Тогда Юлия встала на ноги: богиня явилась во всем своем блеске. Овидий, восхищенный ее красотой, воскликнул:
   – Если бы даже божественный Цезарь не причислил тебя к своему семейству, то всякий, смотря на тебя, о Юлия, все-таки, сказал бы, что ты небесного происхождения и что Венера – твоя прародительница!
   Юлия, улыбнувшись, посмотрела на себя в серебряное зеркало, которое держала перед ней стоявшая на коленях Маннея, и затем, довольная собой, отпустила своих девушек.
   После того Юлия вместе с Овидием вышла в oecus tetrastylos; так называлась комната, похожая на атриум с четырьмя колоннами у входа вместо дверей и без навеса над входом,.[53] на задней и боковых стенах которой были нарисованы монохроматически (т. е. одной краской) исторические виды, каковые находятся в атриумах, открытых в Помпеи, с мраморным полом, покрытым фигурами, издали кажущимися нарисованными тушью[54] В этой комнате Луций Эмилий Павел имел обыкновение принимать своих клиентов, а Юлия, в отсутствие своего мужа, принимала тут своих утренних посетителей. Первыми из них являлись всегда так называвшиеся saluti– geruli, т. е. слуги, приходившие от обожателей хозяйки дома приветствовать ее с утром и узнавать об ее здоровье.
   Юлия застала в атриуме несколько таких посланцев, из которых первый, глубоко кланяясь ей, сказал:
   – Меня посылает Луций Авдазий.
   – Меня посылает Луций Виниций, – проговорил второй невольник.
   – Меня посылает Семпроний Гракх, – проговорил третий.
   – Деций Силан, – произнес четвертый.
   – Странно! Все друзья моей матери, – прошептала Юлия, бросая взгляд на Овидия, который также тихим голосом сказал ей:
   – Прикажи этим людям ждать твоих повелений на дворе.
   Юлия тотчас приказала им выйти, но пятый – из salutigerul'ов, еще не приветствовавший ее, продолжал стоять на своем месте, не двигаясь. Юлия окинула его с ног до головы испытующим взглядом, но, вглядевшись в его лицо, вскрикнула от удивления.
   Незнакомец, заметив, что его узнали, улыбнулся.
   Продолжая пристально глядеть на него, Юлия спросила с волнением:
   – Кто ты такой? Откуда ты? Кто прислал тебя?
   Вместо ответа незнакомец протянул ей запечатанный лист пергамента.
   – Прочти, – сказала Юлия Овидию, схватив пергамент и отдавая его поэту.
   Овидий, распечатав его, прочел вслух:
   «Посылаю к тебе невольника Клемента; он пользуется моим доверием; выслушай его. До свидания».
   – Заметил ли ты его лицо, Публий Овидий? Не правда ли, что, смотря на него, можно подумать, что перед нами стоит мой брат, Агриппа Постум? – спросила Юлия поэта на греческом языке.
   – Разумеется, и я тотчас понял причину твоего удивления, – отвечал Овидий на том же языке.
   – Госпожа, – проговорил тогда Клемент, – я предупредил уже Публия Овидия Назона о том, что по моему совету Авдазий, Виниций, Деций Силан и Гракх принимают к себе сегодня своих слуг, чтобы получить от тебя приказания, какие ты пожелаешь им дать. Я имею нечто высказать всем вам, но для места свидания твой дом неудобен.
   – В таком случае, – сказал Овидий, – я приглашаю всех вас прийти ко мне ночью в мои Orti piniferi; я приготовил для вас там скромный ужин.
   – Хорошо, – отвечали Юлия и Клемент, и последний тут же попросил позволения немедленно уйти, чтобы не возбудить ни в ком подозрения; а поэт брал на себя распорядиться приглашением к себе вышеупомянутых лиц.
   Действительно, немного минут спустя Овидий передал четырем слугам свернутые в трубочки пергаменты, в которых просил Авдазия, Виниция, Гракха и Деция Силана прийти к нему в ту ночь в Orti piniferi.
   – Публий Овидий, – сказала после этого Юлия поэту, – сегодняшнее собрание у тебя напоминает мне об очень серьезном и нужном мне предмете.
   – О каком это?
   – Мне до сих пор не удалось найти такой невольницы, которая, находясь при мне, как venerea, могла бы, вместе с тем, исполнять обязанности анагноста, т. е. развлекать меня чтением. Будь сегодня у меня такая девушка, я взяла бы ее с собой в твои Piniferi.
   Название venerea принадлежало такой невольнице, которая была, так сказать, наперсницей своей госпожи, самым доверенным ее лицом, содействующим ей в ее эротических похождениях и знавшим, следовательно, все ее сердечные тайны; venerea, рано или поздно, непременно отпускалась на волю.
   На ней лежало попечение о venereum, тех комнатах в доме, где была устроена частная купальня госпожи и где она предавалась сладострастью. Такие обязанности не только не унижали невольницы, но, вследствие тогдашних нравов, ставили ее в общем мнении выше всех прочих слуг и придавали ей такое значение, что сделавшись свободной, она занимала заметное место в обществе и память о ней чтилась иногда, как свидетельствует это открытая ныне Помпея, великолепными надгробными монументами.
   Младшая Юлия, действительно, могла иметь также надобность и в чтице, так как она, подобно своей матери, знала хорошо латинскую и греческую литературу и была близко знакома со многими учеными людьми и поэтами Рима.
   – Зачем ты не обратишься, Юлия, к Торанию, торгующему невольницами? – спросил Овидий.
   – Меня известили о том, что у него нет такой невольницы, какая мне нужна.
   – Нет еще трех дней, как он мне говорил, что ждет партию хорошего товара.
   – В таком случае, отправимся к нему завтрашний день.
   В ту самую минуту, когда Клемент выходил из дома Луция Эмилия Павла, укутанный в paenula, – широкий плащ с капюшоном, закрывавшим лицо до самых глаз, – чтобы не быть узнанным, – он встретился с Ургуланией, фавориткой Ливии, входившей в тот же дом.
   Ургулания устремила на него глаза, и лице ее озарилось радостью. Она полагала, что видела достаточно, чтобы узнать человека, которого искала, и тотчас бы вернулась к своей повелительнице, если бы не имела желания выпытать душу Юлии. А поэтому она вошла в дом. Когда об ее приходе известили Юлию, она приказала просить Ургуланию в эзедру. Читатель помнит, что так называлась комната, предназначенная для приема гостей и разговоров.
   Овидий, едва лишь услышав имя гостьи, заметил Юлии взволнованным голосом:
   – Вероятно, в Риме уже носятся слухи о прибытии Клемента. Ради богов, о Юлия, не вымолви о нем ни слова.
   – Я хорошо знаю Ургуланию, эту худшую советницу императрицы, – отвечала Юлия.
   – Не говори с ней и обо мне.
   Сказав это, Овидий через большую дверь вышел на fauces, – так называлась открытая узкая галерея, окружавшая дом и снабженная лестницами, ведшими в подвальный и верхний этажи, – откуда, спустившись во двор, называвшийся cavaedium, и пройдя протир, вышел на улицу, полагая, что прошел незамеченным.[55]
   В нескольких шагах от дома, на углу, он увидел Процилла, который, не желая быть узнанным, поторопился, хотя и поздно, закутаться в свой галльский плащ с капюшоном, рукавами и прорезами на обеих сторонах; он находился тут, очевидно, чтобы заметить тех, кто входил и выходил из дома Юлии.
   «Ливия знает или подозревает», – подумал поэт и, показывая вид, что он не узнал невольника императрицы, продолжал свой путь, еще более прежнего убежденный в необходимости быть осторожным.
   Не скрылся Овидий и от зорких глаз Ургулании, не показавшей, однако, и вида, что она его заметила, когда подойдя к Юлии, встретившей гостью с приветливой улыбкой в лице, стала обнимать ее.
   – Что привело тебя, Ургулания, в дом Луция Эмилия Павла? – спросила ее ласково Юлия.
   – Не упрекаешь ли ты меня, о Юлия, за то, что я уже давно не была у тебя? – спросила в свою очередь фаворитка Ливии хозяйку дома.
   – О нет, кто может осмелиться отрывать тебя от обязанностей, какие ты выполняешь при супруге Августа.
   – Сегодня я сама осмелилась сделать это, о, прекрасная Юлия, и потому собственно, чтобы сообщить тебе приятные новости.
   – Действительно ли это так? – спросила Юлия, но таким равнодушным тоном, который изобличил в ней полное недоверие к словам Ургулании.
   – Да, это так; мать твоя, по желанию Августа, покинет негостеприимную Пандатарию…
   – Она переменит небо, но чувства Августа к ней останутся те же самые.
