При этих словах в душе Вара вновь пробудилась надежда, и сердце его забилось сильнее: выбор его становился вероятным, так как, будучи зятем Германику, он находился в родстве с Августом.[102]
   – Кого же, по твоему мнению, следует мне избрать? – настаивал Август.
   – Того, кто стоит в настоящую минуту перед тобой: Публия Квинтилия Вара!
   На лице Фабия Максима при этом предложении выразилось крайнее изумление, к несчастью, не замеченное Августом. Честный человек и тут заподозрил Ливию в хитрости. Он не считал Квинтилия Вара человеком, способным выполнить такое трудное дело, как усмирение Германии и управление этой беспокойной страной; такое же мнение высказал бы, несомненно, и совет из людей, компетентных в военном деле, если бы он был созван императором.
   Публий Квинтилий Вар, происходивший от знаменитой фамилии, – он был сын Квинтилия и Клавдии Пулькры,[103] – принимал участие в пагубных для республики триумвирских войнах и был консулом в 741 г. (от основ. Рима). В общественном мнении он слыл за человека – о чем свидетельствует в своей истории Веллей Патеркол – мягкого и спокойного характера, не Любившего житейских треволнений и склонного более к мирным лагерным занятиям, чем к войне. Хотя он и управлял Сирией, но это было в относительно мирное время, и ему пришлось вывезти оттуда более золота, нежели лавровых венков; вышеупомянутый историк говорит: «Он приехал нищим в богатую Сирию и, обогатившись в ней, оставил ее нищей». Другие историки также утверждают, что мягкость его характера не помешала ему быть жестоким правителем упомянутой страны.
   Когда после смерти иудейского царя Ирода народ восстал против Архелая, желавшего царствовать, и когда этот последний отправился в Рим защищать пред Августом свои права против Антипы, оспаривавшего у него иудейское царство, Квинтилий Вар, услышав о восстании в Иудеи и не ожидая, чем кончится ходатайство Архелая в Риме, поспешил в Иудею из Антиохии и, предав казни главных бунтовщиков, оставил в Иерусалиме часть своих легионов под начальством Сабина, цезарского прокуратора. Но Сабин, пользуясь своей властью, стал беспощадно грабить народонаселение несчастной Иудеи, что вызвало вскоре новое восстание, во время которого произошла кровопролитная битва между революционерами и римлянами, выигравшими эту битву лишь благодаря тому, что успели поджечь храм, который также был ограблен Сабином на виду у всех, причем на его долю досталось четыреста талантов.
   Это послужило, между прочим, сигналом к восстаниям в прочих частях Иудеи, а новые восстания дали римлянам повод к новым грабежам и убийствам. Вар, собрав три легиона, которыми располагал в Сирии, и присоединив к ним свою кавалерию и вспомогательное войско, стал без милосердия жечь города и грабить и убивать жителей.
   «Тогда иудеи, – пишет Иосиф Флавий, – испуганные жестокостью Вара, старались оправдать себя, говоря, что война была возбуждена не по их желанию, а по настоянию иностранцев, с которыми они соединились; что они, собственно, и не думали нападать на римлян и осаждать их и что, напротив, последние осаждали их. Навстречу Вару вышли племянники Ирода, Иосиф и Грат, и Руф вместе с милицией, находившейся под их начальством, и с римлянами, освободившимися от осады. Сабин, однако, не осмелился явиться к нему; убежав из города, он направился к морю. Вар, между тем, послав часть своих войск внутрь провинции, старался найти зачинщиков бунта и, когда они попались в его руки, главных из них он предал смерти, а остальных простил. По этому поводу было распято на кресте две тысячи человек».[104]
   Вот каковы были деяния на востоке Квинтилия Вара, которого Веллей Патеркол осмелился назвать человеком мягкого и спокойного характера.
   Затем Вар был послан в цизальпинскую Галлию, где, по словам некоторых комментаторов Вергилия, он постарался возвратить этому мантуанскому поэту то имущество, которое было похищено у него римскими солдатами; вследствие этого предполагают, что к нему относятся, в эклоге VI и IX, те строчки, которые полны благодарности и хвалы.
   О других его заслугах и предприятиях историки не упоминают, хотя в тех же самых бессмертных строчках Вергилия и говорится, что другим будет приятно воспевать воинственные подвиги, но для Феба самой дорогой страницей может быть та, в начале которой стоит имя Вара.[105]
   фабий Максим, не смотря на то, что не разделял энтузиазма певца сельской жизни к Публию Квинтилию Вару, не осмелился, однако, возразить на предложение, сделанное Ливией Августой, послать такого человека в Германию.
