Действительно, таков быль Август с нравственной стороны, каким он является в этих размышлениях Фабия с самим собой, и чтобы не возвращаться более к этому предмету, я дополню от себя следующее.
   Август родился в Риме, во время консульства Марка Туллия Цицерона и Марка Антония, от сенатора Кая Октавия и Ации, дочери сестры Юлия Цезаря, Юлии. Юлий Цезарь усыновил его и, назвав Октавианом Каем, сделал его своим наследником. Оставшись на четвертом году сиротой, он получил образование, благодаря попечению о нем диктатора, который вписал его, еще юношей, в класс патрициев и наградил его военными знаками, учрежденными в память африканской войны, хотя Октавиан, по своей молодости, не мог принимать в ней никакого участия. На девятнадцатом году он учился красноречию в Аполлонии, по ту сторону ионийского моря, и упражнялся в военном искусстве, живя вместе с солдатами и любимый ими, когда узнал об убийстве Цезаря, происшедшем в римском сенате. Его сильно поразило это известие, и в первое время он был в нерешительности относительно партии, к какой выгоднее было бы ему примкнуть. Его отчим, Марций Филипп, и мать старались охранить его от всякого рискованного предприятия; но подстрекаемый своими друзьями и особенно Марком Випсанием Агриппой, он решился, наконец, искать своих прав на наследство Юлия Цезаря, захваченное в то время Антонием. Возвратившись с этим намерением в Рим, он стал защищать свои права перед народом с публичных трибун, льстя своим слушателям и давая им слово исполнить обещания, данные народу его дядей; некоторые из них вскоре осуществил, устроив публичные игры и зрелища в честь победы, одержанной при Фарсале, над великим Помпеем.
   В то время, как я сказал, ему было только девятнадцать лет, но на вид он казался еще моложе, по описанию, дошедшему к нам от Цицерона, которого он, возвращаясь из Греции, посетил в Куме, желая посоветоваться с ним о своем деле.
   Он обещал Цицерону, надеявшемуся найти в нем послушное орудие к восстановлению республики, следовать его советам и, зарекомендовав себя перед сенатом успешным исполнением поручения собрать войско, был послан консулами, Авлом Ирцием и Каем Вибием Панзою, во главе своих легионов против Марка Антония, отказавшегося возвратить ему захваченное им имущество Юлия Цезаря и осаждавшего в то время Модену, защищаемую Децимом Брутом. Тут Октавиан Август одержал полную победу. В этой войне погибли оба консула, и молва указывала на Октавиана, как на виновника их смерти: говорили, что Ирция он изменнически убил в самой битве, а Панзе отравил рану с той целью, чтобы самому остаться главой войска и республики.[94] После этого он попросил себе консульства, и когда ему отказали в нем по причине его молодости, он завладел им силой и быть консулом вместе с Квинтом Педием. Двинувшись затем против самого Рима и войдя в него, он деспотически командовал всеми, грабя и осуждая по своему желанию.
   Увидев себя на вершине счастья, он стал искать случая отделаться от сената и самого Цицерона, которому он был многим обязан. Пользуясь слабостью своего товарища по консульству, он заставил его согласиться издать закон, в силу которого призывались к суду все те, которые советами или делом принимали участие в смерти Юлия Цезаря. Вследствие этого закона, все заговорщики были тотчас указаны разными доносчиками; но так как ни один из этих заговорщиков не явился в суд, то они все были осуждены заочно.
