«Наперебой один перед другим повторяли они народу, что его спокойствие и счастье зависит лишь от Августа, что один он сумел обуздать демона мятежа и гражданской войны, один он даст ему, народу, возможность возвратить потерянное им. На таких только условиях Август – которому усердно подражали в этом и другие покровители литературы – был милостив к писателям: приглашал их к столу, ласково беседуя с ними, дозволяя в честь их аплодисменты в школах и театрах, но свободно философствовать и вести публичные речи им запрещал.
   …Во время, спокойное для правительства, людям можно дозволять бесчестить друг друга, укорять друг друга в воровстве, разврате, несправедливости: всем известно, что это делается ради одного искусства перещеголять друг друга в брани, подобно тому, как поступают журналисты; это отвратительно с моральной точки зрения, но правительство не мешает этому, смотря на такое поведение, как на ошибочное, но не преступное. Но правительству, наследующему преступной и кровавой революции, где один может сказать другому: ты задушил моего отца, ты разграбил мое имущество; дом, в котором ты живешь, приобретен тобой изгнанием моего брата из отечества; твои земли – законное наследство моих детей; – то в таком случае необходимо заставить молчать, иначе война и беспорядки будут продолжаться, страсти усиливаться и лишь тишина может успокоить их. Вот почему и Август признавал государственным преступником автора какого бы то ни было оскорбительного сочинения, и суды принуждены были действовать в данном случае с той строгостью, которая ведет к произвольным преследованиям.
   …Народ, живший на средства правительства, не обращал внимания на эти факты, но верил громким хвалам придворных, которые распространяли слух, будто бы он, Август, был рад видеть в Тите Ливии защитника памяти Помпея и наградил его за похвалы, расточаемые им Помпею; что о Цицероне отзывался, будто бы, таким образом: – это был великий человек, любивший свое отечество; о Катоне: – хороший гражданин и хороший человек, поддерживающий установленное правительство. – И что тут удивительного? Разве Август не считал себя восстановителем древних добродетелей?.[146] Желая возвысить императорский Рим, историки и поэты только и делали, что расточали похвалы Августу; по их словам, он восстановил древние добрые нравы, возобновил разрушавшиеся храмы и статуи, почерневшие от пожаров, искупал своими благодеяниями и своей высокой нравственностью преступления предков, женский пол сделал по-прежнему стыдливым и матерей счастливыми своими хорошими детьми[147] Было естественно после этого, что за такого рода деяния Августа провозгласили божественным, а он, сделавшись властелином на земле, согласился называться богом».[148]
   Во время упомянутого вечера, в доме Павла Фабия Максима, разговоры вертелись вокруг предмета, занимавшего собой в те дни весь Рим, а именно: говорили об облегчении наказания старшей Юлии, переменой ее ссылки с острова Пандатарии в калабрийскую Реджию.
   Марция, добрая и простая Марция, в своей доверчивости не видевшая, как говорится, далее своего носа, не переставала восхвалять Ливию и наивно рассказывала всем, будто бы по ее увещаниям Ливия уже не питает прежнего гнева к дочери Августа. Некоторые соглашались с ней, так как льстить Августу и его жене было пороком, свойственным писателям и преимущественно поэтам того времени. Только один из них иронически улыбался. Не увлекался панегириками и Овидий; но он молчал, так как боялся каким-нибудь нескромным замечанием выдать свои мысли и планы, сохранить в тайне которые он клялся недавно на ночном собрании, происходившем на его вилле.
   Между тем, Проперций, как нарочно, обратился со следующим вопросом к тому из упомянутых нами гостей Фабия Максима, который своей иронической улыбкой не скрывал своих убеждений, отличных от убеждений остальных:
   – Разве ты не думаешь, что таким облегчением наказания дочь императора обязана Ливии Августе?
   – О, разумеется, ее материнскому милосердию; кто может возражать против этого? – отвечал он Проперцию тоном очевидно насмешливым и, вслед затем, обращаясь к Овидию, продолжал: – Я полагаю даже, что вследствие этого Юлия, жена Луция Эмилия Павла, удалилась in casto Isidis и в тишине храма благодарит богов. Твоя Цинция, о Проперций, может рассказать тебе о той жизни, полной молитв и созерцания, какую проводят они там, в святилище Изиды.
