Несколько лет тому назад, когда у нас царила еще консортерия, некоторым лицам в моем городе пришла в голову мысль выставить меня кандидатом в одной из старых частей города, имевшей до того времени своим депутатом члена консортерии. Мне принесли предложение об этом за подписью двухсот с чем-то избирателей.
   Если бы я сказал, что это предложение не польстило мне, я солгал бы; но, вместе с тем, и не чувствовал особенного желания принять ту обязанность, честное исполнение которой могло бы в то время лишь повредить мне, возбудив против меня неудовольствие, обвинения и клевету. Мне хотелось иметь на своей стороне все голоса и, в то же время, я был бы очень доволен, если бы на окончательных выборах победителем вышел мой противник.
   Моя партия, бывшая в то время представительницей свободных идей, находила естественным и справедливым выставить меня кандидатом неожиданно и без всякой агитации; так действовали тогда повсюду либералы, не заразившиеся еще пороками власти. Но на другой день меня известили, что погребщики, имевшие свои заведения близ Тичинезских ворот, где народ много пьет, решили воспользоваться своим сильным влиянием на всех посетителей своих заведений, чтобы поддержать на выборах прежнего депутата этой части города. Поздравляя себя с неожиданным противником, я согласился на то, чтобы общественное мнение высказалось на собрании, которое задумали устроить в одной из остерий Тичинезского предместья.
   Собрание состоялось, моя кандидатура была принята большинством, присутствовавшие готовились уже разойтись, а президент свертывал уже протоколы заседания, когда вдруг какой-то скульптор, вместе со своими товарищами, отуманенными вином, – то был воскресный день, – ворвавшись в зал и объявив, что они одни – истинные представители общественного мнения, перевершили все дело по-своему с шумом и гамом.
   Узнав об этом от своих друзей, – сам я не присутствовал на вышеупомянутом заседании, – я просил их не настаивать более на моей кандидатуре и остался равнодушным зрителем триумфа погребщиков на выборах.
   Но какое отношение, спросит читатель, имеет этот эпизод к рассказу о выборах в древней Помпее?
   Имеет, отвечу я, и более близкое, чем читатель может себе представить, так как в Помпее, в 9-й год по Р. X., произошло почти тоже самое, что происходило несколько лет тому назад на политических выборах в Милане.
   Стояли июньские иды и на стенах уже красовались объявления об избрании в Помпее судебных дуумвиров, которые в июне месяце должны были вступить в исполнение своей должности, как это было издавна заведено в этой колонии.
   И в то время выборы сопровождались ожесточенной борьбой. Два кандидата, Марк Олконий Руф и Церриний Прирк, были выставлены помпейской консортерией, т. е. консервативно-умеренной партией, а двое, Кай Мунаций Фауст, несчастный возлюбленный Неволеи Тикэ, и Антоний Игин, были рекомендованы передовой, т. е. либеральной партией.
   Выбор эдилей, декурионов и дуумвиров был всегда важным событием в этой римской колонии, которая, как известно уже читателю, носила название Cornelia Veneria.
   Макробий напоминает по этому поводу слова Цицерона, говорившего, что гораздо легче приобрести в Риме звание сенатора, чем в Помпее декуриона.[277]
   После этого можно себе представить, какое серьезное значение имели в Помпее выборы в дуумвиры, пользовавшиеся в этом городе высшим авторитетом, как заменявшие собой древнюю высшую магистратуру, Meddixtuticus.[278]
   Интересующиеся муниципальным статутом этого города найдут об этом предмете прекрасные страницы в книге знаменитого археолога Джузеппе Фиореали, главного инспектора над раскопками Помпеи: Descrizione di Pompei; он знакомит нас с этим статутом по многочисленным надписям на камнях и стенах открытого ныне города.
   Он полагает, что в Помпее существовал сенат, состоявший из декурионов, который декретировал публичные работы и суммы на общественные расходы, награждал граждан за оказанные ими городу услуги, – что делалось иногда с согласия народа, – определял на священные должности, делал постановления относительно религиозных торжеств, издавал для священнослужителей правила о приеме добровольных даяний верующих, и, наконец, указывал избирательным комиссиям на те или другие должности.