   Вскоре затем, сбросив окончательно маску и протянув одну руку Антонию, а другую Марку Лепиду, он разделил с ними власть над республикой, запечатлев этот договор кровью своих врагов или, лучше сказать, стойких защитников свободы и опубликовав на стенах и углах Рима указ против них, столько же жестокий, сколько безнравственный и безумный.[95] Список лиц, подвергавшихся преследованию, заключал в себе, как говорят, триста сенаторов и две тысячи всадников; во главе первых Антоний поставил своего самого злого врага, Цицерона; и хотя впоследствии приверженцы Августа уверяли всех, что он восставал против этого и не желал зла Цицерону, но эти уверения не разубедили потомства. Август вместе с прочими триумвирами был доволен смертью оратора; а с той минуты, как он отбросил в сторону свою притворную деликатность, он выказал себя более жестоким и кровожадным, чем Антоний и Лепид. Нельзя себе представить, говорит Веллей Патеркол, ничего нелепее и гнуснее тех поводов, к каким прибегал Цезарь, – так называли уже в то время Октавиана по его собственному желанию, – чтобы преследовать граждан и самого Цицерона. И нельзя сказать, чтобы и в этом последнем случае Цезарь действовал по настоянию других: лишь для спасения его чести, то есть, чтобы сказали, что Цицерона отняли у него силой, Лепид притворно пожертвовал своим собственным братом Павлом, а Антоний своим дядей, Луцием Цезарем; на самом же деле и тот, и другой остались живы, скрывшись, при участии самих же триумвиров, в безопасное место; между тем, как Цицерон, находившийся в то время на своей вилле Формиана, близ Гаэты, был зарезан варварским и предательским образом убийцами, приведенными туда центурионом Эреннием и военным трибуном Попилием Леной, тем самым, которого Цицерон защитил когда-то в уголовном процессе. Голова Цицерона, доставленная Антонию, по желанию последнего была выставлена на той самой трибуне, с которой великий оратор столько раз охранял имущество, спасал людей от смерти и защищал свободу.
   Такая же участь постигает Кая Торания, бывшего опекуном Октавия и которого не нужно смешивать с мангоном, фигурирующим в моем рассказе.
   Но союз злых людей не бывает продолжителен. После битвы при Филиппах против Брута и Кассия, в которой Брут был убит, Лепид, – человек, отличавшийся одним лишь тщеславием, был исключен из триумвирата и с тех пор республикой правили Октавиан и Марк Антоний; их совместное правление длилось около двенадцати лет, пока между ними не возгорелась вражда, окончившаяся битвой между ними при Акциуме; побежденный в ней, Антоний умер вскоре в Египте, в мавзолее Клеопатры, куда он вошел, проколов себя мечом; после же его смерти Октавиан сделался полновластным государем Рима и всего мира. Тогда, по предложению Мунация Планка, он назвал себя Августом, и это имя сделалось с тех пор самым благородным, вероятно потому, что его производили или от слова augurium, что равнялось слову «священный», или от auctus с целью возвеличения.
   Умный и ловкий политик, Кай Октавиан, которого мы впредь будем называть Августом, убил республику и создал тиранию. Но он не выражал ее открыто, а скрывал ее под республиканскими формами. Под предлогом сделать сенат более авторитетным, он исключил из него своих противников и возвратил классу всадников право суда, оставив за собой, как за трибуном, право апелляционных решений последней инстанции в делах уголовных; вместе с этим он приискивал средства улучшить материальное положение народа, всегда избегая с удивительной предусмотрительностью всех таких мер, которые напоминали бы массе потерю свободы. Таким образом, оставляя без внимания советы Агриппы, откровенного и честного воина, которому был обязан многими военными успехами и благоразумными распоряжениями в сфере гражданского управления и который повторял ему: «Возврати отечеству свободу и убеди мир в том, что ты брался за оружие с единственной целью отмстить за своего отца», в то же время на сообщения Тиверия о жалобах в народе отвечал обыкновенно: «Пусть жалуется на словах, лишь бы оставлял нам действовать».
   Его собственному военному искусству приписывают подчинение римской империи Кантабров, Аквитании, Паннонии, Далмации со всей Иллирией, кроме того Реции, Винделиции и альпийских жителей, называвшихся салассами; не допущение вторжения варваров из Дации; он же отбросил, с помощью своих военачальников, германцев на другую сторону Эльбы, сделал римскими подданными убиев и сикамбров, отнял вновь от парфян Армению и вытребовал обратно римские знамена, захваченные у Марка Красса и Марка Антония.
   Среди стольких удач при нем было лишь два постыдных поражения римских войск в Германии: первое, бывшее, так сказать, преходящей неудачей, потерпел Марк Лоллий, галльский проконсул, от сикамбров, узипетов и тентеров, вскоре сумевший, однако, оправиться и одолеть неприятелей; второе же поражение было, действительно, вполне постыдным, о котором читатели узнают из рассказываемой мной истории.