   При этих словах Секст Аврелий Проперций не мог удержаться, чтоб не сказать с гневом:
   – Будь проклят тот день, когда божественная дочь Инака и Тонанты прислала к нам с берегов Нила свои обряды и своих бесстыдных жрецов.
   – Смотри, чтобы и младшая Юлия не приготовила себе помещения и содержания, подобных тому, какими пользуется теперь ее мать. Август, отец отечества и народа, как поет о нем хор наших поэтов, не шутит с членами своего семейства, и Ливия также дорожит честью своего дома.
   Так говорил Федр, вольноотпущенник Августа, им очень любимый.
   Привезенный в Рим еще юношей вместе с другими пленниками с вершин македонских гор, он вскоре выказал хорошее образование, полученное им в своем отечеств. Знакомый с мыслями Меандра, с поэтическими произведениями Симонида и греческими трагиками, отличаясь стремлением к знаниям, он тотчас принялся за изучение произведений лучших латинских писателей. Македонянин по рождению, языку и воспитанию, он, не смотря на это, сильно полюбил свое новое отечество, Лацию, и считал своим долгом быть ей полезным. Но какой путь было ему избрать для достижения славы, о которой он мечтал? Все места были заняты, и каждая отрасль греческого искусства имела уже в Риме своего почти официального представителя. Оставалась только греческая басня, не переданная еще римлянам на их языке, и Федр отдался этому роду литературы. Он стал более переделывать, нежели переводить Эзопа. Последний оставил по себе немного басен, Федр же написал их много; но зависть умалила его славу, как баснописца, что предчувствовал и он сам в следующих словах: «То, что в моих произведениях окажется достойным перейти в потомство, зависть припишет гению Эзопа, а то, что менее удастся, та же зависть будет приписывать исключительно мне».[149]
   Будучи еще невольником Августа, Федр отличался острым и насмешливым умом и, оставляя своих господ в покое, он зло подсмеивался над их льстецами и врагами; он пользовался также милостью Ливии, которая нередко беседовала с ним запросто, находя удовольствие слушать его острые замечания, полные аттической соли и высказываемые изящным языком.
   Вдали от своих господ, когда ему представлялся случай, или когда он знал, что его не подслушает какой-нибудь из шпионов, особенно поощряемых Августом, он не щадил и Августа с супругой, метко остря на их счет.
   В ту минуту, когда беседа по поводу перемены места ссылки старшей Юлии сделалась особенно оживленной, в гостиную вошел Павел Фабий Максим. Он был в веселом настроении духа и, поздоровавшись с друзьями, тотчас вмешался в их разговор.
   – Я против тех, – сказал он, – которые стараются видеть черное даже в самых святых вещах, и против тебя, Федр; ты возносишь до небес Августа, а в сущности сам не веришь своим словам, донимая его своей несправедливой иронией.
   При этих словах Овидий пристально посмотрел в лицо Фабия, как бы желая узнать, говорил ли он это серьезно, или лишь для того, чтобы лучше скрыть свои тайные мысли, которые были известны Овидию.
   – Я говорю это серьезно, – продолжал Фабий, и в том беру тебя свидетелем, Назон.
   – Как так? – спросил его удивленный певец Коринны.
   – Что скажешь ты, что скажете вы все, мои друзья, если я открою вам, что, именно сегодня Август, которому известна моя любовь к его дочери, поручил мне перевезти ее с острова Пандатарии в Реджию?
   – О! – воскликнули все, пораженные этой новостью, а Овидий, вскочил даже на ноги от удивления.
   – А ты, Публий Овидий Назон, что скажешь ты еще, если я прибавлю, что Ливия Августа, именно она сама, просила своего супруга о том, чтобы и ты сопровождал меня в этой поездке?
   – Непостижимо! – заметил взволнованным голосом поэт, сердце которого при этом известии забилось сильнее.
   – Но, быть может, ты пожелаешь ехать со мной? – спросил его с улыбкой Фабий.
   – Чтобы я не пожелал? Подай мне только знак, о Фабий, и я последую за тобой до самых геркулесовых столбов.
   – Но, разумеется, не ради меня одного, не правда ли? – и Фабий насмешливо сощурил глаза.