   Вар же, в высшей степени обрадованный такой рекомендацией императрицы и тем, что эта рекомендация, не встретила никакого возражения со стороны Августа, не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:
   – О, божественная Августа! Сами боги вдохновили тебя подобным советом, так как я чувствую, что не окажусь недостойным.
   Август, действительно, промолчал на предложение жены своей: он не мог ответить ей тотчас, застигнутый врасплох неожиданностью такого предложения, и в эту минуту соображал о том, можно ли дать Вару такое серьезное поручение.
   – Вар, – спросил, наконец, Август, – кажется, Германия для тебя незнакомая еще страна, и тебе неизвестны ни нравы, ни намерения тамошних жестоких и вероломных жителей.[106]
   – Да, но с твоего согласия, о цезарь, я изберу таких офицеров, которые будучи оттуда родом, хорошо знакомы и с этой страной и с ее жителями.
   – Так ты уже подумал об этом?
   – Признаюсь, Германия была целью моего честолюбия и я уже обсуждал о своих действиях в ней и изучал тех лиц, которых желаю избрать своими сотрудниками; это – Вала Нумоний, Луций и Аспренат, мой племянник, которых я буду иметь своими легатами; военными же префектами будут у меня Луций Эггий, Луций Педиций и Кай Цеоний.[107]
   Август выразил свое одобрение, кивнув головой.
   – Но я имею, быть может, еще лучшего человека, о цезарь, – продолжал Публий Квинтилий Вар. – В моем девятнадцатом легионе есть личность, которая знает эту сторону, как своих пять пальцев, и очень хорошо знакома с обычаями ее населения; это личность светлого ума, быстрой проницательности, обладает физической силой и необыкновенным красноречием. Эта личность близка ко мне и предана мне. За этого человека ручаются его имя, его знаменитое происхождение и его прошлое; наконец, он пользовался уже и твоими милостями, о цезарь. Родившись варваром, так как он из страны херусков, он вырос среди нас и свыкся с нашими нравами и обычаями; ты сделал его римским гражданином и он в благодарность за такую милость сражался солдатом в наших рядах, выказав свою храбрость и военные достоинства во многих битвах, так что, не смотря на свою молодость, – ему лишь около двадцати пяти лет, – он получил уже команду декурии в кавалерии моего девятнадцатого легиона.
   – А как его зовут?
   – Арминием; он сын Сигимера, князя херусков.
   – А ты убежден в его верности?
   – Я убедился в ней долгим опытом; кроме того, за него останутся заложниками в Риме его жена Туснельда, дочь его дяди, Сегесты, также херуска, знаменитого родом и преданного римлянам; и он остается тут, вместе с сыном своим, Тумеликом.
   При этом Квинтилий Вар умолчал, однако, перед цезарем о том, что Туснельда убежала от мужа к своему отцу, который, вследствие этого, сделался непримиримым врагом Арминию.
   Август, казалось, согласился с этими доводами своего друга, который находил их, разумеется, достаточно разумными; открыв ящик и вынув из него драгоценное кольцо, цезарь, отдавая его Квинтилию Вару, сказал:
   – Передай это Арминию, сыну Сигимера; я делаю его Гимским всадником, и пусть он отправляется с тобой в ерманию.
   – О, Вар, – прибавил Август торжественным тоном, – не забывай того, что я доверяю тебе самую храбрую из наших армий, первую по своей дисциплине, своему числу и военной опытности своих солдат.[108]
   – А я, о, божественный цезарь, постараюсь увеличить ее славу и, вместе с тем, славу великого римского имени; отвечаю за успех своей жизнью.
   Выходя из библиотеки Августа, Квинтилий Вар, сильно обрадованный неожиданным осуществлением своих честолюбивых планов, был полон глубокой благодарности и энтузиазма к женщине, сделавшей его столь счастливым; и с этой минуты никто более его не был склонен вторить тем хвалам, какими дарил Ливию народ, не видевший ее тайной цели и интриг, а видевший в ней лишь благодетельную Эгерию Августа, сострадательную и мудрую императрицу, любимую всеми мать отечества.
   А сострадательная и мудрая императрица, любимая всеми мать отечества, посылая его в Германию, думала лишь о том, чтобы сделать его безопасным для себя самой, так как она боялась, что он, соединясь с Фабием Максимом, будет вредить осуществлению ее тайных планов, целью которых было уничтожение всего семейства Августа.
   До всего прочего ей не было никакого дела.