   На выборы народ стекался как для подачи голоса, так и для представления рекомендаций в пользу того или другого кандидата от имени женщин, детей и слуг, не имевших права непосредственного участия в выборах.
   Встречаются избирательные программы от имени целых корпораций и коллегий или от жителей одного и того же участка города, а также и более общие, которые, как будто, шли от имени всех граждан, всего народа (populus rogat).
   Просят, например, в пользу своих кандидатов коллективным образом продавцы лука, овощей, прасолы, рыболовы, повара, булочники, цирюльники, красильщики, извозчики, погонщики мулов, носильщики, гладиаторы, священнослужители при храмах Венеры и Изиды, клиенты, учащиеся и учителя, женщины и дети; в своих просьбах, они, по существовавшему обычаю, перечисляют достоинства своих кандидатов.
   Такие просьбы и рекомендации видел я и может видеть всякий, посещающий этот интересный город; они выражены в лаконичных надписях на каменных досках и стенах, иногда красными, иногда черными буквами.
   Магистратура судебная или дуумвирская, возобновлявшаяся, кажется, в конце июля, исправлялась двумя лицами, одному из которых был поручен также и надзор за внешним спокойствием и порядком в городе; на обязанности же обоих лежало исполнение указов сената по отношению к публичным работам, т. е. надзор за ними и прием оконченных работ.
   Надписи, касавшиеся тех выборов, о которых идет речь в настоящей главе, красовались на выбеленных стенах самых многолюдных улиц города, на стенах, окружавших город, и на зданиях, выходивших на главный форум.
   Из кандидатов партии умеренных Олконий Руф мог наверно рассчитывать быть избранным, так как его достоинства и заслуги были настолько признаны всеми гражданами, что напрасно было выставлять против него какое-либо другое лицо. Что же касается двух кандидатов либеральной партии, то каждый из них имел своих приверженцев и лишь ожесточенная борьба могла дать перевес одному из них.
   Мунаций Фауст, потеряв доверие к правосудию Августа и надеясь на соединение с любимой им по-прежнему Неволеей Тикэ лишь после смерти старого императора, удалился в Помпею и тут, приобретя, как на свои собственные деньги, так и на те, которые были им выручены от продажи наследства Неволеи, большие имения, предался хозяйственным занятиям и находил себе утешение в письмах, которые он по временам получал от Неволеи, да в попечении о бедных гражданах, для которых он делал так много добра, что имя его, благословляемое многими семействами, пользовалось популярностью и в высших классах городского общества.
   Поэтому не было ничего удивительного в том, что при приближении муниципальных выборов его предложили кандидатом на должность дуумвира.
   С приближением дня народного собрания, разгоралась и борьба между двумя противными сторонами.
   Предводители народной партии призадумались, потому что не знали, на ком из двух кандидатов остановить свой выбор; вследствие этого было решено созвать граждан на предварительное совещание.
   – Соберемся в базилике, – кричали одни.
   – Нет, базилика пропитана отвратительным запахом жадных купцов, – возражали другие.
   – А какое дело нам до этого! Они могут пользоваться базиликой наравне с нами.
   – Нет! Изберем место более свободное, где можно было бы собраться вечером; базилика ведь запирается с наступлением сумерек.
   – Это правда, это правда! – воскликнули все.
   – Где же нам собраться? – спросили некоторые.
   Посыпался град предложений, из которых принято было сделанное скульптором Луцием Крепой.
   – Если вы желаете, – сказал он, – свободно обсуждать столь серьезный вопрос, то лучше всего собраться в Hospitiens Nucis.
   – А где это? – спросили некоторые.
   – Кто же из добрых граждан не знает этого места? – отвечал Крепа.
   – Мы не такие пьяницы, как ты; ведь тебе более знакома кружка, чем резец, – заметили ему первые.
   – Гостиница «Орех» находится близ Стобианских ворот, на углу улицы Терцы.
   – А когда следует собраться?
   – Сегодня же вечером.
