Скоро мы увидим, какие, вследствие упомянутых расспросов, были сделаны Августом распоряжения относительно военной колонии в Помпее.
   Август и Фабий Максим провели ночь в известной уже читателю диаэте купеческого судна, и цезарь спал тут спокойнее, чем в своем палатинском дворце. Никогда он не просыпался в таком хорошем расположении духа. К утру следующего дня судно было уже очень далеко от берегов Помпеи; паруса были по-прежнему подняты, хотя море было спокойно, а прохладный ветерок умерял жар, который на суше был нестерпим.
   Рассказывая о ссылке Агриппы Постума, я уже упоминал об острове Пианозе, называвшемся у древних римлян Planasia; здесь же достаточно заметить, что этот остров лежал близ большого острова Aethalia (нынешняя Эльба), недалеко от устья Умброны, в Этрурии.
   К Пианозе судно пристало лишь рано утром на второй день плаванья.
   Этот остров охранялся сильным военным караулом, и лишь только Август и Фабий Максим вступили на берег, как один из караульных, подойдя к ним, спросил у них, кто они такие и что им нужно.
   – Позови ко мне центуриона Сульпиция.
   При этом Август не обнаружил своего звания, решив, как и на судне «Тикэ», сохранять свое инкогнито; но караульный, по повелительному жесту незнакомца, взглянув на него пристально, угадал, кто перед ним находится. Его догадку оправдали изображения на монетах, лежавших у него в кармане, и не осмелившись ни словом, ни жестом обнаружить свою мысль, он поспешил позвать начальника.
   Когда центурион, управлявший островом, подошел к Августу, последний шепнул ему несколько слов на ухо. Он, без сомнения, при этом назвал себя, так как центурион мгновенно побледнел, но тотчас же принял прежний спокойный вид, опасаясь, очевидно, обнаружить сообщенную ему тайну.
   – Веди меня к пленнику, – сказал Август и вместе с Фабием Максимом последовал за центурионом.
   На островке находилась арка с башней наверху, с которой открывался вид на весь островок и морскую поверхность. В эту башню вела железная дверь. Подойдя к ней, центурион постучался. Послышался звук цепей, и дверь отворилась.
   Войдя в башню, наши путники очутились среди солдат, игравших в какую-то игру; возле них стояли кружки с местным вином.
   – На ноги! – крикнул на них центурион.
   Солдаты повиновались.
   – Отворить дверь, ведущую к пленнику!
   Это приказание было тотчас же исполнено.
   Из комнаты, в которой находились солдаты, низкой, темной и сырой, со стенами, испещренными латинскими и этрусскими словами, вела узкая лестница, стены которой также были покрыты плесенью и неприличными надписями.
   Ничто не ускользнуло от глаз императора, и мысль, что в таком ужасном месте находится сын его дочери Юлии, когда-то им усыновленный и без вины осужденный на заключение, стеснила сердце Августа и им овладело сильное волнение, которое было естественно в его положении именно в ту минуту, когда он готовился увидеть своего внука после стольких событий.
   Пройдя несколько ступеней, Август и Фабий Максим, сопровождаемые центурионом, вступили на площадку, с которой вела лестница в следующий этаж. На этой площадке находилась только одна небольшая дверь, перед которой стоял часовой с алебардой в руке.
   По знаку центуриона он спустился вниз к своим товарищам потолковать насчет неожиданного и странного посещения.
   Центурион отодвинул задвижку и отворил дверь.
   – Цезарь Август! – вскрикнул Агриппа Постум, вскочив на ноги.
   – Сын мой! – воскликнул, в свою очередь, император, открывая ему свои объятья.
   – Итак, я прощен тобой? – спросил юноша сильно взволнованным голосом.
   – Моим сердцем, да, Агриппа, и скоро ты будешь прощен публично; надейся и крепись.
   Август опустился на трехножный стул, обессиленный волнением.