   – И ради тебя, и…
   – И ради цезаря, хочешь ты сказать?
   – Поспеши же с приготовлениями к отъезду.
   Марция, добрейшая Марция, довольная счастливой судьбой поэта, сказала в свою очередь:
   – Ты, Публий Овидий, был совершенно не прав в своем суждении о Ливии Августе, которая, как мне кажется, доверяет тебе и уважает тебя. Как мог ты думать, что умная Ливия Друзилла забыла сладкие звуки твоей лиры, умерявшие ее горе после смерти Друза Нерона?
   Проперций, поднявшись со своего места, подошел к Овидию и, пожимая его правую руку, напомнил ему его собственный стих:
   Судьбе любовника ее судьбу вручают.
   – Лишь бы, – возразил Овидий, – не оправдалась на мне вторая строчка этого двустишия:
 
Какой неравный бой!
Страшусь быть побежденным!
 
   Но, заметив, что Тимаген александрийский и Федр как бы не разделяют общей радости и намерены поздравить его, оставаясь молча на своих местах, он подошел к первому из них и сказал:
   – Что думаешь ты обо всем этом, Тимаген?
   – Я скажу тебе, – отвечал этот сурово, – словами Публия Вергилия Маррона: бойся Данаев и их даров.
   – А я тебе отвечу своим способом, – сказал Федр, когда Овидий обратился к нему с вопрошающим взглядом. – Выслушай следующую басенку Эзопа и заруби ее себе на память:
 
Телочка, коза, овца и лев
Не доверяйся тем, кто посильней тебя!
К примеру приведу и басенку такую:
Однажды телочка, коза и смирная овечка
В лесу с могучим львом затеяли дружить.
Случилось как то раз им всем поймать оленя,
И начал так добычу лев делить:
Как лев часть первую себе я оставляю,
По праву сильного, вторую отрываю,
Я значу больше вас – и третья часть моя,
Четвертую ж кто тронет часть, моих когтей тот бойся.
Таким-то образом, над правдой издеваясь,
Добычей общею лев смело завладел.[150]
 
   И Федр повернулся к нему спиной, не прибавив к сказанной им басне никаких разъяснений.
   Но Овидий, под влиянием волновавшего его в эту минуту чувства, не стал доискиваться морали этой басни, приписывая недоверие ее автора его сарказму и резкому характеру; он был занят одной мыслью – увидеть поскорее свою Коринну.
   Вместе с тем он торопился сообщить все это жене Луция Эмилия Павла, и с этой целью отправился в храм Изиды.
   Когда поэт, будучи введен к Юлии, увидел там Деция Силана и Мунация Фауста, то лицо его приняло озабоченное и строгое выражение, так как в эту минуту он вспомнил то, что говорилось в городе о разврате, совершаемом в стенах этого храма; равным образом вспомнил и то, что сказал Федр на вечере Фабия Максима, а именно, что жене Луция Эмилия Павла следует вести себя осторожнее, чтобы избежать судьбы своей матери. Под влиянием этих мыслей Овидий готовился сделать Юлии выговор, но она, питавшая к нему дочернее чувство, заметив его неудовольствие и желая смягчить его, встретила поэта его же стихом, сказанным ею при том с обворожительной улыбкой:
 
Не спрашивай о том, что делается тут
Вблизи Богини льна.[151]
 
   Такой выходкой хитрая красавица обезоружила поэта, затем, со свойственной ей развязностью, она продолжала:
   – Публий Назон! Наш друг, Деций Силан, преследуя цель, о которой шла речь на твоей вилле, привел ко мне Мунация Фауста, навклера, и вместе с тем члена одной из знаменитых фамилий Помпеи: он готов содействовать осуществлению плана, задуманного Луцием Авдазием.
   Овидий, затаив в своей душе неудовольствие и упрeK, готовый было слететь с его уст, обратился тут кДецию Силану со следующим вопросом:
   – А куда лежит твой путь, Деций?
   – В Тирренское море, а оттуда в греческие воды.
   – А когда отправляешься?
   – Завтра, на заре, мы уезжаем в Гостию; там ожидает нас судно друга моего, Мунация Фауста.