   О Квинтилии же Варе и об Арминии, римском гражданине и всаднике, которые поспешно отправились в Германию, мы будем еще иметь известия.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
На весеннем празднике Венеры

   Когда Кай Тораний, известный уже читателям торговец невольниками, сказал Мунацию Фаусту, что Неволея Тикэ была им продана в тот самый день, молодой человек почувствовал такую боль в сердце и такое сильное волнение во всем теле, что едва удержался на ногах; затем, бросив на мангона бессознательный, странный взгляд, он проговорил:
   – Продана?
   – А что было делать, молодой человек? Ведь это не такой товар, который можно было бы хранить в доме долгое время: одно содержание его что стоит!
   – Но, ради адских богов! Скажи мне, разве тебе не было сообщено, что она будет куплена мной на вес золота?
   – Мне было лишь сказано, что ты желаешь купить ее, но мне не было известно, что ты решился не уступить ее никому другому. Тот, кто ее приобрел, заплатил мне объявленную мной цену, не моргнув и глазом. Мне было заплачено за нее четыреста золотых нумий, понимаешь? – и говоря это, он лукаво подмигивал глазами и улыбался сардонической улыбкой, как бы желая этим выразить свою уверенность, что такой суммы не заплатил бы за невольницу помпейский навклер.
   – Глупец! – зарычал вместо ответа молодой человек. – Я дал бы тебе вдвое, втрое более; я дал бы тебе за нее все, что имею, все!
   При этих словах жадный мангон, отступив на несколько шагов назад, в свою очередь, побледнел в лице и устремил на Мунация свои широко раскрывшиеся глаза, в которых выразились и удивление, и боль, и досада на самого себя за то, что он упустил такой редкий случай богатой наживы и что мог считать безумством надеяться взять за невольницу более того, что предложила легкомысленная Юлия.
   Мунаций, как бы не теряя еще надежды, продолжал:
   – Не можешь ли ты переговорить с покупщиком и перекупить ее у него за ту цену, какую он потребует?
   – Невозможно… – отвечал Тораний, с грустью опуская голову. – Я не осмелюсь вступить в торг с божественной Юлией.
   – С внучкой Августа? Так это ей ты продал ее?
   – Ей самой.
   После этого Мунаций Фауст нашел бесполезным продолжать разговор с магноном; полный ярости, повернулся он к дверям и быстро вышел из комнаты. В печальном настроении духа вернулся магнон к ужину и ел уже, разумеется, без аппетита.
   Когда несчастный навклер очутился на улице, его голова была полна самых разнообразных мыслей и предположений, не приводивших ни к какому положительному результату; по временам он громко произносил проклятия или делал странные движения, заставлявшие прохожих принимать его за безумного. Давно уж наступила ночь, когда он, придя в себя и заметив, что идет в противоположную сторону, повернул назад и пошел к Гостийским воротам, близ которых находилась кавпона, нечто вроде постоялого двора, принадлежавшая Альбину, где имели привычку останавливаться приезжающие в Рим купцы и моряки из Гостии и где остановился наш навклер. Здесь войдя в свою комнату, находившуюся в первом этаже, он бросился в изнеможении на постель, но сон не смыкал его глаз: до самой зари волновали его душу мучительные думы, но, наконец, усталость превозмогла и он заснул.
   Солнце уже взошло, когда двое каких-то лиц, войдя в ту же кавпону Альбина, спросили у хозяина:
   – Есть у тебя свежая морская рыба?
   – Только что получена из Гостии; вам известно ведь, что лучшая рыба доставляется мне раньше, чем прочим жителям Рима, и кавпона Альбина получила ее даже раньше самого Мецената. Ни один римский патриций не может похвастать за своим столом таким осетром, каким, господа, я могу угостить вас сегодня, и какие ныне уж редко ловятся.[109]
   – Угостите, в добрый час, – отвечали оба посетителя. Немного погодя Альбин возвратился к своим двум посетителям, которые, между тем, сбросив с себя лацерны (плащи) и сняв с головы пезатус (войлочная шляпа с низким дном и широкими полями, которую римляне заимствовали у греков), поместились уже на сигме[110] у круглого стола, называвшегося orbis. Бросив быстрый и опытный взгляд на посетителей, нам уже немного знакомых, – старший из них был не кто другой, как Азиний Эпикад, а молодой его товарищ – Деций Силан, – хозяин кавпоны признал в них тотчас хороших плательщиков и с особенной вежливостью сказал им:
   – Пока приготовляется рыба, я предлагаю вам, господа, возбудить ваш аппетит несколькими устрицами из Лукринского озера и превосходным помпейским гаро.[111] Вам, как лицам хорошего общества, известны высокие достоинства и этой рыбы, и лукринских устриц.