   Он окинул взором всю комнату. Прежде всего, он заметил товарища Агриппы по заточению, необыкновенно похожего на Агриппу, и спросил:
   – Это твой Клемент, не правда ли?
   – Да, отец; он остается по-прежнему моим верным и преданным слугой; он ест со мной черствый хлеб тяжелой ссылки и заточения, разгоняет мою бесконечную скуку и так как закон освобождает того невольника, который ест за одним столом со своим господином, то прошу тебя, признай его свободу.
   Август изъявил свое согласие. Агриппа же, как бы желая подтвердить справедливость своих слов, указал Августу на лежавший перед ним хлеб; последний был, действительно, не лучше хлеба, потребляемого нищим бродягой. Август убедился в этом, взяв хлеб в руки и осмотрев его. Затем, бросив еще взгляд на комнату и заметив ее слишком скромную меблировку, состоявшую из двух простых кроватей, стола и нескольких стульев, он убедился, не без сердечной боли, что на этот раз его строгий приказ, данный им в минуту гнева, был в точности исполнен.
   – Центурион, – сказал он, – с этой минуты пленник должен пользоваться свободой на всем острове; предоставь ему самые лучшие комнаты и хорошую пищу.
   – Приказ твой будет выполнен, божественный Август.
   – Итак, я не уеду вместе с тобой? – спросил с грустью и взволнованным голосом Агриппа Постум.
   – Потерпи еще некоторое время, пока сенат не отменит указа о твоей вечной ссылке и не восстановит указа об усыновлении.
   – А что будет с Клавдием Нероном Тиверием?
   – Ему придется повиноваться тому, кто будет его государем.
   Упав перед Августом на колени, Агриппа Постум стал целовать его руки, обливая их слезами.
   – Отец! Тюрьма умудрила меня, но еще более пользы принесла мне печаль видеть себя отвергнутым тобой.
   Август быль заметно тронут. Имея в виду слабое здоровье цезаря и испытанное им душевное волнение, Фабий Максим сказал:
   – Агриппа, нам невозможно оставаться здесь долго; мы должны спешить в Рим, где великодушный цезарь приготовит все к твоему возвращению.
   – О, отец, о государь, о божественный Август, могу ли я просить у тебя помиловать других?
   – Кого?
   – Мать… сестру…
   Лицо Августа приняло строгое выражение, но только на секунду. Желая ободрить Агриппу, он отвечал ему, употребляя одно из своих обыкновенных выражений:
   – Я дал клятву не прощать их, удовольствуемся пока этим Катонном;[291] я оставляю тебе власть возвратить их из ссылки и положить конец их наказанию.
   Агриппа Постум не осмелился настаивать. Август перед уходом снова обнял его с родительской нежностью и оставил его успокоенным и полным надежд на блестящую будущность.
   Уезжая с острова, Август и Фабий Максим приказали центуриону держать в строгой тайне их посещение.
   С того дня младший сын Марка Випсания Агриппы не подвергался прежним строгостям, и центурион относился к нему с глубоким почтением, предвидя в нем будущего императора.
   Конец нашего рассказа покажет, можно ли было верить словам Августа.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Paganus

   Не скажу, чтобы это случилось благодаря росе, замеченной Августом в ночь отплытия купеческого судна из Помпеи, но верно то, что с острова Пианозы судно возвратилось с той же быстротой, так что туда и обратно потребовалось только четверо суток.[292]
   Чтобы, по возможности, скрыть главную цель плаванья, судно, не останавливаясь у Помпеи, направилось прямо к Пуццеоли, куда оно прибыло поздно ночью, так что из местных жителей никто не видел, как оно подошло к берегу.