   После этого Публий Овидий Назон сообщил о поручении, данном императором Августом Фабию Максиму, упомянув, разумеется, о том, что и ему приказано отправляться вместе с Фабием, чтобы с ним сопутствовать Юлии в ее переселении в Реджию, и что они также выезжают на завтрашний день.
   Тогда Мунаций Фауст позволил себе предложить поэту свое судно.
   – Мы все, – сказал он Овидию, – отправляемся в путь в интересах одной и той же личности; не могу ли я отвезти и тебя вместе с Павлом Фабием Максимом на Пандатарию? Моему судну все равно приходится плыть мимо этого острова.
   – Как я, так и Фабий Максим, в чем я не сомневаюсь, будет тебе за это очень благодарен.
   Юлия, в свою очередь, поблагодарила предупредительного молодого человека.
   Затем, обсудив в последний раз некоторые частности общего им дела, отъезжающие стали прощаться с дамами. Юлия просила Публия Назона передать от нее ее матери несколько утешительных слов; Неволен Тикэ со слезами на глазах сказала еще раз прости своему жениху; и Мунаций, Деций и Овидий поспешно вышли из храма.
   По их уходе молодая милетская девушка побежала припасть к жертвеннику Изиды, чтобы молить египетскую богиню быть покровительницей в пути любимому ею навклеру и о том, чтобы он поскорее возвратился.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Остров Пандатария

   Между более или менее красивыми островками, живописно лежащими и поныне вблизи древней Парфенопы, к юго-западу от нее, в той части прежнего Тирренского моря, который зовется теперь Гаэтским заливом, находится островок по имени Вентотене.
   Этот островок не совсем микроскопичен, так как поверхность его более двух квадратных миль. Его порт удобен для кораблей небольших размеров, а тот, кто случайно посетит его, будет пораженроскошной растительностью, украшающей его берега. В настоящее время на нем считается до тысячи жителей.
   В те времена древнего Рима, в которые я перенес моего читателя, этот островок назывался Пандатарией и он тогда уже служил местом ссылки, но не для обыкновенных преступников, а для лиц высших классов общества. Впервые с этой целью он был открыт императором Августом для дочери от первой жены, Скрибонии, старшей Юлии, отвергнутой своим мужем, Тиверием, и народное предание еще и теперь указывает на развалины дома, где жила эта Юлия.
   Краткая древняя история острова Пандатарии напоминает нам еще, что сюда же были сосланы Тиверием Агриппина, жена Германика, другая несчастная дочь той же Юлии, Октавия, жена Нерона, и несколько сенаторов.
   Прегрешения Юлии были действительно велики, и читателю известно это из намеков, сделанных мной в той главе, где говорено было о политике Ливии. Не будет лишним, однако, припомнить тут еще кое-что из жизни этой несчастной и развратной женщины, вынудившей своего отца, сильно любившего ее, подвергнуть ее наказанию по закону, созданному им самим против прелюбодеяния и разврата.
   Август имел ее от Ливии Скрибонии, бывшей его третьей женой,[152] и с особенным вниманием заботился об ее воспитании. Говоря об этом, я упомянул также и о тех лицах, которые были приглашены Августом быть учителями ее дочери, и об его желании сделать ее честной женщиной и хорошей хозяйкой дома, желании, естественном во всяком отце, а тем белее в нем, не имевшем никогда других детей.[153]
   Быть может, по отношению к нравам своего времени, Август, в данном случае, быль слишком требователен, желая видеть свою дочь, подобно древним римским матронам, сидящей за прялкой и исполняющей все прочие домашние работы, запрещая ей принимать у себя патрициев и появляться вместе с ними в театрах, одеваться в роскошные костюмы и носить больше украшений, чем это приличествовало дочери цезаря. Словом, относительно поведения дочери требования Августа были столь строги, что удовлетворить им Юлии было невозможно, и в городе говорили шутя, что у цезаря много возни с двумя нежными дочерьми: Юлией и республикой.
   Юлия отличалась красотой, говорят – даже необыкновенной; вместе с этим она обладала и умом, при этом острым, как свидетельствуют некоторые ее ответы, переданные нам Макробием.
