Добавим еще один темный «медицинский» мазок. Кто только не упражнялся в очернении поэта: политики, критики, журналисты, разная мелкая мемуарная братия… Многие из них только тем и зацепились в истории, что тявкнули раз-другой на покойного «Сережу». Но, пожалуй, больше всех изгалялся некий заезжий (1911 г.) из Швейцарии (проездом в Цюрих) психиатр Иван Борисович Талант (под этим именем он фигурирует в современной литературе о Есенине. В 1926 году он опубликовал в «Клиническом архиве» (Л. Т. 11. Вып. 2), наверное, самую грязную в истории психиатрии статью «О душевной болезни Есенина». В ней такие выражения: «величайший лирик пьянства», «…остается удивляться поистине пьяной любви поэта к зверям и всякого рода скоту», «…распад, расщепление личности» и т. п. (Есенина признавал абсолютно здоровым всемирно известный французский психолог Пьер Жане).
   Автор этих и многих других гнусностей приседал на цыпочки перед Леопольдом Авербахом, приятельствовал с небезызвестным рифмоплетом Александром Крученых, заполонившим своей антиесенинской «продукцией» (так он именовал жанр своих злобных брошюрок) нэпмановский книжный рынок. Но Бог с ним, с этим окололитературным шулером, вернемся к Евгению Яковлевичу Голанту – никакой ошибки! – так его правильно именовать. Сей жулик от науки, оказывается, одно время обретался в Ленинградском педагогическом институте им. Герцена. Что примечательно – штатным доцентом вчерашний «профессор» утвержден 1 сентября 1929 года, когда троцкистские крысы побежали из своих насиженных нор в спасительные теплые углы. В Ленинграде жила сестра Голанта, – тоже психиатр[16], – видимо, она и порадела братцу, – не исключено: редактировала его «трактаты» в «Клиническом архиве», собрание выпусков которого представляет почти всю русскую литературу сумасшедшим домом.
   Отыскалось и небольшое «дельце» Е.Я. Голанта. В нем есть любопытная пометочка: «1918—1920 г. Внешкольн. п/о, криминол.», что, очевидно, расшифровывается как занятие сиим мужем в некоем специальном подотделе криминологией.
   В 1933 году в пединституте им. Герцена Е.Я. Голант исполнял обязанности заведующего кафедрой педагогики, но студенты почему-то не замечали его ума и познаний и протестовали против его лекций (это во времена-то всеобщего послушания); в ту пору профессиональный лжец пропагандировал псевдонауку педологию, и на одном из собраний (2 апреля 1937 г.) директор института Н. И. Стриевская, разгромив новомодный абстрактный зуд, сказала о Голанте: «…редко бывает в институте, мало и плохо работает». И добавила: «Поменьше бы каялись, побольше бы работали…» Типичный негодяй своего времени, за свои мерзости наверняка «пострадал», позже за подлость реабилитирован… – скучно на этом свете, господа.

