трибуну окаменевшего Комиссара Трибунала. А потом все словно само собою стихло, и вперед выступил самый старый мастеровой цеха.
   — Слушай меня, монах, — нимало не смущаясь высоким званием Комиссара Трибунала, произнес он. — Если к полудню Совет мастеров часового цеха не услышит внятного изложения вины Олафа Гугенота, тебя даже ряса не спасет. Мы тебя разденем, измажем в дегте, изваляем в перьях и в таком виде выставим за городские ворота. Ты понял, монах?
   Брат Агостино стиснул челюсти.
   — Я тебя спрашиваю, монах, — с вызовом напомнил о себе мастер, — ты меня понял?
   Широкое лицо брата Агостино побагровело.
   — Понял…
 
   Томазо сразу понял, что следует сделать.
   — Слушай, Ансельмо, — наклонился он к уху святого отца, — мне нужно, чтобы ты задержал в храме юнцов. Под любым предлогом… скажем, на исповедь.
   — Зачем? — не отводя застывшего взгляда от расходящихся прихожан, спросил священник.
   — А это не твое дело, щенок, — все так же в ухо процедил Томазо. — Делай, что тебе сказали.
   Падре Ансельмо вскочил, подбежал к трибуне, оттиснул брата Агостино в сторону, начал что-то говорить, и Томазо двинулся в сторону исповедальни. Он уже знал, что победит. И не прошло получаса, как первый кандидат в свидетели у него появился.
   — Когда мастером станешь, малыш? — мягко поинтересовался Томазо, едва увидел сквозь решетку исповедальни перекошенное от вечной зависти лицо.
   Парня перекосило еще сильнее.
   — У нас мужики до тридцати лет в подмастерьях ходят…
   «Марко Саласар…» — сверился со списком Томазо.
   — Мне нет дела до остальных, Марко, — улыбнулся он и отодвинул решетку. — Привет.
   — Приве-ет, — неуверенно протянул подмастерье.
   — Я слышал, ты способный парень, Марко, — прищурился Томазо, — тебе только своей мастерской да инструмента не хватает.
   Подмастерье открыл рот да так и замер.
   — Как тебе мастерская Олафа Гугенота? — продолжал жать Томазо. — Подойдет?
   — А кто ж меня туда пустит? — хлопнул глазами подмастерье.
   — Сам войдешь… как хозяин.
   Марко замотал головой.
   — Мне на такую мастерскую еще лет двадцать копить надо.
   — Ничего не надо, — посерьезнел Томазо. — Вспомни, где и когда Олаф говорил богохульные вещи, подпиши одну-две бумажки для Трибунала, и четверть его имущества — по закону — твоя.
   Подмастерье растерянно моргнул.
   — Четверть?! Целая четверть?
   — Да, — уверенно подтвердил Томазо. — Насколько я помню, мастерская этого Гугенота как раз на четверть потянет…
   Лицо Марко полыхнуло, а уши приобрели пунцовый цвет, но он тут же замотал головой.
   — Мастера меня убьют.
   Томазо рассмеялся:
   — Ты же слышал сегодня на проповеди: Инквизиция не выдает имен своих свидетелей.
   Марко с сомнением покачал головой.
   — Но если я не доносчик, то откуда у меня деньги на мастерскую? Они же не дураки. А вы сами видели, сколько влияния у Совета мастеров.
   Томазо понимающе умолк. Он сталкивался с этим в каждом городе: люди боялись общественного осуждения больше, чем Божьего. Но проходило время, и все менялось… если над этим работать, конечно.
   — А тебе не кажется, что этих старых дураков из Совета мастеров пора бы и подвинуть? — поинтересовался он.
   Этот прием срабатывал не везде — только там, где удавалось найти скрытого лидера. Но с Марко он сработал: подмастерье снова зарделся.
   — А как?
   Томазо мысленно перекрестился и, стараясь не спугнуть удачу, легко, без особого напора выдал самое главное:
   — Папа поручил мне организовать Лигу — народное сопротивление еретикам. Поддержку Ватикан гарантирует. Денежная помощь на первых порах будет. Но мне нужны как раз такие, как ты, — настоящие христиане.
   Марко замер.
   — И… я буду иметь право тронуть Совет мастеров?.. — осторожно поинтересовался он.
   Томазо нахмурился и теперь уже веско, вкладывая значение в каждое слово, произнес:
   — На земле, созданной нашим Творцом, Его преданный слуга имеет право на все.