   Однажды Юлия явилась к Августу в не совсем приличном костюме, и отец молчанием дал ей понять, что он оскорблен ее нарядом. На следующий день она пришла к нему одетой совершенно иначе, очень скромно; Август встретил ее на этот раз с веселой улыбкой и поцеловал, не скрыв своего удовольствия, точно так же как не скрыл накануне свою печаль. Юлия, не задумавшись, отвечала ему:
   – Сегодня я оделась для глаз отца, вчера же для глаз мужчины.
   При всей своей строгости, Август был чрезвычайно ласков с ней, что в тот развратный век дало повод К распространению слуха, будто он был влюблен в свою дочь;[154] но многие считали это клеветой, не доверяя ей и в устах гнусного Кая Калигулы, сделавшегося римским императором после Тиверия и громко заявлявшего, что его мать, бывшая, как известно, дочерью Марка Випсания Агриппы и вышеупомянутой Юлии, есть плод преступной любви.[155]
   Ливия и Юлия явились однажды на гладиаторское представление с совершенно различной свитой: Ливия была окружена лицами почтенных лет и серьезными, Юлия – разгульной молодежью. Август, побуждаемый, вероятно, своей недоброй женой, вручил тут же дочери дощечку, прося ее написать на ней свое мнение о различии между ее свитой и свитой Ливии. Юлия написала следующее:
   «Лица, составляющие мою свиту, будут в свое время столь же серьезными и таких же почтенных лет, как те, какие окружают теперь Ливию».
   Та же самая Юлия, сделавшись постарше, имела обыкновение, подобно прочим римским матронам, тайно, с помощью своих горничных, выдергивать из своей головы седые волосы. Застав однажды ее за этой операцией, Август сделал вид, будто бы ничего не заметил; но впоследствии, разговаривая с дочерью о летах, он спросил ее, желала ли бы она, со временем, быть седой или плешивой; получив в ответ, что она предпочитает быть седой, он возразил: зачем же твои девушки, убирающие тебе голову, делают тебя плешивой преждевременно?
   Сосредотачивая свое сердечное чувство на своей Юлии и желая дать ей приличного мужа, Август – как писал об этом, по словам Светония, сам Марк Антоний – обратился к своему товарищу по триумвирату, предлагая свою дочь в жены его сыну; затем он желал соединить ее с гетским королем Котизоном именно в то время, когда сам помышлял жениться на его дочери; но, наконец, кончил тем, что выдал ее замуж за Клавдия Марцелла, сына сестры своей Октавии, едва вышедшего из детства.
   На предшествовавших страницах я уже сообщил о ранней смерти Марцелла в Байе, в чем подозревали участие Ливии, видевшей в нем первое препятствие для ее сына Тиверия к достижению трона.[156] Марцелл имел лишь двадцать четыре года; но Юлия еще при этом первом своем муже начала вести распутную жизнь. Рассказывают, что уже в это время она не только не скрывала своей симпатии к Тиверию, но и подавала повод к слухам о том, что была его любовницей.[157]
   Когда она сделалась вдовой, Август, упросив сестру свою Октавию уступить для Юлии мужа своей дочери Марцеллы, Марка Випсания Агриппу, знаменитого если не родом, то своими военными подвигами и гражданскими добродетелями, и выдал за него замуж Юлию.
   Но прежде, нежели Юлия предалась открытому разврату, Август, желая после смерти Марка Випсания Агриппы выдать ее в третий раз замуж и долго колеблясь в выборе для нее мужа в классе сенаторов и всадников, назначил ей, наконец, сына Ливии, Тиверия, принудив его с этой целью и. к крайнему его сожалению, расстаться с Випсанией Агриппиной,[158] верной и любимой им женой, давшей ему уже одного сына, Друза, и бывшей в то время беременной другим сыном.
   Еще в первую минуту появления Тиверия на страницах этой книги, я говорил о том, что в начале этот несчастный брак не давал Тиверию повода сожалеть о прошлом: между ним и Юлией царило согласие; но потом он стал относиться холоднее к Юлии, а затем они почувствовали взаимное отвращение друг к другу, так что он отправился в добровольную ссылку на остров Родос.