ГЛАВА VII
ОН СТОРОЖИЛ ТЕЛО ПОЭТА

   «Не в припадке увлечения, а совершенно сознательно говорю, что после Демьяна Бедного и Маяковского Вы более, чем кто бы то ни было (выделено автором. – В.К.) из наших поэтов, послужили пером революции впервые годы вооруженной борьбы, годы смертельной опасности, когда «смена вех» была не выгодным, а весьма рискованным делом» (рукопись, архив Пушкинского Дома).
   Такую высокую оценку творчества Василия Васильевича Князева (Седых) дает в начале 30-х годов вульгарный критик – социолог Л.Г. Калмансон, более известный под псевдонимом Лелевич, – второй после Сосновского ненавистник Есенина. В тот период общественно-политические координаты сместились: самого Лелевича исключили из партии, он уже не комиссарил в советской печати как прежде, наводя страх на литераторов-попутчиков и всех недостаточно покрасневших авторов. А еще недавно этот новоявленный Писарев с партбилетом делал политику в литературе, нещадно хлестал в газетах и журналах писателей, используя методы «опертроек», председателем одной из которых он был в Гражданскую войну.
   К тому времени сошла на нет и сомнительно-шумная известность Красного Звонаря – под таким псевдонимом любил выступать Василий Князев, сочинитель бойких стихотворных фельетонов, большевистских агиток и безбожных куплетов. Он вполне подходящий прототип Ивана Бездомного из «Мастера и Маргариты» Булгакова, но, в отличие от художественного персонажа, никогда не сомневавшийся в своем поэтическом таланте.
   Князев пел оды коммунистам далеко не бескорыстно. По воспоминаниям современников, он мог зарифмовать любой «социальный заказ» и сшибал в редакциях не без помощи всесильного Зиновьева наивысшие гонорары.
   После XIV съезда РКП(б) и особенно после 1929 года Князева, пропагандиста красного террора и мировой революции, выставили на задворки литературы, против чего он горлодерски возмущался, кроя на всех углах Сталина. «Ваша судьба, – писал ему в тот период его друг Лелевич, – вызывает во мне целый взрыв возмущения. – И успокаивал: – …Крепись! Классовая и неотделимая от нее историческая справедливость возьмет свое!» («Справедливость» сей «неистовый» ревнитель 20-х годов понимал как обязательное собственное господство.) По закону нравственного возмездия, в 1937 году пришел черед Красному Звонарю отвечать за рифмованные призывы к кровавому насилию и отрицание всего святого. Разумеется, позже нашлись духовные родственнички Князева-Шарикова и Лелевича-Швондера, реабилитировавшие своих предшественников.
   Теперь, надеемся, понятно, почему в ночь с 28 на 29 декабря 1925 года Князев сторожил тело Есенина в морге Обуховской больницы на Фонтанке. Здесь-то он сочинил пространное стихотворение (опубликовано в ленинградской «Новой вечерней газете»). Из этого опуса часто цитируют следующую строфу:
 
В маленькой мертвецкой, у окна,
Золотая голова на плахе.
Полоса на шее не видна —
Только кровь чернеет на рубахе.
 