   – Нет, и чувства Августа к ней изменились, если он смягчает ее ссылку и переводит ее в Реджию; в этом городе она будет пользоваться большей свободой, нежели на острове Пандатарии, и тебе будет позволено видеться с ней. Все это заставляет думать, что Август скоро ее совсем простит.
   Это известие не обрадовало Юлию так, как предполагала Ургулания: внучка Августа хорошо знала, что ни ей, ни ее матери нельзя надеяться на будущее, пока при Августе находится Ливия.
   Хотя и замечая недоверие Юлии, Ургулания решилась, однако, затронуть тот предмет, который составлял главную цель ее визита.
   – Надобно также надеяться, – сказала она, – что и брат твой будет возвращен тебе.
   – Если будет длиться та справедливость, которая сослала его в Сорренто, то напрасна всякая надежда. В чем заключались, например, его преступления? Не можешь ли ты указать мне на них, Ургулания?
   – Его грубый характер, его жестокое сердце… По крайней мере, так говорили в то время.
   – Об этом протрубили по всем весям и городам, но ни веси, ни города этому не поверили. Грубость и жестокость, не доказанные фактами, не составляют еще преступления, но, тем не менее, они послужили поводом к осуждению. Во всяком случае, следовало бы принять во внимание его крайнюю молодость. А другие братья мои, Луций и Кай, какое преступление совершено ими? Все семейство Випсания Агриппы, которому Август обязан империей, теперь рассеяно. Здесь остается от него лишь одна ломкая тростинка, и кто знает, не наступит ли скоро и ее очередь?
   – Ты несправедлива, о Юлия; тебе известно, что Луций и Кай умерли вдали от столицы славной смертью, уже провозглашенные Августом цезарями, усыновленные им и окруженные почестями…
   – Да; и жертвы, влекомые к алтарю для заклания, также убираются цветами.
   – Ну, хорошо; время покажет нам истину. Но о своем младшем брате не имеешь ли ты известий, о Юлия? – сказала Ургулания.
   – Никаких, – отвечала Юлия сухо.
   – Никаких? – переспросила Ургулания, устремив на нее пытливые взоры.
   – А разве есть какие-нибудь? Скажи мне их, Ургулания.
   – Сегодня утром я слышала, что Агриппа Постум находится в Риме; и если этот слух справедлив, то ты, наверно, с ним виделась.
   Юлия расхохоталась гомерическим смехом, но ничего не отвечала.
   – Ну, что ты скажешь на это? – настаивала гостья.
   – А то, что если слух этот справедлив, то, разумеется, я должна была видеться с Агриппой.
   – Ты не желаешь сказать прямо, о Юлия; ведь это не ответ.
   – Иди, Ургулания, и скажи мачехе моей матери, что она может спать спокойно.
   Говоря таким образом, Юля поднялась со своего места, как бы желая прекратить неприятный для нее разговор и распроститься с фавориткой императрицы.
   Ургулания, сжимая свои зубы от досады и злости, также встала со своего места и простилась с Юлией в совершенной уверенности, что лицо, встреченное ею на пороге дома Юлии, был Агриппа Постум.
   По уходе гостьи, припоминая свой разговор с ней, Юлия подумала о том, что Ургулания, входя к ней, могла встретиться с Клементом, но потом успокоила себя надеждой, что она могла и не узнать его переодетым.
   Ургулания, выйдя на улицу, также увидела Процилла, стоявшего у того же угла, и, прежде нежели сесть в бастерну,[56] ожидавшую ее у дверей, подошла к нему и спросила его дрожавшим от волнения голосом:
   – Видел ты его?
   – Видел.
   – Агриппу Постума?
   – Да, его; но, может быть, что я ошибся.
   – Не он ли вышел из дома, вслед за Публием Овидием Назоном?
   – Он.
   – Так ты пока сомневаешься?
   – Я думаю, что еще не выполнил поручения, как следует.
   – Хорошо, а я возвращаюсь на Палатин.
   После этого, сев в носилки и указав бывшему при них невольнику дорогу, Ургулания, припоминая прием и обращение с ней Юлии, прошептала с угрозой:
   – Дочь Агриппы, ты называешь себя ломкой тростинкой, и прекрасно; а я буду аквилоном, дуновение которого согнет и уничтожит тебя, гордую.

ГЛАВА ШЕСТАЯ
Orti Piniferi

   Читателю уже известно, что, кроме полей и вилл на юге Италии, поэт Овидий владел еще домом в Риме, близ самого Капитолия, а на одной из окраин этого города, между via Claudia, тянувшейся по направлению к Лукке, и via Flaminia, которая вела в Этрурию и Умбрию, огородами или, лучше сказать, садами, названными им Orti pinif eri потому, вероятно, что холм, на котором они находились, был покрыт соснами.