   Гостиница эта славилась и существовала вплоть до страшной катастрофы, постигшей город в 79 г. по Р. X., но незадолго до этого она перешла в руки другого хозяина и изменила свое прежнее название на Hospitium Hermetis.
   Луций Крепа был усердным посетителем этой гостиницы, и злые языки имели основание говорить, что он указал народу на это место только для того, чтобы угодить содержателю гостиницы, с которым никогда не оканчивал счетов, будто бы по недостатку времени. Про эту гостиницу ходила слава, что в ней подают хорошие помпейские и соррентские вина, холодные и согретые, с меньшей примесью воды, чем в других гостиницах.
   Самого же Луция Крепу можно охарактеризовать несколькими словами.
   Первоначально всякий, кто только знал его, не называл его иначе, как каменщиком, хотя на дверях его квартиры красовалась надпись Sculptoria, скульпторная, а над ней качалась на ветру в виде вывески уродливая фигура, долженствовавшая изображать собой знаменитого скульптора Фидия; но с того дня, как Крепа объявил, что трудится над конной статуей императора Августа, никто не позволял себе отказывать ему в звании скульптора.
   Но прочие скульпторы не замедлили открыть, что Крепа, некоторое время перед тем, исчезал из города и, находясь в Геркулануме, скопировал там бронзового коня, сделанного каким-то греческим художником для монумента Нония Бальбы. Так как произведение Крепы было ничем иным, как приторной лестью царствовавшему тогда цезарю, то на этого артиста одни смотрели, по-прежнему, как на бездарного каменщика, а другие игнорировали его, что нередко убийственнее презрения.
   Крепа же, величая сам себя художником, мстил публике за ее презрение и равнодушие к нему тем, что подобно Тереиту нападал на людей самых добродетельных и честных.
   Пошлый льстец цезаря был чужд, разумеется, всяких либеральных мыслей и увивался вокруг каждого более или менее влиятельного по своему официальному положению человека; но все это было мало известно простому народу. В тот вечер, о котором идет речь, Крепа вмешался в среду агитаторов и явился одним из первых в Hospitium Nucis, хозяин которого на этот раз встретил его очень ласково.
   Помпеяне пришли на собрание в значительном количестве: тут были не только рабочие и прочий люд, одетый в серые пуллаты, но и всадники, и сенаторы, которые не чуждаясь на этот раз простого народа, улыбались ему, пожимая руки кузнецу, дровнику и кожевнику и обмениваясь с ними любезными фразами или трепля их покровительственно по плечу.
   В зале была устроена трибуна, у которой заняли места наиболее влиятельные и уважаемые лица из народа, а в стороне от трибуны, в подражание собраниям декурионов, было поставлено senaculum, т. е. кафедра для ораторов.
   Когда было открыто заседание и начались прения, многие ораторы, хотя и из простого класса, произносили такие ясные и красноречивые речи, какие редко можно было слышать в собраниях декурионов.
   Луций Крепа, как обыкновенно поступают такие люди в подобных случаях, не принимал никакого участия в прениях. Предоставив прочим восхвалять достоинства обоих кандидатов, Антония Игина и Кая Мунация Фауста, он предпочел заняться в это время напитками и болтовней с хозяйской служанкой.
   Он успел уже пропустить несколько кружек, когда шумные голоса и аплодисменты присутствовавших на собрании привели его в себя. Оглянувшись, он по движению толпы, направлявшейся к выходу, догадался, что совещание окончилось.
   – Как, неужели собрание уже окончилось? – спросил он хриплым голосом, глядя на уходивший народ помутившимися глазами.
   – Окончилось, – отвечали ему из толпы, спешившей к выходу.
   – А на чем порешили?
   – Спроси у тех, которые сидели за трибуной.
   В эту минуту нимфа, находившаяся у буфета и занимавшая Крепу весь вечер, сказала ему:
   – А помнишь, Крепа, слово, которое ты дал? Антоний Игин – сын виноторговца, следовательно, из наших, и мы должны подать за него голос.