   Четверостишье обычно приводят как деталь – аргумент в пользу версии убийства Есенина. Меж тем все стихотворение говорит как раз об обратном. Не мог Князев разделять мнения о насильственной смерти поэта. Не для того он был приставлен цепным псом у заледенелого тела. Подпись под элегической балладой («Живший его стихами») насквозь лицемерна. Никогда Князев не сочувствовал таланту Есенина и близких ему крестьянских поэтов – достаточно прочитать его пышущую к ним ненавистью книжку «Ржаные апостолы…», в которой он «стирает в порошок» Николая Клюева и его собратьев по перу, глумится над Россией и поет дифирамбы кровожадному Интернационалу.
   «Все мы труп бесценный охраняем», – пишет странный ночной сиделец. С какой целью? – задаем мы резонный вопрос. Почему на роль сторожа выбран не какой-нибудь служитель прозекторской (здесь работали восемь человек), а заботливо опекаемый партцарьком Зиновьевым преданный ему бард?
   Проверка показала: Князев действительно провел ночь в морге Обуховской больницы. В том же стихотворении он пишет: «Вон Беляев… кровью залит весь…» К трупу была прикреплена бумажка с фамилией страдальца. В ленинградской газетной хронике происшествий мы нашли заметку, сообщавшую о подростке Александре Беляеве, зарезанном трамваем в процессе его неудачной попытки вскочить на ходу на подножку. Так что Князев и вправду дежурил у тела убиенного Есенина.
   Какой-то абсурд в стиле Гойи. Он присутствует во всей англетеровской истории: в контрольно-финансовых списках жильцов гостиницы фамилии Есенина нет, но его упорно в нее «поселяют»; ванны в 5-м номере нет (сохранилась инвентаризационная опись «Англетера», март 1926 г.), но воспоминатели «затаскивают» в нее поэта да еще присочиняют для пущей убедительности скандальный сюжетец с подогреваемым без воды котлом; милиционер, вчерашний наборщик солидной типографии, прошедший комиссарскую выучку и экзамен секретно-оперативной школы, составляет полуграмотный «акт» и дает его на подпись явно избранным понятым; следственный фотограф почему-то устраняется, а на его месте в злосчастном 5-м номере тут как тут придворный кремлевский мастер Моисей Наппельбаум, влюбленный в Свердлова и Дзержинского и «кстати» пожаловавший из Москвы; тело поэта еще не остыло, нет еще результата судмедэкспертизы, а ленинградские газеты наперегонки сообщают о самоубийстве, наконец – исчезают многие важнейшие документы есенинского «дела», как будто речь идет о зауряднейшем несчастном, а не о европейски известном человеке, стихи которого уже при жизни переводились в двадцати странах.
   Однако пора давать ответ на поставленный выше недоуменный вопрос, связанный с ночным доброхотом. Василий Князев сторожил тело Есенина по чьему-то прямому приказу, а не по своей воле и душевному порыву (такового у него просто не могло быть). Здесь «темные силы» явно перестарались с подстраховкой; Красному Звонарю надо было бы помалкивать о щекотливом поручении, а он, томимый зудом версификаторства и гонорара, раззвонил на весь Ленинград. Не ошибемся, если предположим, что Князев выполнял в ГПУ роли самого дурного свойства (о его подобной склонности пишет в мемуарах хорошо его знавший по работе в «Красной газете» литератор А. Лебеденко, приятель К. Федина).
   Прослеживается связь Князева с чекистами-сексотами и даже непосредственно с ведомством ГПУ. 1 ноября 1924 года на заседании бюро коллектива 3-го Ленинградского полка войск ГПУ рассматривалось его заявление о восстановлении в партии (очевидно, как лицо «свободной профессии», он стоял на учете в этом полку). В тот день парторг Василий Егоров просьбу Князева отклонил – «в виду его неразвитости» и потери связи с организацией с 1922 года. Удивляться такой резкой оценке «горлана-главаря» не следует, он, самоучка, умел лишь бойко слагать звонкие рифмы, книг же читать не любил. Прижимистый в деньгах, подолгу не платил партвзносов. Из протоколов собраний сотрудников «Красной газеты», где он печатался, известно, что в феврале – августе 1924 года (полгода) сей зиновьевский певчий не заплатил в партийную кассу ни копейки, хотя только в феврале того же года его заработок составил 259 рублей 68 копеек, а это месячный оклад советского чина губернского масштаба.
   В протоколе №100-б заседания комиссии РКП(б) Центрального района (1924 г.) по идеологической проверке сотрудников «Красной газеты» о Князеве сказано: «Недисциплинирован. Член партии с уклоном к рвачеству. В партии является балластом». Позже, как видим, он пытается получить партбилет в чекистской организации, но и там ему это тоже не удалось.
   Цель палачей и их порученца в морге Обуховской больницы: не допустить к осмотру тела поэта ни одного человека, ибо, повторяем, сразу же обнаружились бы страшные побои и – не исключено – отсутствие следов судмедэкспертного вскрытия. Поставленную передним кощунственную задачу негодяй выполнил – не случайно в 1926 году его печатали как никогда обильно. Иуда щедро получал свои заработанные на крови сребреники. Другого объяснения странного дежурства в мертвецкой стихотворца-зиновьевца трудно найти.
   В одном из питерских архивов мы два года добивались «личного дела» Князева. Так и не добились…
   В заключение сюжета о стороже изувеченного, как мы полагаем, тела Есенина две цитаты. Одна из стишка Князева «Откровение Муссолини», обыгравшего фразу итальянского фашиста о попечении Иисуса Христа над здоровьем ближних. Автор – конечно же пылкий интернационалист и безбожник, – потешаясь, заключает:
 
И доселе всякий знает
От Читы и до Ростова, —
На ослах лишь выезжает
Церковь кроткая Христова.
 
   (Выделено самим сочинителем-похабником; вечерний выпуск «Красной газеты», 1927, №70.)
   В ответ красногазетчику по почте пришла следующая эпиграмма с примечательной анонимной подписью:
 
Циничен, подл, нахален, пьян
Средь подлецов, убийц и воров
Был до сих пор один Демьян —
Ефим Лакеевич Придворов.
Но вот как раз в Великий пост
Из самых недр зловонной грязи
Встает еще один прохвост —
«Поэт шпаны» – Василий Князев.
Не Есенин
 
   Вероятно, подпись не случайна. Аноним, может быть, что-то знал о кощунственном задании Князева в мертвецкой Обуховской больницы.
   В 1937 году Красного Звонаря расстреляли по статье 58—10. Реабилитирован в 1992 году. Жаль, что тогда расхожая формула «антисоветская пропаганда» не комментировалась. Он всю жизнь был ярым советским пропагандистом, только в Кремле хотел видеть не диктатора Сталина и его окружение, а Троцкого, Каменева, Зиновьева и им подобных.

Часть 2

ГЛАВА VIII
МАТРОС-БОСЯК И ЕГО ПРИЗРАК

   В начале ноября 1925 года Есенин спешно приезжает в Ленинград, встречается здесь с другом, партработником Петром Ивановичем Чагиным, и своим давним знакомым, журналистом Георгием Феофановичем Устиновым (1888—1932). Надо помнить, поэту в то время угрожали судом, и поездка, очевидно, носила отнюдь не развлекательный, а – можно выразиться – разведывательный характер. Есенин явно нервничал, вероятно, наводил какие-то справки, с кем-то встречался. Вряд ли он намеревался перекочевать в Ленинград – его бы «достали» и здесь. О будущем назначении симпатизировавшего ему С.М. Кирова и любившего его П.И. Чагина он вряд ли знал. О перемещении их из Азербайджана в Ленинград стало известно лишь в конце декабря. Настроение у Есенина было крайне пасмурное (об этом пишет в своей книге фотографировавший его в ноябре Моисей Наппельбаум). С Вольфом Эрлихом в тот раз он встречался, но близко не общался и не давал ему никаких серьезных поручений. В Ленинграде жили более близкие Есенину люди, и в свете этого его декабрьская телеграмма Эрлиху с просьбой о снятии квартиры неожиданна…
   Что же заставило его внезапно броситься в город на Неве?
   …В начале сентября 1925 года он ехал с Софьей Толстой в поезде Баку – Москва и наверняка вспоминал гостеприимный азербайджанский кров Чагина. Издатель Иван Евдокимов требовал его возвращения в столицу, в противном случае грозил расторгнуть договор на выпуск его собрания сочинений.
   6 сентября произошла проклятая неприятная история. Оставив жену в купе, Есенин направился в вагон-ресторан, но чекист-охранник, ссылаясь на приказ начальства, преградил ему дорогу. Есенин вспылил. Услышав перебранку, дипкурьер Альфред Мартынович Рога (49 лет) принялся нудно воспитывать несдержанного пассажира. Он узнал его, и ему, очевидно, доставляло удовольствие прочитать знаменитому поэту нотацию, тем более, если не ошибаемся, он сам пописывал вирши и не прочь был «дать урок» буяну-попутчику. Кстати, стихотворца по фамилии Рога нахваливал Вл. Маяковский на одном из заседаний Комакадемии в 1926 году.
   Разгорелся скандал. Рога привлек к «делу» ехавшего в том же вагоне врача Юрия Левита, тогда начальника отдела благоустройства Моссовета. Эскулап-коммунальщик, видимо, чувствовал себя уверенно и видел в Есенине если не слесаря-водопроводчика или истопника, то уж никак не европейски известного поэта. Левиту покровительствовал «сам» Лев Каменев, проча его кандидатуру в наркомы здравоохранения Закавказской республики. Левит, вряд ли знакомый с понятием «такт», отправился в есенинское купе на предмет обследования психического здоровья «скандалиста». Легко представить, как последний реагировал на бесцеремонную выходку удачливого совчина.
   Некоторые подробности этой истории впервые раскрыл английский есениновед Гордон Маквей в нью-йоркском «Новом журнале» (1972, кн. 109). Исследователь напечатал «Дело С. А. Есенина по обвинению его по статье 176 Уголовного кодекса». Дадим некоторые отрывки из этой публикации и сопроводим их нашими замечаниями.
   В своем заявлении в прокуратуру А. Рога жалуется, что «известный писатель» пытался ворваться в его купе, и далее: «…он весьма выразительными и неприличными в обществе словами обругал меня и грозил мордобитием. <…> По дороге освидетельствовать состояние Есенина согласился врач Левит, член Моссовета, но последнего Есенин не подпустил к себе и обругал…» – следует известное «крамольное» выражение.
   Рога не ограничился собственным видением конфликта, а пошел дальше: напомнил прокуратуре «возмутительное» общественное поведение Есенина в прошлом, даже сослался на «Правду», освещавшую в 1923 году некие его проступки. Уголовная яма рылась основательно, с намеками и прямыми обвинениями в духе типичных подобных процессов 20-х годов.
   Не менее суров был и Ю. Левит. «Всю дорогу с момента посадки, кажется в Тифлисе, – писал он, – гражданин Есенин пьянствовал и хулиганил в вагоне… упорно ломился в купе Рога и обещал „избить ему морду“. И т. д. и т. п.
 