   Упоминал я также и о том, что Август, пораженный уже одним несчастием – смертью ее сыновей, Кая и Луция, усыновленных им и провозглашенных цезарями, – принужден был, по настоянию Ливии, в глазах которой соломинки превращались в бревна, когда дело касалось детей Юлии, – сослать меньшего Агриппу Постума в Соррент, а, наконец, и самую Юлию на остров Пандатарию, лишив ее удобств жизни и запретив доступ к ней как свободным гражданам, так и невольникам, без его личного позволения, причем ему сообщался возраст, рост, цвет волос и особые признаки на лице и прочих частях тела той личности, которая изъявляла желание отправиться на упомянутый остров для свидания с Юлией.
   Поведение Юлии до такой степени устыдило Августа, что после ссылки своей дочери он некоторое время избегал всякого человеческого общества; затем, приготовив подробную меморию о всех ее проступках, он передал ее квестору для прочтения в его отсутствии в сенате, который, таким образом, узнал о строгости Августа по отношению к своей преступной дочери.
   Кроме этого, Светоний вспоминает и о том, что Август, считая ссылку недостаточным для нее наказанием, помышлял даже лишить ее жизни.
   Ливия Августа, указывая мужу своему на остров Пандатарию, как на место ссылки для Юлии, и побуждая его запретить ей употребление вина и изысканной пищи, не желала ли этим, быть может, усилить страдания ненавистной ей женщины, так как Пандатария находится вблизи Байи, где весной собиралась обыкновенно римская элегантная молодежь, проводя тут время в беспрерывных оргиях. Такое предположение очень вероятно, так как несчастная Юлия, привыкшая к свободной, веселой и шумной жизни, должна была испытывать, в своем одиночестве и лишениях всякого рода, муки Тантала, зная, что в Байе, находившейся перед ее глазами, ее прежние друзья и знакомые предаются всевозможным удовольствиям.
   Как бы то ни было, пока она находилась на острове Пандатарии, некоторые из ее друзей, пользовавшиеся высоким положением и влиянием, имели возможность обходить строгие приказания императора и видеться с его несчастной дочерью, сторожившие которую, в этом случае, склонялись на подкуп в надежде, что Юлия, рано или поздно, будет помилована своим отцом и войдет к нему в прежнюю милость. В числе прочих и Овидий мог однажды посетить Юлию в ссылке, подкупив стражу с помощью золота. Ливия узнала об этом тайном свидании поэта со своей Коринной, но не показывала этого Овидию, хотя и не прощала ему нарушения императорского приказа.
   Передав вкратце историю острова и его знаменитой пленницы, я еще несколько минут займу читателя рассказом о последней.
   Под вечер того дня, который мог быть третьим с тех пор, как мы оставили наших друзей в монастыре богини Изиды, Юлия-мать, жившая уж несколько лет на Пандатарии, прогуливалась в задумчивости в лавровой роще, тянувшейся вблизи порта вдоль морского берега.
   Она была одна. День был теплый подобно летнему: с африканского берега веяло жарким ветром; Юлия вышла на прогулку при заходе солнца, желая подышать прохладным воздухом. Она была одета в легкую белую тунику с пурпуровыми краями; длинные и черные волосы падали распущенными косами на ее плечи, а в руке она держала свернутый и завязанный розовой лентой пергамент.
   Несчастная думала, – вечерние часы так легко вызывают на воспоминания и печальные размышления, – о прекрасных прошлых днях, о своих молодых и ветреных поклонниках; но на этот раз над всем прочим в ее памяти царил образ ее поэта, нежного Овидия, и в эту минуту она глубоко сожалела, что не слушала его советов и просьб.
   Но по мере углубления в рощу, оглашавшуюся мелодичным пением малиновки, которое казалось ей сладким голосом любви, от нее отлетали печальные воспоминания и ее фантазия рисовала увлекательные картины счастливого прошлого; они проходили в ее мечтах одна за другой; ей казалось, что ее певец, не чувствуя ревности и страстно влюбленный, припадает к ее ногам, чтобы выразить ей чувства своей пылкой души, называет ее нежными именами, называет ее своей Коринной, своей вдохновительницей и единственной музой своего таланта; а она, гордая любовью поэта, поднимает высоко свою красивую голову и, осматривая себя, замечает, что ее красота еще не исчезла; это доставляет ей удовольствие я она выражает его вслух; ее слов ведь никто не услышит в этом месте, услаждая таким образом свое одиночество: