Продолжим галерею добровольных и невольных лжесвидетелей. Взглянем на человека, до сих пор не привлекавшего внимания в трагической есенинской хронике. А он-то как раз и составил первую подробную хронику англетеровских происшествий. Речь о Валентине Ивановиче Вольпине, авторе «Памятки» (1926 г.) о Есенине, проторившей (вольно или невольно) изначально фальшивый путь для исследователей трагедии поэта. Следует знать, Вольпина в основном снабдил информацией Эрлих, а ему верить нельзя ни на грош.
   Старые литературные справочники и обнаруженные нами «личные дела» Вольпина помогают набросать эскиз его биографии. Родился он в 1891 году в Полтаве в семье инженера. Окончил коммерческое училище, но карьера торговца его не прельщала. В 1905 году мальчишкой бросился в революцию; в 1909-м – отбывал тюремное заключение в Могилеве, в 1916—1923 годах осел в Ташкенте, где, предполагаем, знал М.А. Фромана, уроженца этого южного города. С ним же, возможно, примерно в одно время учился в Петербургском психоневрологическом институте. С 1923 года жил в Москве, зарабатывал хлеб насущный издательской, книготорговой, библиографической работой. В прошлом (с 1918 г.) эсер. Печатался в ленинградской вечерней «Красной газете» – главной поставщице мифов о самоубийстве Есенина; с 1 декабря 1925 года руководил книжным магазином №3 Ленгиза (директор Ионов) по рекомендации заместителя заведующего торговым сектором Госиздата (Москва) М. Я. Рабиновича. О поэтическом даровании Вольпина не стоит говорить, оно вписывается в элементарно-примитивную эстетику Пролеткульта.
   Именно в вольпинской «Памятке» впервые перечислялись так называемые гости 5-го номера «Англетера». Приглядимся к ним.
 
   Поэт Николай Клюев никогда не писал и не говорил о своем декабрьском посещении Есенина. В очевидцы его «пригласили» «Правда» и некоторые другие газеты. В «Памятке» есть особая оговорка о «Миколе» как чуть ли не единственном посетителе дома на проспекте Майорова, 10/24. Такое зыбкое свидетельство и породило позже многочисленные толки. Если верить художнику В.С. Сварогу (в пересказе журналиста И.С. Хейсина), Клюев намеревался навестить своего прежнего друга, но это ему не удалось (см.: Вечерний Ленинград. 1990, 28 дек.). Однако опять-таки это не более чем слухи, переданные через шестьдесят пять лет.
   Чтобы установить истину, посмотрим на певца «избяной Руси» не из трагических для него 1934—1937 годов, как это обычно делается, а из 1925 года, когда он был весьма далек от «Погорельщины» и других своих антисоветских произведений. В послеоктябрьский период и годы Гражданской войны «угодник» Клюев – ярый пропагандист красного террора, активный большевик, реквизировавший в свою пользу дорогие православные иконы. Ему принадлежат кощунственные строки:
 
Убийца красный – святей потира[10],
Убить – воскреснуть, и пасть – ожить…
Браду морскую, волосья мира
Коммуна-пряха спрядает в нить.
 
   Не менее жутка и такая его строфа из поэмы «Каин»:
 
Но вот багряным ягуаром
Как лань истерзана страна.
С убийством, мором и пожаром
Меня венчает сатана.
 
   Вовсе не так прост и благообразен «ладожский дьячок» (выражение Есенина), как представляют его ревнители старообрядчества. В его облике 20-х годов есть нечто жутковато-елейное, глубоко скрытное. Водился за ним и грех, связанный с расстройством, деликатно выражаясь, интимной сферы психики. Причин не возражать использованию своего имени в грязном деле у него было несколько. Самые серьезные – крайняя бедность и болезненность. Ниже приводим по этому поводу (впервые полностью) обнаруженное нами письмо Клюева, которое дает наглядное представление о его незавидном быте.
 