   Вот как эту историю излагает Есенин:
   «6 сентября, по заявлению Рога, я на поезде из Баку (Серпухов – Москва) будто бы оскорбил его площадной бранью. В этот день я был пьян. Сей гражданин пустил по моему адресу ряд колкостей и сделал мне замечание на то, что я пьян. Я ему ответил теми же колкостями.
   Гражданина Левита я не видел совершенно и считаю, что его показания относятся не ко мне.
   Агент из ГПУ видел меня, просил меня не ходить в ресторан. Я дал слово и не ходил.
   В Бога я не верю и никаких «Ради Бога» не произношу лет приблизительно с 14-ти.
   В купе я ни к кому не заходил, имея свое. Об остальном ничего не могу сказать.
   Со мной ехала моя трезвая жена. С ней могли и говорить.
   Гражданин Левит никаких попыток к освидетельствованию моего состояния не проявлял. Это может и показать представитель Азербайджана, ехавший с промыслов на съезд профсоюзов. Фамилию его я выясню и сообщу дополнительно к 4 ноября начальнику 48-го отделения милиции.
   29. Х. – 25. Сергей Есенин».
 
   Своим заявлением поэт как бы говорит: отстаньте от меня, дело не стоит выеденного яйца. Столкнулись амбиции преуспевающих чинов и достоинство многократно защищавшего свою честь легко ранимого человека (ранее на него заводилось более десятка уголовных, пахнущих сиюминутной политикой дел).
   С подачи А. Рога и Ю. Левита Народный комиссариат иностранных дел (НКИД) обратился в Московскую губернскую прокуратуру. Та весьма оперативно передала «крамолу» судье Липкину. Судебное колесо завертелось. Последовали допросы, угрозы… Не помогли даже влиятельные заступники. Кто-то более всемогущий их отверг и, возможно, «порекомендовал» расправиться с поэтом.
   …Сразу же после допроса Есенин ринулся в Ленинград. Подчеркнем, сентябрьский дорожный скандал 1925 года привел в конце концов к декабрьской трагедии. Обратите внимание, в том же тревожном сентябре Есенин сжег на квартире своей первой жены Изрядновой (согласно ее воспоминаниям) большой пакет со своими рукописями. Не сомневаемся, в том пакете были его честные откровения «о времени и о себе». Видимо, опасность для его жизни была настолько велика, что он, бесприютный, не решился уничтожать свои записи при нежелательных свидетелях и сделал это в надежном месте. Подчеркнем, вся эта грустная история десятилетиями или замалчивалась, или искажалась. После его гибели прыткие газетчики и его трусливые знакомцы-мемуаристы трещали: покончил счеты с жизнью не случайно – ведь незадолго перед самоубийством почти свихнулся, что подтверждается его пребыванием в психиатрической клинике 1-го Московского государственного университета.
   Волноваться Есенину было от чего – над ним тяжелой тучей навис неправедный суд с легко угадываемым печальным приговором. «Психов не судят», – напомнили ему родственники и с огромным трудом уговорили лечь в больницу…
   Но вернемся к его странно-поспешной ноябрьской поездке в Ленинград. Скорей всего, он «наводил мосты» для подготовки бегства за рубеж. Из его письма от 27 ноября 1925 года к П.И. Чагину: «…вероятно, махну за границу». Полагаем, кто-то этот его замысел выдал. Предателя установить сложно, и на сей счет может быть немало предположений.
   Мимоходом два небольших отступления. В свой ноябрьский приезд в Ленинград бесприютный поэт ответил на вопрос местного журналиста о материальном положении советских литераторов. «Хотелось бы, – говорил он, – чтобы писатели пользовались хотя бы льготами, предоставленными советским служащим. Следует удешевить писателям плату за квартиру. Помещение желательно пошире, а то поэт приучается видеть мир в одно окно» (Новая вечерняя газета. 1925. №208. 18 ноября).
   Резким контрастом к этим словам звучит ответ на тот же вопрос преуспевающего кремлевского Демьяна Бедного: «А вообще говоря – жаловаться мне не на что».