   Сообщив в общих чертах деяния Августа, я скажу два слова и об его внешности. Он был хорошо сложен, роста скорее среднего, который при пропорциональности всех частей тела казался небольшим лишь тогда, когда Августу приходилось стоять рядом с человеком высокого роста.[96] В молодости он имел белокурые волосы, завивавшиеся в кольца от природы, нос орлиный, взгляд необыкновенно живой, глаза настолько полные огня, что случалось, – как сказал ему однажды какой-то солдат, – что они ослепляли подобно солнцу. В зрелом возрасте лицо его приняло величественное выражение, которое умерялось добротой и симпатичностью, качества, притягивавшие к нему его окружавших.
   Вернемся теперь в Cиракузу, – читатель припомнит, что так называлась комната, где Август занимался делами и где помещалась его библиотека, – там мы оставили Августа и Павла Фабия Максима, разговаривавших о старшей Юлии, которая должна была переселиться с острова Пандатарии в Реджию.
   Кстати замечу, что кроме своей библиотеки Август основал знаменитую аполлоновскую библиотеку, также на палатинском холме, в которой были собраны все лучшие произведения греческих и латинских писателей; при ее устройстве имели в виду библиотеку Азиния Поллиопа, находившуюся на Авентине, украшенную изображениями писателей и бывшую, по времени своего открытия для публики, первой в Риме.[97]
   Отношение Августа к народному чувству по поводу принятых им мер против своей дочери, как мы видели, произвело на Фабия очень тяжелое впечатление; они оба молчали, не находя предмета для разговора; из неловкого положения вывел их в эту минуту номенклатор, известивший о приходе Публия Квинтилия Вара.
   Когда он вошел, Август обратился к нему со следующими словами:
   – Ты кстати пришел, о Вар, и вероятно скажешь мне, что нового в Риме и что говорят по поводу несчастной Юлии? Послушаю еще тебя.
   – Народ желал бы видеть ее в Риме, принятой в твоем семействе и любимой тобой.
   – А ты что думаешь об этом?
   – Я думаю лишь то, что она единственная дочь божественного Августа, воспитавшего ее к добру, научившего ее любить серьезные занятия и домашнее хозяйство настолько, что она сама пряла шерсть и приготовляла себе одежду, и что Августу доставляло удовольствие слышать похвалу ее добродетелям; я припоминаю ему, что никто в Риме не осмеливался возражать на следующие слова, написанные почтенным Валерием Максимом:
   «О целомудрие, охраняющее жилище Августа, богиня, ты бодрствуешь над пенатами Августа и над брачным ложем Юлии».
   – Другие времена, о Вар, другие времена! – возразил Август. – Я действительно хотел приучить ее к святым древним обычаям и вручил ее воспитание людям ученым и умным; в моем доме окружало ее лишь честное и хорошее: для нее пригласил я Арея, Дионисия и Никанора из Александрии, Афенодара из Тарса, Аполлодора из Пергама, и Веррия Флакка, и Вария, и Марона, и Горация, и Корнелия Галла, и… – хотел он сказать, Овидия, но закусил свои губы, вспомнив его не слишком целомудренные песни, – все труды их были напрасны. Ее любовники, ее развратные оргии, рассказы о которых ходили по всему Риму, тебе ведь небезызвестны. Ты был в Сирии, о Вар, когда я, несчастнейший отец, желая спасти честь моей фамилии и показать, что законы созданы мной для всех, принужден был подвергнуть ее заслуженному наказанию.
   – Но искупление, длившееся столько лет, было сурово, и возвратившись сюда, она изменит, в этом никто не может сомневаться, свои привычки.
   – Ты думаешь это? Посмотри же на ее дочь, как действует на нее это суровое искупление ее матери. Уже начинается серьезный шепот и о ней, и если об ее поведении заговорят громче, то ее мать оставит Пандатарию для того лишь, чтобы очистить там место для жены Луция Эмилия Павла.
   – Раскаявшаяся мать станет удерживать свою дочь от ошибок, – заметил тут Фабий Максим.