   – Само собой разумеется, – с трудом пробормотал Луций Крепа, и вслед затем, пробравшись сквозь толпу, подошел к тому месту, где находились руководившие собранием.
   – Кого решили избрать? – спросил он у них.
   – Кая Мунация Фауста; разве ты не слышал и не видел, с каким единодушием согласились подавать за него голоса?
   – Какие там голоса? Какой там Мунаций? Он не за народ… Он не для нас; мы не желаем тех, которые стремятся вверх.
   – Дело уже кончено, писцы уже составили протокол, вот он, смотри.
   – Вот что будет с вашим протоколом.
   Произнести эти слова, разорвать на клочки протокол и рассеять их во все стороны было для Крепа делом одной минуты. В толпе же нашлись люди, которые аплодировали его самоуправству, не потому, что им была известна главная причина поступка Крепы, а просто ввиду всем известной склонности народа к скандалам; распорядители же бывшего собрания, пораженные случившимся, не выказали при этом ни малейшего протеста.
   А на другой день, на форуме, на стенах базилики и на всех углах города было написано громадными красными и черными буквами:
   A Iginum duumvirum vinarii о. v. f. т. е. виноторговцы предлагают, чтобы был избран (orat vos facatis) дуумвиром Антоний Игин.
   Но это не прошло, однако, даром скульптору Луцию Крепе.
   Накануне самых выборов, под вечер, матросы и рыболовы, прасолы и плотники, собравшись на улице Изобилия, где находилась мастерская скульптора, стали кричать:
   – Выходи, Крепа, герой вина, выходи на улицу!
   – Кто заплатил тебе третьего дня, пьяница?
   – Выходи, мы заплатим тебе остальное.
   Толпа увеличивалась, а вместе с тем усиливались крики и угрозы.
   Мастерская не отворялась.
   Толпа навалила на дверь с криками: «Отвори!», но ответа не было.
   – Крепа, отзовись!
   – Постойте, я узнаю, дома ли он, – воскликнул тут один молодой матрос и, вскочив в одно мгновенье на плечи своего соседа, ухватился руками за железную решетку окна мастерской Крепы и стал смотреть в окно.
   – Ну? – спросил его прасол. – Ну что, дома ли Крепа?
   – Нет, тут только его хозяин.
   – Кто же это такой?
   – Божественный цезарь Август, верхом на коне.
   – Выведем его на улицу! Стыдно императору оставаться в такой нечистой и темной каморке.
   Плотники стали ломать двери мастерской, моряки помогли им, а окружавшие их ободряли и подстрекали. Вскоре двери заскрипели, зашатались и упали, и толпа бросилась в мастерскую.
   Счастьем было для Луция Крепы, что его в эту минуту не было дома, – он, по обыкновению, находился в гостинице «Орех», – иначе с ним разделались бы точно так, как с его цезарем Августом, сидевшим на коне.
   – Отступитесь, отступитесь! – закричало разом несколько голосов и, вслед затем, послышался стук молотков по мраморным ногам цезарского коня. Вскоре и конь, и всадник были разбиты на куски.
   Разъяренная толпа, обвязав веревками голову Августа, потащила ее с шумом и гамом по городским улицам и, дотащив до Стабийских ворот, бросила ее у самого входа в гостиницу, где происходила самая необузданная вакханалия.
   Пораженный неожиданным шумом и узнав о его причине, Луций Крепа, бросив свою кружку, поспешил скрыться в один из соседних домов и оставался там всю ночь, дрожа за свою жизнь, оплакивая свое произведение и размышляя о печальных последствиях своей попытки из каменщика сделаться агитатором на выборах.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Триумф

   Известие о беспорядках, происшедших в Помпее во время муниципальных выборов дошло и до сведения Августа.
   Так как приближенные к императору и должностные лица имели обыкновение преувеличивать значение подобных событий с тем, чтобы выставить в глазах государя свои заслуги и преданность, то и начальник военной колонии в Помпее в своем донесении придал происшедшим беспорядкам более серьезное значение, чем они имели на самом деле. Он многое присочинил от себя в рассказе об оскорблениях, нанесенных толпой конной статуе цезаря. А так как о действительной причине беспорядков и уничтожения статуи в донесении не было упомянуто, то понятно, что оно произвело на императора весьма тягостное впечатление.