   Конечно же, Бруно далеко не сразу понял, что имеет право почти на все, и так же не сразу осознал, что часы, которые он видит, нуждаются в постоянной опеке. Но видения посещали его все чаще — на рынке, в церкви, а то и прямо посреди работы. И в одиннадцать лет он понял, что никто, кроме него самого, не может, да и не хочет всей полноты ответственности за город.
   Он уже видел, что человек не всегда полезен городу. Более того, человек вполне может быть «заусенцем», из тех, что появляются на шестернях и начинают мешать размеренному ходу курантов. Стоило такому «заусенцу» появиться, и люди начинали ссориться, а работа — и без того не слишком слаженная — вставала.
   Привыкшему к порядку во всем и уже взвалившему груз ответственности за невидимые глазом «часы» Бруно это причиняло невыносимые страдания. Но первым заусенцем, который он решился устранить лично, — едва ему исполнилось двенадцать, — стала юная монашка по имени Филлипина. Выросшая на брюкве, пшеничной каше и житиях святых в маленьком, спрятанном в лесах монастыре, монашка вышла в мир, когда чума выкосила и монастырь, и снабжавших его провизией крестьян. И первым делом начала проповедовать.
   Словно шестеренка, всю свою жизнь провертевшаяся в одних и тех же пазах, Филлипина не имела ни малейшего представления о том, как дышит и чем движется город. И тем не менее заклинала жителей немедленно раскаяться, бросить греховную жизнь, то есть работу, и перейти на брюкву, пшеничную кашу и жития святых — пока не явится Христос.
   Филлипина даже не задавалась вопросом, кто их будет кормить, но, следует признать, яро убежденная в своей правоте и довольно симпатичная девица имела невероятный успех — особенно среди вдов. В считанные дни хорошо отлаженное «тиканье» города начало давать сбои, а уже через две недели Филлипина создала настоящий отряд из женщин, намеренных бросить все, подобно блаженному Иерониму, уйти в пустынь и ждать второго прихода Иисуса.
   И тогда Бруно забеспокоился. Вдовы всегда составляли крайне важную часть городской жизни. Например, стоило какой-нибудь вдове забеременеть, как по городу начинали ползти слухи, у судьи появлялись дела о побоях, на падре Ансельмо нападал дар красноречия, а храм наполнялся жаждущими получить индульгенцию об отпущении греха горожанками.
   Исход такого количества вдов лишал их мужчин ночных приключений, городского судью — части работы, а падре Ансельмо — доходов от продажи индульгенций и самых его преданных прихожанок. Злонамеренно или нет, но Филлипина пыталась лишить невидимые часы города жизненно важных для их размеренного хода частей.
   Бруно — тогда совсем еще мальчишка — попытался подвигнуть на решительные меры против деятельной монашки городского судью, со всем почтением, разумеется, но получил однозначный отказ.
   — Это не мои полномочия, — холодно отреагировал на просьбу подмастерья магометанин.
   Тогда Бруно обратился к падре Ансельмо, но тот даже не стал его слушать.
   — Филлипина — истинная невеста Господня, — трусливо стреляя глазами по сторонам, выдавил священник. — Мне ее упрекнуть не в чем.
   И тогда Бруно исправил ситуацию сам. Узнав, что в гостином доме остановился отряд саксонских наемников, он дождался часа, когда солдатня уже не отличала старухи от девственницы и даже мальчика от девочки, и рассказал Филлипине, что проститутки вдруг раскаялись и страстно желают немедленной проповеди и утешения.
   Наутро о множественных безнравственных связях монашки знал весь город, и недоброжелателям было глубоко плевать, что там произошло по своей воле, а что — не по своей.
   И «часы» опять пошли, как и прежде, — размеренно и точно.
 
   Когда судья пришел к Исааку Ха-Кохену, он в первую очередь спросил об этой странной монете.
   — Что скажешь? Кто мог добыть королевские патрицы? Неужели фаворит королевы?
   Они оба знали, что каждый новый фаворит первым делом набивает карманы, само собой, из казны.
   Исаак развел руками:
   — Очень может быть. Судя по всему, он аферист и пройда. Сведущие люди говорят, что он и у Папы в постели бывал… когда помоложе был.
   — Вот шайтан! — от души выругался судья.
   Старый еврей дождался, когда взрыв эмоций закончится, и только тогда сказал главное:
   — Меня гораздо больше беспокоит другое, Мади. Указ об Инквизиции. Я на днях получил письмо из Неаполя, и евреи пишут, что на Сицилии введение Трибунала закончилось большой кровью.