   – Нет, нет, я не могу, я не должен следовать вашему совету. В Риме не найдется ни одного дома, который не был бы заражен прелюбодеянием: нужно с этим покончить раз навсегда: поняли вы меня? И мой дом должен послужить примером. Имели ли какое-нибудь влияние, о Фабий, твои советы и увещания твоей Марции на эту маленькую змею, оставленную мне моей дочерью и согретую мной на собственной груди? Нет, она не довольствуется развратом, она еще составляет заговоры и увлекает в них своего мужа… Это сделалось его занятием! Молодой Лепид, Цинна, Мурена, Фанний Цепион, Игнаций, Плавуций Руф, а теперь моя дочь, мой зять…
   И говоря это, Август, сильно взволнованный, ходил неровными шагами по своей обширной библиотеке, повторяя шепотом слова, которые не раз слышали от него приближенные к нему лица:
   – О, как счастлив был бы я, если бы никогда не имел ни жены, ни детей.[98]
   После нескольких минут молчания, в течение которых Август немного успокоился, Фабий Максим нашел нужным заметить ему:
   – Вспомни, Цезарь, как однажды тебе подали оскорбительное письмо, причем сказали тебе, что оно могло быть написано усыновленным тобой Агриппой Постумом, а между тем оно было…
   – От Юния Новата;[99] хорошо, что же ты хочешь этим сказать?
   – А то, что находятся такие, которые с целью выказать тебе свою преданность, злодейски клевещут на близких и дорогих тебе людей.
   – Нет, Фабий, в этом случае мне говорила… – и он готов был уже произнести имя, когда в дверях сиракузы показалась Ливия.
   Не подслушала ли она, быть может, разговора мужа со своими близкими друзьями?

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Публий Квинтилям Вар

   Вот что случилось.
   Павел Фабий Максим, беседуя со своей женой Марцией о пересылке старшей Юлии с острова Пандатарии в Реджию, не умолчал перед ней о том, что думает он сам и что говорят в обществе об этом распоряжении, не скрыл он от нее и своего намерения поговорить об этом предмете с близкими друзьями Августа, которые могли бы помочь ему, Фабию, умолить императора о совершенном помиловании своей дочери и ее сына, Агриппы Постума. Между такими лицами Фабий считал и Квентилия Вара, который после своих побед в Сирии пользовался особенным благоволением к себе Августа, был самым близким к нему человеком и, в свою очередь, старался угождать императору, чтобы получить команду над войсками, отправлявшимися в Германию, где он надеялся совершить чудеса и удержать эти провинции под римской властью, от которой они постоянно стремились освободиться.
   Как Фабий к Августу, так жена Фабия, Марция, была привязана к Ливии, которая обращалась с ней запросто, как с близкой себе особой, главным образом с той целью, чтобы выпытывать от питавшей к ней доверие Марции мысли и намерения ее мужа, бывшего, – чего Ливия не забывала, – другом Марка Випсания Агриппы, а следовательно и старшей Юлии и ее детей; равным образом, через Марцию она могла узнавать и о намерениях самого Августа, которые неосторожный Фабий также не находил нужным скрывать от своей жены.
   Можно легко представить себе, как старалась Ливия в эти дни, когда ей казалось, что ее планам грозит опасность, знать все о том, что говорят и делают приближенные Августа. С этой целью хитрая Ливия уверяла Марцию, будто она помирилась со своей падчерицей и сама заботится о том, чтобы она была помилована и возвратилась в Рим. Честная, простая и откровенная Марция легко попалась на удочку и подробно рассказала Ливии все проекты своего мужа, не умолчав и о том, что Фабий просил и Квинтилия Вара ходатайствовать перед Августом о возвращении Юлии из ссылки.
   Кроме того, зная от Фабия, что сам Агриппа Постум не был в Риме, а посылал сюда своего невольника, чтобы легче обмануть тех из придворных, которые считались врагами Юлии и Агриппы, Марция нашла не лишним сообщить и об этом жене императора. Наивная Марция и не воображала, какое важное значение имело это известие для Ливии, не знавшей де сих пор об этом, несмотря на все старания Ургулании и на вое поиски Процилла, и верившей ложным слухам, ходившим в Риме о появлении в нем Агриппы Постума.