   Военная колония, устроенная в Помпее еще во время гражданской войны между Марием и Луцием Корнелием Силлой и названная диктатором Colonia Cornelia Veneria, в эпоху нашего рассказа была незначительна.
   Беспорядки убедили Августа в неисправимости жителей Помпеи и в недостаточности числа находившегося там войска; вследствие этого он решил усилить тамошнюю военную колонию и строго наказать непокорных граждан.
   Август, несомненно, тотчас осуществил бы свое решение, если бы гнев его не был смягчен очень благоприятными известиями о войне в Германии и об улучшении положения дел в Галлии.
   Действительно, Тиверий, как только принял начальство войсками, немедленно выехал из Рима вместе с Германиком для примерного наказания германцев за поражение Вара.
   Все видели в Тиверий славного полководца. Таким он на самом деле и показал себя в новой войне, которую повел с большим искусством. Сперва он уладил дела в Галлии, где положение начинало становиться критическим, и затем, перейдя со своими легионами Рейн, пошел войной на Арминия, который, благодаря своей победе над Варом, приобрел громадное влияние в своей стране.
   Тиверий быстро и смело шел вперед, открывая себе путь мечом, опустошая земли, предавая деревни огню, побеждая скопища, которые решались нападать на него; его поход длился до наступления дурной погоды. Затем он расположился со всем своим войском на зимних квартирах, и неприятель не осмелился тронуть его.
   Варварство Тиверия во время этого похода можно объяснить его желанием отмстить князю херусков, т. е. Арминию, за его измену римскому знамени и еще более за то бесчеловечие, с каким обошелся этот князь с несчастными римскими пленными. Арминий обрек их на самое тяжелое рабство, так что, например, один из них, Кальд Целий, благородный и уважаемый римлянин, не мог перенести своего положения и лишил себя жизни следующим образом: поцеловав сперва свою цепь, он ударил ею себе так сильно по голове, что брызнул мозг с кровью.[279]
   После этого похода Ливия решила, что настало время просить о награждении Тиверия за его победы в Паннонии и Далмации триумфом. На этот раз ей легко было достигнуть своей честолюбивой цели: Август охотно согласился на ее просьбу, видя теперь в Тиверий единственного своего наследника, за которого, между прочим, стоял и сенат, и народ, требовавшие не только награждения его триумфом, но и предоставления ему как в провинциях, так и над войсками, одинаковой власти с самим императором. Престарелый Август согласился на это.
   Ливия поспешила вызвать Тиверия в Рим. Остановившись у ворот города, он сделал все необходимые приготовления, чтобы отпраздновать свой триумф.
   Наконец, настал торжественный день.[280] Трудно сказать, кто радовался ему более, сам ли Тиверий, или мать его, так много заботившаяся об осуществлении своей мечты.
   Утро было великолепное. К шатру Тиверия прибыли сенаторы, чтобы передать ему постановление курии о триумфе, утвержденное ею в храме Беллоны. Жители города уже заранее знали о том, что триумф состоится, но само постановление курии сообщалось триумфатору лишь в самый день празднования триумфа.
   Как обыкновенно бывает на празднествах и дармовых зрелищах, народ толпился на улицах и площадях и с. радостными криками спешил в след за сенаторами. На этот раз ожидалась особенно торжественная церемония, так как триумфатором являлось лицо, усыновленное императором и бывшее его наследником; кроме того, было известно, что в триумфальном шествии примут участие Германик и другие военачальники, отличившиеся в войнах, доставивших Тиверию громкую славу.
   Чтобы понять все значение торжества, нужно перенестись мыслью в то время и взвесить условия, при которых полководец удостаивался почестей триумфатора. Во-первых, им мог быть только высший военный начальник, imperator, одержавший выдающуюся победу, по мнению римлян, – народа, привыкшего к победам; вовторых, на триумф могли рассчитывать только диктаторы, консулы и преторы. Триумф Гнея Помпея, бывшего простым всадником, составлял необыкновенное исключение. Чтобы иметь право требовать триумфа, необходимо было в одной битве уничтожить не менее пяти тысяч неприятелей.