   – А, кстати о Помпеи, – спросил Эпикад, – скажи хозяин, не остановился ли в твоей кавпоне помпейский навклер, приехавший вчера?
   – Да, остановился.
   – Где я могу найти его теперь?
   – Он вернулся домой поздно ночью, встревоженный и сердитый, как его море, и до сих пор не выходил из своей комнаты.
   – Приготовь же нам вкусный завтрак; присылай устриц, гаро и то, что есть у тебя лучшего; мы все будем есть, покоясь на твоей сигме. Да пригласи к нашему столу навклера; пригласи его от имени Азиния Эпикада, которого он знает.
   Альбин не заставил повторять себе два раза. Он вскоре вернулся, объявив своим гостям, что помпейский навклер придет к завтраку, и ставя в тоже время посреди стола богатую баскауду,[112] красивую корзину британской работы, наполненную апельсинами и гранатами, которую он внес в столовую с важным видом, как бы желая обратить на эту редкую прелестную вещь внимание своих посетителей. За ним шел невольник с другой корзиной, из которой выглядывал разных сортов хлеб, и круглый и в рогульках, казавшихся только что вынутыми из печи, такой приятный запах распространялся от них. Тут же красивый мальчик расставлял на столе квадранты для питья,[113] между тем как третий, еще красивее, держал в руках амфору и таз для мытья рук.
   Эпикад и Деций Силан пришли в кавпону Альбина нарочно с той целью, чтобы видеться с Мунацием Фаустом, и были очень рады, что застали его дома. Читатель, присутствовавший на совещании в сосновой роще Овидия, легко догадается о причине присутствия тут и Деция Силана, предложившего свое полное содействие Люцию Авдазию к исполнению задуманного им плана. Силан был знаком с Эпикадом; равным образом ему было уже известно, что он только что прибыл с восточных берегов с грузом невольников; тем не менее Эпикад казался ему таким человеком, которому можно было открыть если не весь план Луция Авдазия, то, по крайней мере, часть его. Найдя Эпикада, но, не показав вида, что он его искал, Деций Силан заставил его рассказать ему, каким образом он приобрел такой прекрасный живой товар, доставленный им мангону Торанию, а узнав из этого рассказа как о том, что этот товар передан ему пиратом Тименом, так и о знаменитых похождениях этого пирата, притворился столь удивленным всем этим, что выразил Эпикаду свое желание испытать лично сильные ощущения такой бурной и опасной жизни. «Я никогда не имел охоты, – говорил Силан Эпикаду, – подчинять себя военной дисциплине, но зато мне нравятся рискованные предприятия». При этом он пожелал узнать, каким путем Эпикад прибыл в Италию и как лучше доехать до местопребывания знаменитого пирата.
   – Тебе легко доехать к нему, – отвечал на это Эпикад, – так как, Деций Силан, фортуна тебе благоприятствует. Тот навклер, который доставил меня с востока, в настоящую минуту находится в Риме и, кажется, готов вскоре уехать вследствие постигшего его тут сердечного горя.
   При этом Эпикад рассказал молодому римлянину всю историю любви Мунация и Неволеи и отчаяние первого, узнавшего, что она для него навсегда потеряна.
   Слушая Эпикада, Деций Силан думал о своем плане и, как только тот кончил свой рассказ, предложил, ему идти вдвоем отыскивать помпейского навклера, который, по словам Эпикада, должен был находиться в кавпоне Альбина, где, как известно уже читателю, останавливались моряки. Желая сделать содержателя кавпоны разговорчивее, чтобы узнать от него о навклере, они решились в то утро завтракать у него, и вот почему встречаем мы их вместе у Альбина.
   Когда Альбин, разбудив Мунация Фауста, сообщил ему, что его спрашивают двое посетителей и приглашают позавтракать с ними вместе, первой мыслью Мунация было отказаться от такого приглашения, так как состояние души его в ту минуту не дозволяло ему заниматься делами; а не для чего более, думал Мунаций, как для какого-нибудь дела звали его к себе упомянутые посетители. Но когда на его вопрос о приглашавших его лицах Альбин назвал Азиния Эпикада, сердце молодого навклера сильно и тревожно забилось и в нем родилась надежда, не принес ли ему Эпикад какого-нибудь благоприятного известия; поэтому он поспешил отвечать Альбину:
   – Принимаю приглашение, и скажи им, что я не заставлю долго ждать себя.