   Оставляя верного навклера, Август дал каждому из его матросов по сорок золотых, а навклеру, сказал, вручая пергамент:
   – Кай Мунаций Фауст, все члены твоего рода были всегда преданы мне, и тебе довелось подтвердить теперь мое мнение о них; ты сослужил мне важную и верную службу, и я должен сказать, что она вознаградила меня за безумное реджийское предприятие, которому и ты помогал…
   Мунаций хотел что-то сказать, но Август остановил его следующим замечанием:
   – Тебе нет надобности прибегать к оправданию: ты имеешь сильного защитника в Фабии Максиме; теперешняя же твоя услуга делает меня твоим должником.
   – Нет, божественный Август, возвращение Неволеи Тикэ вознаградило меня с избытком…
   – Этого требовала справедливость; следовательно, это не вознаграждение…
   – А помилование моих сограждан, находившихся под судом, а сложение налогов?..
   – Но разве это не было следствием твоей просьбы?
   – Да.
   – Так я желаю ценить советы и просьбы моего представителя, каким ты будешь с настоящей минуты.
   – Я?
   – Прочти то, что у тебя в руках.
   Действительно, пергаментом, врученным Августом Каю Мунацию Фаусту, последний возведен был в сан magistri pagi, или, как говорилось на общеупотребительном языке, pagani, т. е. главного императорского чиновника в незначительных провинциальных городах, колониях и местечках, pagi.
   Сперва такие должностные лица состояли при трибунах, эдилах и преторах римской столицы и назначались в каждый квартал города, причем носили название vicomagister; затем они назначались и в провинциях, где стали называться, как сказано выше, magistri pagi или paganus. На их обязанности лежала охрана города и публичных зданий, совершение публичных церковных церемоний и освящение полей, происходившее каждое пятилетие.[293]
   При вторичном устройстве в Помпее военной колонии, Август основал там пригород, который он назвал счастливым пригородом Августа; в нем-то и получил Мунаций Фауст упомянутую должность.
   Надобно полагать, что magistri имели в провинции довольно важное значение, если, как я расскажу ниже, Помпея приветствовала Мунация Фауста в его новой должности особыми и большими почестями, каких удостаивались в то время лишь лица, оказавшие важную услугу своим согражданам.
   С своей стороны, Мунаций, более счастливый возвращением ему Неволеи Тикэ, нежели наградой Августа, принимая новую должность желал, как это делалось в подобных случаях, устроить для граждан великолепное представление в красивом амфитеатре Помпеи.
   Излишне распространяться тут о том, что в эпоху моего рассказа, как в самом Риме, так и в провинциальных городах, господствовала мания на всякого рода публичные зрелища, которые носили общее название ludi. Заимствованные от этрусков, как религиозное установление во время похорон или всеобщих бедствий, публичные зрелища, впоследствии, стали устраиваться при разных случаях. Их устраивали и частные лица из честолюбия или для подкупа избирателей. Последние так привыкли к этому, что считали избираемое ими лицо обязанным устраивать им дармовые зрелища, и случалось даже, что они отказывали в консульстве тем, кто не устраивал этих зрелищ.[294]
   Императоры, со своей стороны, побуждали богатых сановников устраивать зрелища с той целью, чтобы отвлекать внимание толпы от государственных дел; об этом, например, Аврелиан, не стеснясь, говорит в своем письме, обращенном к народу. Впоследствии, той же политике следовали венецианские олигархи, поручая устройство народных зрелищ преторам и квесторам.
   Август чрезвычайно поощрял публичные зрелища и на устройство их не жалел денег.
   Panis et circenses, т. е. хлеба и зрелищ нужно было тогда народу; в них, говорили тогдашние политики, народ не должен иметь недостатка. Слова эти обратились в поговорку. В наше время один из неаполитанских бурбонов прибавил к йим еще одно слово. Вот происхождение трех букв F. F. F., означавших Feste, Farina, Forca, т. е. праздники, мука и виселица.
   Собственно, Мунаций Фауст не был обязан устраивать народу праздничные зрелища; но Неволея Тикэ дала ему благоразумный совет не отказываться от этого. Она была так рада окончанию печальной своей одиссеи, что не хотела более думать о прошлом. При этом ей казалось, что она ничем лучше не могла выразить своей благодарности богам, как устройством великолепного публичного зрелища в городском амфитеатре.