   Никто, кроме сената, не мог награждать триумфом; но когда сенат отказал в триумфе консулам Валерию и Горацию, то трибун Ицилий апеллировал к народу, и тот согласился почтить этих лиц триумфом. С тех пор нередко при подобных случаях между сенатом и народом происходили столкновения. Во время одного из таких столкновений весталка Клавдия, услышав, что желают расстроить триумф ее отца, Аппия Клавдия, и заставить его сойти во время самого шествия с триумфальной колесницы, взошла, чтобы помешать этому, к отцу на колесницу, уверенная, что никто не оскорбит священной особы весталки.
   Что касается до триумфа Тиверия, то разрешение сената было одной лишь формальностью, так как в то время действительная и единственная власть сосредоточилась в руках Августа. Его воля была законом для сената, трибунов, верховных жрецов и всего народа, так как он был princeps, т. е. первый гражданин.
   Обо всем этом рассуждали на все лады граждане, собравшиеся на тех улицах, по которым должно было пройти триумфальное шествие.
   При подобных торжествах старики любили вспоминать старину, рассказывая молодым людям о прежних триумфах.
   – Тогда было не то, – говорили они. – Тогда республика была настоящая, а теперь осталась лишь ее тень.
   Прежде народ мог заявлять о своих желаниях и требовать их удовлетворения! А теперь мы дошли до того, что делаем только то, что нравится нашему господину.
   – Посмотри на этих шутов, – сказал кто-то из толпы, показывая на проходивших в эту минуту сенаторов. – Кто из них охотнее подаст свой голос, когда нужно угодить Августу?
   – Оставь их, Руфин, – отвечал его товарищ. – Что бы ни случилось, а мы все будем ходить в лохмотьях. Да и им не легче: забота о том, как угодить Августу, часто не дает им спать.
   – Не хочешь ли ты, Сциллий, этим сказать, что нам не следует досадовать на них и удовольствоваться тем, что имеем?
   – Да, именно, будем довольствоваться тем, что нам дают. Говорят, сегодня будут угощать на славу.
   – Благословенна память Публия Корнелия Сципиона, первого устроившего пир после триумфа.[281]
   – Какой Сципион! – воскликнул Сциллий. – Африканский думал лишь о своих друзьях и только их одних угощал в храме. Луций Лукулл – тот выставил народу более десяти тысяч бочонков греческого вина.
   – Ну, а Юлий Цезарь? – возразил Руфин. – Он праздновал пять триумфов и на каждом угощал народ. Вообрази себе, что, вернувшись с Востока и после испанских войн, он уставлял двадцать две тысячи столов изысканными яствами и дорогими винами, угощая не менее трехсот тысяч человек. И какие вина! Мой отец, присутствовавший на этих пирах, рассказывал мне, что вино лилось рекой, что было и хиосское вино, и фалернское, и лесбийское, и мамертинское.[282]
   – Кто знает, каков будет пир сегодня и что за реки польются в честь триумфатора?
   – Наверно польются хорошие, – заметил Руфин. – Не даром народ называет его Biberius Caldius Mero.[283]
   И два собеседника исчезли в толпе, направлявшейся за городские ворота.
   Действительно, Тиверий, по словам Светония, еще в начале своей военной карьеры выказал такую страсть к вину и так много пил его, что вместо Tiberius, его обыкновенно звали Biberius, вместо Claudius – Caldius, а имя Nero (Нерон) изменили в Мего. Тот же историк прибавляет, что будучи уже императором, Тиверий, в то время, когда задумал издать закон против безнравственности, однажды вместе с Помпонием Флакком и Луцием Пизоном провел за попойкой два дня и две ночи. Вскоре же после этой попойки он назначил первого из названных лиц правителем Сирии, а второму поручил римскую префектуру, называя их своими лучшими и постоянными друзьями.