   «В Президиум Ленинградского губернского
   Исполнительного комитета от поэта
   Николая Клюева.
ЗАЯВЛЕНИЕ
   В год великих испытаний-1918-й, Советом Рабочих, Солдатских и Крестьянских Депутатов издана моя книга под названием «Медный кит» – в ней цена крови и думы земли о грядущих путях.
   В 1919-й и 1920-й – время слета воронов на свежие пролетарские раны – Народным просвещением изданы две мои книги, – в них триста произведений где в тысяче образов простерто мужицкое сердце – от костра Аввакума до славных побед Октября.
   В 1924 г., когда могилы на Марсовом поле расцвели резедой и геранью, но глухо обрушились ступени лестницы жизни под ногой дорогого вождя, Госиздат напечатал мою книгу под заглавием «Ленин», где на фоне полярной природы, как душа океана, проходит великая тень.
   Помимо указанных книг, много моих красных стихов нашли себе место в революционных хрестоматиях, юбилейных сборниках и антологиях. Существуют переводы меня и на другие языки, вместе с музыкой на целый ряд моих произведений.
   Я – крестьянин, из дремучей поморской избы, неимоверным трудом вышедший, как говорится, в люди. В настоящее время я болен и уже три месяца прикован к постели.
   Основываясь на изложенном, усердно прошу Президиум изыскать справедливую возможность освободить меня от подоходного и квартирного обложения, которыми я обязан, как лицо, отнесенное к свободной профессии, о чем и поставить в известность надлежащие учреждения.
   Никаких доходов, а по нездоровью и работы, за мной не водится; питаюсь я случайными грошами, помещение же, в котором я живу, представляет низкую, полутемную комнату, затерянную на заднем дворе огромного дома на бывшей Морской улице. Дом этот до августа настоящего года принадлежал Госиздату, заведующим которого, товарищем Ионовым, и было разрешено пользоваться упомянутым помещением за плату 2 рубля 75 копеек в месяц. За переходом здания в Откомхоз мое жилое обложение выразилось в сумме 41 рубля 50-ти копеек.
   За снисхождение к моей невозможности платить подоходность и квартирную плату по свободной профессии мое товарищеское сознание и русская поэзия будут Президиуму благодарны.
   Николай Клюев
   (подпись).
   Ноября 1924 г.
   Адрес: улица Герцена, №45, кв. 7».
 