   Питая отвращение к виду человеческой крови, она хотела исключить из программы представления гладиаторские игры и на слова Мунация, заметившего ей, что эти игры очень любимы народом, ответила:
   – Ты знаешь, о, мой Фауст, что в моем отечестве, Греции, Милосердие – одна из самых уважаемых богинь.
   Действительно, со времени введения гладиаторских игр, богиня Милосердия была забыта. Гладиаторы, рабы, варвары, т. е. чужеземцы, соглашавшиеся участвовать в играх за деньги или взятые в плен, и все осужденные преступники предназначались для публичных зрелищ; их убивали беззащитными или они до конца сражались с оружием в руках, в надежде получить свободу. Зрители принуждали их, большей частью, сражаться до последней капли крови, лишая возможности молить о пощаде.
   – Хорошо, – отвечал Мунаций своей прелестной Тикэ, – устроим праздник так, чтобы было строго соблюдено запрещение цезаря Августа.[295]
   Август, любивший до страсти кулачный бой и не редко даже останавливавшийся на улице, чтобы посмотреть на дравшихся, покровительствовал атлетам. Он предоставил им некоторые привилегии и запретил им драться между собой или с кровожадными зверями до опасности для жизни. Но запрещение это очень часто нарушалось. Вследствие вкоренившейся в народе страсти к кровавым зрелищам, последние обыкновенно заканчивались следующим образом: когда гладиатор получал сильную рану, народ кричал: habet! В эту минуту раненый опускал свой меч в знак мольбы о пощаде; но возбужденные зрители и особенно находившиеся между ними весталки, в ответ на эту мольбу делали знак большим пальцем, что выражало собой желание, чтобы раненому был нанесен смертельный удар, что тотчас и исполнялось. Потом труп тащили крюком в отделение, где с него снимали одежду.[296]
   На другое утро после этого разговора на базилике, форуме и на углах всех улиц красовалось следующее объявление:
   С. MUNATIIFAUSTI
   MAGISTRIPAGI
   FAMILIA GLADIATORIA PUGNABIT POMPEIS
   PR. К. SEPTEMBRIS VENATIO SPARSIONES ET VELA
   ERUNT[297]
   т. е. гладиаторская труппа (на счет) К. Мунация Фауста, начальника пригорода (Счастливого Августа), будет сражаться в Помпее, до наступления сентябрьских календ (т. е. в конце августа), охота, курение фимиамов и покров (vela).
   Так как время года было очень жаркое, то для публики было приятно узнать, что над амфитеатром будет покров для защиты зрителей от палящих лучей солнца: в ту эпоху публичные зрелища происходили исключительно днем.
   Зрелище обещало быть интересным, так как Мунацием Фаустом была приглашена труппа Амплиата, в которой участвовал Глабрион. Оба они были известнейшими гладиаторами. Читатель, вероятно, еще не забыл о них.
   Предстоящим зрелищем публика интересовалась еще и потому, что оно должно было происходить в новом амфитеатре, выстроенном незадолго до того дуумвирами Каем Квинцием Валгом и Марком Порцием.
   С раннего утра жители Помпеи праздновали день, в который должно было произойти вышеупомянутое зрелище.
   Все лавки, tabernae, были закрыты, а рабочие как бы сговорились не работать в этот день; на всех улицах собирались граждане и обсуждали последние новости, рассказывая друг другу о прекрасной гречанке, о сокровищах, собранных навклером во время своих торговых путешествий, о богатстве Неволеи Тикэ, об их щедрости и благотворительности и, более всего, о том, как благодаря Мунацию Фаусту получили прощение сидевшие в тюрьмах, а город освободился от нового тяжелого налога. Вскоре на главных улицах показались колесницы, в которых сидели нарядные матроны и богатые граждане, и маленькие и большие носилки, в которых несли известных куртизанок. Все это двигалось по направлению к амфитеатру.