   Таким образом, жена Фабия, сама того не зная, была сильной пособницей Ливии в осуществлении ее планов; вследствие чего императрица, и публично, и с глазу на глаз, дарила ее таким вниманием и ласками, что это возбуждало ревность в душе гордой Ургулании.
   Ливия, извещенная таким путем об интригах в пользу Юлии, распорядилась, чтобы ей было своевременно сообщаемо о том, кто бывает у ее мужа.
   Так как Квинтилий Вар надеялся при помощи влияния Фабия на Августа получить командование над войсками, которые посылались в Германию, то он со своей стороны охотно согласился поддерживать ходатайство Фабия о помиловании Юлии, и вот почему они оба встретились в библиотеке Августа.
   Ливия, узнав об их приходе, не замедлила подняться на второй этаж с намерением помешать их ходатайству; подойдя к дверям библиотеки и услышав громкий и возбужденный голос своего мужа, отвечавшего Фабию, она благоразумно остановилась и стала подслушивать; отворив двери и войдя в библиотеку лишь в тот момент, когда Август готов был произнести ее имя, т. е. открыть своим собеседникам ту, которая клеветала ему на дорогих его сердцу лиц.
   Таким образом, хитрая женщина своим своевременным появлением прервала опасный для нее разговор.
   – Извините, – сказала она, – если я помешала вашим серьезным переговорам: я спешила известить Августа о том, что Тиверий готов к своему новому назначению. Он просит тебя назначить к нему квестором Веллея Патеркола, который командовал уже в его войске кавалерией во время прошлого похода в Германию.[100]
   Август, обрадованный приходом в эту минуту своей жены, так как это остановило на его устах то имя, произнесение которого в данном случае могло бы поднять домашнюю бурю, тотчас же успокоился, и, едва лишь она высказала причину своего прихода, отвечал ей ласковым голосом:
   – Да разве он не может сделать этого сам, в качестве народного трибуна?
   – Да, это так, но он не желает действовать без твоего позволения.
   – Это доказывает его любовь и преданность к нам, за что я предоставляю ему пользоваться сенаторскими правами, хотя он еще не сенатор: если Тиверий желает, пусть он берет его с собой в Германию.
   – Позволишь ли мне, о Август, просить тебя еще об одном?
   – Говори.
   – Для своего Тиверия я ни о чем не просила, и никто не может сказать, что я понуждала тебя послать его в Далмацию и Паннонию: республика призвала его к этому, и ты внял ее голосу из уст сенаторов. Риму известно, что он в точности выполнил данное ему поручение, и что напрасна была бы посылка вспомогательных войск, если бы не было человека, который не сумел бы ими воспользоваться. Теперь же нужно позаботиться о Германии и послать туда также храброго императора.[101]
   – А за кого стоит жена цезаря? – спросил улыбаясь ее супруг, имевший привычку, даже при самых важных вопросах в сфере государственного управления, советоваться с ней и дорожить ее советами.
   Квинтилий Вар побледнел при таком неожиданном предложении со стороны Августа Ливии и с сильным волнением ждал ее ответа, рокового для его честолюбия.
   – Кроме Тиверия, получившего уже другое назначение, я знаю одного лишь человека, которому можно было бы поручить это важное дело.
   Волнение Квинтилия удвоилось.
   – Управление Германией, – продолжала она, – следует поручить человеку; отличающемуся не только военной храбростью, но и административной способностью и высокой мудростью.
   – Ты говоришь золотые слова, Друзилла. Фабий, слушая Августа и Ливию, думал, что этими словами они желают кольнуть Вара; Вар подозревал то же самое и уже отчаивался в осуществлении своих честолюбивых желаний.
   – И этого еще недостаточно, – продолжала Ливия.
   – А что еще нужно? Послушаем.
   – Нужно, чтобы этот человек был совершенно предан тебе; было бы еще лучше, если бы он был связан с тобой узами родства; тогда слава успеха отразилась бы на все твое семейство.