   Спустя несколько минут, в которые он наскоро оделся, Мунаций вошел в ту комнату, где находились Эпикад и Деций Силан, которые, при его появлении, встали с сигмы и пошли к нему навстречу.
   – Хорошие дела, хорошие дела, о Мунаций: месяц Венеры начинается для тебя не дурно. Сегодня у нас апрельские календы.
   Слыша подобное приветствие, Мунаций стал еще более надеяться и, желая узнать, в чем дело, спросил:
   – Ах, дела! Знаешь ли ты, Эпикад, что мне не следует впредь искать дел: последнее было для меня фатальным и Венера оказалась моим жестоким врагом.
   Тут молодому римлянину показалось удобным вмешаться в разговор.
   – Молодой навклер, – заметил он, – Эпикад говорит правду, что месяц Венеры начинается счастливо для тебя; сядем за стол и будем продолжать наш разговор за едой.
   Молодой невольник – puer cauponius, трактирный мальчик – подал всем трем воду для рук, а другой невольник подал полотенце.
   – Альбин, – крикнул Эпикад, – какое вино имеешь ты в твоем погребе?
   – Для таких благородных лиц, как вы, – отвечал трактирщик, – у меня есть старое целенское вино.
   – Скольких консулов?
   – Еще со времени консульства Цицерона и Антония.
   – Не дурно; так принеси же нам своего старого целенского, да позаботься, чтобы нас тут никто не беспокоил, т. е. не впускай сюда других посетителей.
   Роскошный завтрак начался; вино скоро развязало языки, и Деций Силан выразил Мунацию свое сочувствие к нему, обещав ему указать средство освободить молодую Тикэ; но при этом он просил навклера не оставлять пока Рима, так как тут кроме Тикэ найдет он, быть может, и другое интересное для себя дело. При последней фразе Силан многозначительно взглянул на Эпикада.
   Этим взглядом римский патриций, не желавший доверять Эпикаду, как чужестранцу, своих тайных мыслей, хотел лишь уверить его, что дело идет об его намерении заняться пиратством в греческих морях. Но Мунаций Фауст инстинктивно понял, что в намеке Деция Силана кроется что-то такое, о чем он не желает говорить в присутствии Эпикада, и что он, несомненно, откроет ему в последствии, вследствие чего Мунаций не стал расспрашивать своего нового знакомого. Как то бы ни было, между ним и Децием Силаном быстро установилась та короткость, которая естественна между людьми одного и того же класса и которая легко начинается при знакомстве за хорошим обедом.
   Они расстались друзьями, и Деций Силан обещал зайти к помпейскому навклеру на другой же день, чтобы побеседовать с ним о том, что его более всего занимало.
   Возвращаясь к себе, Силан встретил у дверей своего дома посланца от Юлии.
   – Юлия, моя госпожа, – сказал слуга, – посылает тебе вот это, – и он вручил Силану diptici, т. е. складные дощечки, натертые на внутренних сторонах воском, где было написано следующее:
   «Сегодня вечером я жду тебя в роще миртовой Венеры.
   Юлия».
   Деций Силан стер эти слова и, сделав поверхность дощечки вновь гладкой, написал на ней дрожащей рукой такой ответ:
   «Обожающий тебя поспешит в рощу той богини, от которой ты происходишь.
   Д. Силан».
   Затем, закрыв дощечки и отдавая их слуге жены Луция Эмилия Павла, он сказал:
   – Возврати это своей госпоже.
   Деций Силан, хотя и знакомый с капризами ветреной Юлии, о любовных интригах которой уже ходили в Риме самые нелестные для нее слухи, был польщен, однако, вниманием к нему красивой внучки Августа, за которой он ухаживал до тех пор без всякого результата; наконец, он мог поздравить себя с победой, так как свидание, назначенное ему Юлией в упомянутой роще, посвященной известному культу, могло быть только любовным. Зная, что красавец Луций Виниций – о чем говорил и весь Рим – пользуется любовью Юлии, Деций Силан отчаивался, было, оттиснуть своего противника или разделить с ним обладание прелестной женщиной; и вот, в ту самую минуту, когда он менее всего надеялся на такое счастье, надежда улыбнулась ему.
   Красота, грация, ум, высокое общественное положение Юлии, принадлежавшей к императорскому семейству, все это делало обладание этой женщиной еще более дорогим в глазах Деция Силана; и будучи вне себя от радости по поводу предстоящего свидания, он мечтал уже усилить страсть к нему красавицы, рассказав ей на этом свидании, как он думает осуществить план Луция Авдазия при помощи молодого навклера, с которым он только что познакомился.