   Амфитеатр был окружен с трех сторон деревьями, под которыми продавцы разных напитков и лакомств устроили свои лавочки; с четвертой же стороны, у стены амфитеатра, между двумя башнями, шла земляная насыпь. К массивным стенам амфитеатра примыкали колонны, соединенные между собой арками; несколько ворот и лестниц вели во внутренность изящного здания. Оно настолько еще сохранилось, что возбуждает удивление и нынешних посетителей Помпеи.
   Когда в амфитеатр стали прибывать лица высшего общества, он был уже наполнен народом.
   Судебные дуумвиры, эдил, квестор, декурионы, оба magistri pagi занимали особые места, а позади этих лиц помещались их семейства, местная аристократия, высшие духовные лица и прочие почетные граждане города. Выше рядами поместилась остальная публика, а на самом верху, в последнем ряду, сидели невольники и проститутки.
   Около места, назначенного для дуумвиров, стояло пустое bisellium.
   Bisellium было широкое кресло, на котором свободно могли сидеть два лица, что выражает и само название. Но это кресло занималось, собственно, одним лицом, например, в провинциальных театрах и многих публичных местах, дуумвиром, подобно тому, как в Риме курульское кресло назначалось для консулов, преторов и эдилей. Иногда чести сидеть на этом кресле удостаивались личности, оказавшие республике или своему городу особенные услуги; но впоследствии такая почесть сделалась привилегией членов императорского семейства.
   Так как все местные сановники, имевшие право сидеть на bisellium, уже разместились, то всех интересовал вопрос о том, кто на этот раз займет кресло. Тут дуумвиры, Марк Олконий и Антоний Игин, встали, подошли к Мунацию Фаусту и поклонились ему. Затем один из них проговорил следующее:
   – Кай Мунаций Фауст, декурионы нашего муниципалитета, собравшись в храме Юпитера, решили, что ввиду важных заслуг твоих, тебе предоставляется честь занимать bisellium на всех публичных зрелищах.
   Затем они подвели Мунация к пустому креслу, на которое он сел при громких рукоплесканиях народа, наполнявшего амфитеатр.
   В свою очередь жены Марка Олкония и Антония Игина, поднявшись со своих мест, подошли к скромному месту, которое занимала Неволея Тикэ, и обратились к ней со следующими словами:
   – Так как всем нам известно, что ты принадлежишь к фамилии Эвпатридов,[298] подобно нашим собственным предкам, пришедшим сюда из Греции, и что ты стала невольницей только вследствие похищения, и так как нам известно также и об участии, которое ты принимала в спасении наших детей от цезарской мести, то мы, выражая тебе сочувствие от имени всех дам нашего общества, приглашаем тебя с настоящего времени занимать место между матронами.
   Затем они повели и усадили Тикэ возле себя.
   Это решение местных матрон было также встречено общими рукоплесканиями и, следовательно, одобрено народным мнением.
   После этого эдил приказал начать представление. Посреди арены на время представления были посажены деревья, но не так густо, чтобы зрители не могли видеть происходившего среди этой искусственной рощи, дорожки которой были усыпаны мелким песком.
   Музыканты взяли в руки свои инструменты и заиграли военный марш. При звуках его на арену вступило до двадцати гладиаторов, вооруженных кто луком и стрелами, кто копьем или кинжалом, и по роду своего вооружения называвшихся разными именами – retiarii, secotores, mirmilloni, oplemachi, treces, dimachaeri и andabatae (конные гладиаторы). Сделав круг по амфитеатру, все эти лица остановились перед Мунацием Фаустом, так как обычай требовал, чтобы тот, кто устраивал публичное зрелище подобного рода, осматривал оружие сражавшихся гладиаторов.