   Сюда он любил удаляться от шума многолюдного города-, от ненавистного ему придворного притворства, здесь он искал тишины и мира, когда уставал от светской жизни, полной стеснительных для него церемоний. Здесь он отдавался поэтическим вдохновениям и находил удовольствие в занятиях сельским хозяйством, подавая земледельцам советы относительно посева и жатвы, устройства канав и своевременной поливки растений, часто собственноручно сажая и пересаживая цветы, фруктовые и прочие деревья. Когда впоследствии, живя в дикой Скифии, среди чуждого ему народа, говорившего на непонятном для него языке и смотревшего на него как на обыкновенного преступника, он оплакивал прошлые дни, вспоминая родную виллу в Сульмоне, место которой указывают еще теперь кучи развалин,[57] и жаловался на то, что у него не было даже плуга, который мог бы служить ему утехой в его несчастье и уединении, то такие жалобы были искренними в устах нашего поэта. Послушаем его самого:
 
Не улететь, как сердце б ни стремилось,
Отсюда мне к потерянным полям,
В отцовский дом, где так привольно жилось,
В тот сад роскошный и красивый,
Что на холме раскинулся сосновом,
Вблизи Фламинии и Клавдии шумливой.
Не знаю, для кого садил я в нем деревья,
Водой источника любя их поливать
(Не вижу я причин, чтоб это тут скрывать);
Но плод деревьев тех, что собственной рукой
Я насадил, не мне, несчастному, срывать
Неумолимою назначено судьбой.[58]
 
   Так вспоминал бедный поэт свои Orti piniferi, где находил он столько удовольствия и к которым он был сильно привязан.
   Посреди этих садов возвышался красивый и комфортабельный дом, куда и были приглашены Овидием жена Луция Эмилия Павла, младшая Юлия, и прочие друзья его.
   Пока солнце заходит за горизонт и тени мало-помалу покрывают собой красивый холм, мы успеем, до прихода гостей, осмотреть это прелестное место.
   С вышины солариума[59] упомянутого дома открывался великолепный вид на ближние холмы и на большую часть величественного города, тянувшихся от подошвы овидиевских садов. Храмы, обширнейшие дворцы, кажущиеся целыми городами[60] форумы (площади), термы рассеяны по всем кварталам; театр Помпея, портик, воздвигнутый в честь Ливии на месте бывшего дворца Поллиона и многие другие монументальные здания, возвышавшиеся в разных местах из общей массы городских построек, представляли собой удивительную панораму, импонировавшую своей грандиозностью.
   У передней стороны дома, глядевшей на полдень, возвышался широкий портик, вокруг которого находились комнаты для домашней прислуги (cellae familiariсае), кладовые и погреба, сараи, где хранились земледельческие орудия и другие принадлежности сельского хозяйства; тут же находился и атриум в древнем стиле. От него шла широкая аллея из конусообразных сосен, служившая местом прогулок, а за ней тянулась дорога, называемая gestatio,[61] по обеим сторонам которой, отделенные от нее шпалерами, находились огороды и фруктовые деревья, предмет стольких забот Овидия, которые, в минуту повествуемых мной событий, покрывались уже цветом. В верхней части вышеупомянутого портика помещался триклиний (triclinium – обеденная комната), из дверей которого видна была небольшая часть ксистуса,[62] покрытого разнообразными цветами. В середине портика находилась дверь, которая вела в нижнее помещение дома, среди которого был небольшой двор, оттененный разного сорта деревцами и кустарниками, и с фонтаном, струившим воду из ноздрей какого-то морского чудовища; на этот дворик выходили cubiculi, спальни или комнаты, назначенные для отдыха, так что спавшие в них убаюкивались журчанием фонтана.
   Из галереи (fauces)[63] шедшей вокруг дома, узкие, по обычаю того времени, лестницы вели в верхний этаж, где помещался гинекей, т. е. комнаты жены Овидия, которой в минуту нашего рассказа не было на этой вилле: она оставалась еще в городском доме своего мужа.