   Ноябрьское посещение Есениным Ленинграда запомнил прозаик Николай Николаевич Никитин (1895—1963), автор известного романа «Северная Аврора». В своих воспоминаниях он опровергает, что в тот раз поэт жительствовал в «Англетере», о чем любят порассуждать досужие следопыты. Оба они лишь заходили в гостиницу, где тогда остановились руководитель Московского камерного театра А. Я. Таиров и его артисты.
   Другая встреча Никитина с поэтом состоялась на квартире Ильи Садофьева. «…Когда я пришел, – пишет мемуарист, – гости отужинали, шел какой-то „свой“ спор, и Есенин не принимал в нем участия. Что-то очень одинокое сказывалось в той позе, с какой он сидел за столом, как крутил бахрому скатерти». В такое психологическое наблюдение можно поверить. Ожидавший суда затравленный Есенин мучительно искал выхода из создавшегося тупикового положения. Окружавшие же его благополучные литераторы не подозревали о смятениях московского гостя.
   Метко охарактеризовал Николай Никитин и внезапный отъезд Есенина из Ленинграда – «…будто сорвался». Что-то случилось…
   Далее наблюдательный прозаик вспоминает последние декабрьские дни 1925 года и роняет весьма примечательные для нашей темы фразы: «Помню, как в Рождественский сочельник кто-то мне позвонил, спрашивая, – не у меня ли Есенин, ведь он приехал… Я ответил, что не знаю о его приезде. После этого два раза звонили, а я искал его где только мог. Мне и в голову не пришло, что он будет прятаться в злосчастном „Англетере“. Рано утром, на третий день праздника, из „Англетера“ позвонил Садофьев. Все стало ясно. Я поехал в гостиницу».
   Из многих вздорных записок о последних днях жизни Есенина свидетельство Никитина выделяется своей правдивой тревожной индивидуальностью (однажды они собирались вместе рыбачить на Оке). Особенно примечательны эти анонимные звонки каких-то псевдоесенинских радетелей. Уж не Анна ли Берзинь названивала? Позже она расписывала, как бросилась из Москвы в Ленинград «спасать поэта», искала его в гостиницах и прочее, но безуспешно. Если следовать логике Берзинь, беглец отказался от встреч со своими знакомыми, притаился в партийно-гэпэушном «Англетере», предпочтя общество «архитектора» Ушакова, «авангардиста» Мансурова и других незнакомых ему лиц. И какие оказались скрытные журналист Устинов, «имажинист» Эрлих да и тот же путаник-стихотворец Садофьев, никому не сообщившие о местопребывании Есенина. Сам же он, анахорет, почему-то за четыре дня не захотел позвонить ни доброму приятелю Оксенову, ни ранее дававшему ему кров Сахарову, ни тому же писателю Никитину. В 5-м номере, согласно сохранившейся инвентаризационной описи «Англетера», телефона не имелось (да и откуда ему было взяться, как уже выше говорилось, в наскоро меблированной комнате, бывшей аптеке. Но аппараты находились в 1, 2 и 3-м «а» номерах, висели рядом в коридоре, красовались у швейцаров (Оршман, Слауцитайс, Малышев); на просьбу постояльца в любую минуту мог откликнуться дворник Василий Павлович Спицын (p. 1877)[17] – благо он жил в той же гостинице. Нет же, Есенин сидит бирюком, рад-радешенек, если к нему взглянут «опекуны» Устиновы и Эрлих.
   Продолжаем анализировать «парадокс молчания» поэта. В «Англетере» постоянно днюют и ночуют известные в ленинградской культурной жизни люди: киноартист Павел Поль-Барон, артистка Екатерина Инсарова-Максимова, режиссер Мариинского театра Виктор Рапопорт, певица Софья Троян, еще один мастер киноэкрана – Михаил Колоколов и другие интересные личности, а бедный поэт ни к кому носа не кажет, прямо-таки отшельник. Между прочим, Николай Никитин писал: «И до смерти Есенина и после мне неоднократно приходилось слышать о его невероятной общительности. Да, он был очень общителен».
   И чтоб такой компанейский человек накануне Нового года и Рождества (по новому стилю) отсиживался в полуподвальном номере гостиницы? – в это невозможно поверить.