   Когда этот осмотр был окончен, каждый из атлетов отправился к назначенному ему месту на арене, после чего тотчас же начался бой между отдельными группами.
   Я не стану описывать подробностей этого боя. Лучшие удары вызывали, разумеется, громкие крики одобрения зрителей, которые, однако, не особенно интересовались зрелищем, так как бой насмерть был исключен из программы.
   Только старый наш знакомец, гладиатор Глабрион, получил опасную, но не смертельную рану; его увели с арены при общем шиканье.
   После раздачи наград атлетам, оставшимся победителями, были выпущены дикие звери. Сперва появились на арене медведи, которых было не менее двадцати. Пораженные присутствием множества людей и шумом; они, забыв голод, приютились около деревьев. Но гладиаторы-всадники, в шлемах, покрывавших лоб и отчасти глаза, выгнали их оттуда.
   Раненые копьями, звери со страшным ревом преследовали всадников, которые с большим искусством ускользали от их лап. Борьба эта продолжалась более часа. Несколько лошадей лежало уже на земле с прорванным животом, но гладиаторы оставались невредимы, хотя некоторые из них, чтоб отстоять своих лошадей, в решительную минуту соскакивали с них и, кидаясь на разъяренных зверей, умерщвляли их кинжалом. К концу борьбы все медведи были или убиты, или тяжело ранены.
   Эта часть представления была самой интересной для публики. Вслед затем появились другие звери. Дикие козы, ослы и кабаны разбежались по импровизированному лесу и, слыша запах крови, с испугу бросились в разные стороны.
   С этими животными андабатам и пешим гладиаторам справиться было легко.
   Представление кончилось только вечером. Мунаций Фауст, встав со своего места, поблагодарил дуумвиров, эдиля, квестора и прочих важных лиц за их присутствие, подав этим знак окончания зрелища.
   Тогда публике был открыт вход на саму арену. Бросившийся туда народ сталь делить между собой шкуры убитых зверей.
   Так окончился этот день, доставивший немало удовольствия всем гражданам, но особенно самому Мунацию Фаусту и Неволее Тикэ.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Фабий Максим

   Теперь, читатель, заглянем в Рим, где вам придется присутствовать при сценах совершенно иного рода.
   Овидий, из далекого места своей ссылки, не переставал обращаться с элегиями к своим римским знакомым и друзьям, надеясь, что благодаря их посредничеству, Август разрешит ему возвратиться на родину. В ссылке, среди варваров, лишенный книг, он не оставил своего любимого занятия и многие из сочинений, написанных им тут, сохранились до наших дней.
   Но Овидий не походил ни на Катона, лишившего себя жизни, чтобы не видеть своего врага, ни на Данте, не желавшего возвратиться на родину, чтобы не унижаться перед своими преследователями; подобно рабу, целующему бьющую его руку, наш поэт унижал себя жалобными стихами и письмами к своим врагам. Да, он обращался с просьбами не только к своей жене и друзьям, но и к самому Августу и людям, радовавшимся его несчастью; чаще же всего он писал к своему родственнику и неизменному другу, Фабию Максиму, прося его ходатайствовать перед Августом о помиловании.
   И этот добрый человек не уставал в своих попытках смягчить гнев Августа к поэту. Все письма, которые он получал от Овидия, он сообщал своей жене, Марции, всегда питавшей симпатию к поэту, сохранявшей добрую память о нем и искренно сожалевшей о том, что император не внимал просьбам ее мужа.
   Однажды, когда Марция попросила мужа еще раз напомнить Августу о несчастном изгнаннике, Фабий Максим решился сказать ей:
   – Надо надеяться, что страдания нашего бедного поэта скоро кончатся.
   – Каким образом? – спросила его Марция.
   – Август начинает относиться милостиво к усыновленному им Агриппе Постуму, и я уверен в том, что он простит его и вызовет в Рим; следствием этого будет, разумеется, и помилование Овидия.