   В задней части дома, позади триклиния, находилась обширная комната, одна из самых теплых в доме в зимнее время, когда солнечные лучи почти не оставляли ее в течение целого дня. Это было apodyterium, комната, где хранилась одежда, и служившая вместе с тем будуаром; она соединялась с тем отделением дома, где помещалась купальня, balineum. По обе стороны триклиния, т. е. столовой, находились, на восточной стороне, tablinum, в котором помещался богатый шкаф с ящиками для книг и дощечки (pugillares), натертые воском; эти последние служили для письма: на них записывались для памяти счеты, мысли, приходившие на ум в течение дня; их употребляли также в виде любовных записок; в доме Овидия tablinum был кабинетом поэта. На противоположной, т. е. западной стороне столовой находилась эзедра или экседра, зал для разговоров, т. е. гостиная. Это была довольно просторная комната, разрисованная цветами и птицами; с потолка, из углубления, обделанного кедром, спускались две бронзовые лампы (lychni pensiles) на цепочках из того же металла, у стен же стояли широкие кресла в форме кроватей с пуховыми подушками (pulvinares).
   Молодой невольник, lampadarius, войдя в эту комнату, зажег фитили висевших ламп, при свете которых можно было еще лучше рассмотреть прелестные рисунки на стенах, богатство деревянной отделки, блестевшей великолепным красным цветом знаменитой эфесской киновари, и, особенно, налюбоваться мозаичной картиной на полу, изображавшей голубков между цветами и зеленью у берега озера, посреди которого плавали лебеди.
   Овидий прибыл на виллу раньше своих гостей. Двое или трое слуг, следуя указаниям метрдотеля (tricliniarches), приготовляли уже в столовой все необходимое к ужину; archimagirus, или главный распорядитель в кухне, торопил поваров в их работе; pronus или погребщик, вынес уже из погреба амфоры со старыми винами: фалернским, массикским и мартинским; словом на вилле Овидия все было в движении.
   Овидий с заметным волнением ходил из одной комнаты в другую; мысли его были заняты не приготовлениями к ужину, бывшему, в данном случае, одним лишь предлогом к собранию, а совершенно другими предметами; он думал в это время о таинственном появлении невольника Клемента, о низких намерениях Ливии, о печальной участи своей Коринны, об опасности, угрожавшей, как он знал, ему самому; наконец, о сотрапезниках, или вернее, заговорщиках, которых ожидал к себе эту ночь; все эти мысли, путаясь одна за другую, кружили ему голову и волновали его душу.
   – Однако, необходимо принять какое-нибудь решение! – воскликнул он, останавливаясь. – Но какое?.. На Августа нельзя полагаться: Ливия овладела им совершенно; она сумела сделаться его Эгерией;[64] возбуждая его на добрые и великие дела, она делает себя и его любимцами народа. Если бы еще жил Меценат, он был бы на нашей стороне; но Валерий Мессала обожает Августа, который отчасти по настоятельным советам Мессалы провозгласил себя отцом отечества; также чужд нам и Квинтилий Вар, мечтающий быть правителем Германии и осаждающий императрицу просьбами об этом…
   И поэт продолжал мерить длинными шагами гостиную, припоминая и разбирая в своем уме всех лиц, пользовавшихся влиянием при дворе; после нескольких минут размышления он безнадежно опустил голову: всех этих лиц, по той или другой причине, он устранял от участия в своем предприятии.
   – Но кого же избрать мне? – спросил он, останавливаясь вновь и ударяя себя по голове.
   В эту минуту, nomenclator,[65] появившись у дверей гостиной, провозгласил:
   – Павел Фабий Максим.
   – Вот кого, вот кого! – ответил самому себе вслух поэт, при этом имени, – не приглашенный мной, он послан ко мне самими богами, покровительствующими Риму!
   И он поспешил навстречу гостю.
   Павел Фабий Максим, происходивший от знаменитой фамилии Фабиев, отличался добрым сердцем, великодушием и другими блестящими качествами своих предков. Август ради своих собственных интересов старался привлекать к себе людей, знатных по происхождению; с некоторыми из них он был в дружбе, как, например, с известным Меценатом, предки которого в качестве этрусских лукомонов[66] восседали в пурпуровой одежде на креслах из слоновой кости, а также и с упомянутым Фабием, пользовавшимся дружбой Августа, чтобы высказывать ему правду. Фабий пользовался уважением у лучших представителей римской интеллигенции; на его вечерах собирались литераторы и поэты; Варий читал там свои трагедии, Проперций любовные элегии, Овидий эротические и героические стихотворения, Тибулл сентиментальные диетики (двустишия), Федр свои басни; словом, всякий из писателей, пользовавшийся известностью, был дорогим гостем в доме Фабия, где находил слушателей, готовых ему аплодировать.