   Судья замер. До него доходили смутные слухи о жутком побоище в Неаполе — столице Королевства Сицилия. Но о его причинах пока не знал никто.
   — Ну как? — прищурился старый меняла. — Ты уже догадался, почему там полыхнуло?
   Судья вспомнил, как нагло у него отняли и подозреваемого, и вещественные доказательства, и напряженно заиграл желваками.
   — Конфликт юрисдикции?
   — Точно, — кивнул еврей. — Главный председатель суда Неаполя против главного инквизитора Неаполя. Один вешает преступивших закон священников, а другой сжигает восставших против Церкви законников… и пока не сдается ни тот, ни другой.
 
   За полчаса до полудня на площади собрались мастеровые всего города. У часовщиков был прямой интерес: вызволить своего человека из малопонятного конфликта с Церковью, а ткачей и красильщиков возмутил сам факт нарушения городских привилегий заезжим монахом.
   — Король, видно, забыл, как присягал на верность конституциям Арагона, — сокрушенно качали широкополыми шляпами одни.
   — Да что король? — отмахивались другие. — Король еще ребенок, и всем заправляют королева-мать и этот ее жеребец в рясе!
   Духовника королевы никто как духовника и не воспринимал.
   Затем на ступеньках магистрата установили три стула: для председателя суда, королевского нотариуса и старейшины самого могущественного цеха города — цеха часовщиков. А едва единственные работающие куранты города указали полдень, из храма Божьего в сопровождении двенадцати молчаливых доминиканцев вышли все трое нарушителей спокойствия. Впереди ступал бледный от переживаний падре Ансельмо, за ним — исполненный чувства собственного достоинства брат Агостино Куадра и последним — откровенно скучающий сеньор с лицом нотариуса.
   — Ну что, святые отцы, вы наконец готовы сказать, в чем обвиняют нашего Олафа? — поднялся со своего места старейший мастеровой цеха.
   — Разумеется, — вышел вперед Комиссар Трибунала. — Во-первых, в богохульстве.
   Часовщики сдержанно загомонили, но старейшина поднял руку, и на площади воцарилась тишина.
   — Ну, за богохульство кого угодно можно осудить, — с ходу отверг он первое обвинение. — Среди мастеровых сдержанных на язык немного, и за это под стражу не берут.
   — Верно, — неожиданно согласился Комиссар Трибунала. — Но есть и второе обвинение: в навете на падре Ансельмо, якобы сбывшего Олафу Гугеноту фальшивые мараведи…
   — Возражаю, — подал голос со своего места Мади. — Я как председатель суда со всей ответственностью заявляю: сбыт фальшивой монеты — это моя юрисдикция.
   — Правильно! — загудели горожане.
   — Разбираться с фальшивомонетчиками — не церковное дело!
   — Кесарю — кесарево, сказал Христос!
   Монах дождался, когда волнение утихнет, и выдал главный козырь:
   — И последнее… колдовство.
   Ремесленники обмерли.
   — Что за ерунда?
   — Какое, к черту, может быть колдовство в механике?!
   — У нас колдуй не колдуй, а если руки не оттуда растут, стрелка и с места не двинется!
   Брат Агостино, показывая, что дискуссия закончена, повернулся, чтобы уйти, и тогда снова подал голос Мади аль-Мехмед:
   — Подождите, коллега…
   — Да? — обернулся монах.
   Судья поднялся со своего стула и оглядел площадь.
   — Мне доводилось расследовать дело о колдовстве. Четырнадцать лет назад. Помните?
   Горожане одобрительно загомонили; здесь многие помнили это нашумевшее судебное расследование.
   — Тогда, — напомнил Мади, — втирание колдовской мази привело к страшным волдырям, а затем и смерти четырех женщин.
   Святые отцы переглянулись; они еще не понимали, к чему клонит судья.
   — И пострадали не только сами женщины, — возвысил голос Мади. — У них остались дети-сироты, то есть в деле о колдовстве был налицо малефиций — вред.
   Он оглядел площадь.
   — Я приговорил ведьму, продавшую мазь, к смертной казни через повешение. Как я полагаю, справедливо.
   — К чему вы нам это рассказываете? — занервничал сеньор с лицом нотариуса.
   Мади сделал знак, что он все сейчас объяснит.
   — В том, что касается колдовства, церковь, разумеется, осведомлена лучше остальных, — признал он. — Возможно, вы даже докажете, что Олаф Гугенот — колдун.
   Сеньор с лицом нотариуса все еще не понимал, к чему клонит судья, и было видно: нервничал все больше и больше.