   В связи с заявлением поэта-бедолаги управляющий домом № 45 Т. Лукьянов 10 июля 1924 года дал справку, в которой указал площадь комнаты просителя – 6,31 сажени[11] и сделал примечание: «…гражданин Клюев вряд ли в состоянии платить как лицо свободной профессии. По имеющимся у меня сведениям, он за последнее время ничего не зарабатывает, лежал в больнице (у него нарыв на ноге) и вообще живет очень бедно».
   Бюрократическая канитель с рассмотрением просьбы Клюева продолжалась и в 1925 году – это видно из сохранившейся по этому поводу переписки. Возможно, кто-то ему помог. Скорее всего, всесильный директор Лениздата Илья Ионов, шурин еще более всемогущего Г.Е. Зиновьева. В свое время Ионов порадел стихотворцу, выделив ему барской рукой комнату и разрешив платить за нее символическую сумму. Таким образом, постоялец находился у него «в кулаке». К декабрю 1925 года зависимость жившего Христа ради Клюева от Ионова, вероятно, еще более возросла. Он и пикнуть не мог – иначе его бы выбросили на улицу. Под благовидным предлогом бывший в прошлом соучастник уголовно-политического убийства и каторжник Ионов вполне мог попросить квартиранта помалкивать о «тайне „Англетера“. Подвести своего благодетеля Клюев не мог. К тому же противиться было смертельно опасно. Поэтому-то „Микола“ и помалкивал.
   Заметьте, 28 декабря, в час прощания с телом Есенина в ленинградском Доме литераторов, «…Ионов не отходил от гроба»; еще деталь: «Снимались у гроба – Ионов, Клюев, Садофьев…» (из «Дневника» Ин. Оксенова). Далее мы разовьем сюжет о связи Ионова с «темными силами», здесь же ограничимся одним замечанием: ленинградский издательский магнат по-своему отблагодарил Клюева, опубликовав в отдельной книге (1927) его поэму «Плач о Есенине» (на наш взгляд, сомнительный) вместе со статьей о погибшем поэте критика и сексота ГПУ Павла Медведева (примечательное соседство!). Автор «Плача», возможно подозревая о тайной службе критика, относился к нему заискивающе. Известен следующий автограф на титуле книги «Сосен перезвон»: «Родимому Павлу Николаевичу Медведеву – целуя и благодаря. Николай Клюев» (без даты).
   Ионов мог заставить Клюева лжесвидетельствовать через управляющего домом №45 по улице Герцена (бывшей Малой Морской) Ипполита Павловича Цкирия, того самого Харона из ГПУ, о котором мы уже говорили. Последний, являясь хозяйственным надсмотрщиком соседнего с «Англетером» дома №8/23 по проспекту Майорова, присматривал (с 30 октября 1925 г.) и забывшим госиздатовским зданием, во флигеле которого обитал Клюев.
   Следующая важная подробность: по соседству, в том же «герценовском» строении, проживал художник-авангардист Павел Андреевич Мансуров (1896—1983), еще один «гость» 5-го номера «Англетера». В его известном письме к О.И. Ресневич-Синьорелли (1972 г.) живописуется застолье у Есенина 27 декабря. Тон письма пошловато-развязный, с претензией на декоративно-художественную расцветку трагедии. Неуемная грязная фантазия автора не знает предела: Есенин является-де к нему, «товарищу с юношеских лет», 26 декабря (?) в шесть часов утра – прямо с вокзала «с огромным красным петухом», назначает приятельскую пирушку, продолжавшуюся с пяти часов вечера до пяти часов утра (Эрлих лгал иначе); вранье сдабривается постельным эротическим сюжетом и даже монологом хозяина номера о расстреле его друга, «фашиста» Алексея Ганина. Причем в уста Есенина Мансуров вкладывает фразу: «…товарищ – ничего, но поэт говенный». Кощунство мемуариста доходит до того, что отправку тела «самоубийцы» в Обуховскую больницу он сопровождает жутковатой деталью: «Сани были такие короткие, что голова его ударялась по мокрой мостовой». (Эту печальную сцену видел критик Иннокентий Оксенов и описал ее в своем «Дневнике» так: «Лежал Есенин на дровнях головой вперед…»)
   Кроме соседа по житью-бытью Клюева, четы Устиновых и непременного Эрлиха, Мансуров не рискнул больше никого «зачислить в гости» к поэту. Осторожничал. Такую понятную сдержанность он с лихвой компенсировал своего рода погребальными выдумками: рано утром, «за день перед этой ночью», Есенин шел-де по улице с таким смертельно отрешенным лицом («все было им решено»), что встретившийся по пути мальчик, взглянув на него, закричал от страха. Сдержать свою бредовую и целенаправленную фантазию «авангардист» не желал. Что же давало ему такую наглую уверенность?
   Мансуров жил не богато. В списке квартирных должников особняка №45 по герценовской улице его фамилия стоит на первом месте[12]. На 1 декабря 1925 года его долг за жилье составил 71 рубль 39 копеек – сумма потому времени солидная (данные архива Ленинградского треста коммунальных домов). Можно думать, должность заведующего экспериментальным отделом Государственного института художественной культуры (ГИНХУК) его кормила плохо. Круг общения Мансурова в институте: художники Малевич (директор), Филонов, Татлин, искусствовед Пунин и другие авангардисты. Помня, что почти все они не вписывались в художественную идеологию той поры и подвергались репрессиям, следует предположить, что и Мансуров не избежал этой участи. Но ему почему-то повезло, и вместо тюрьмы он оказался в 1928 году во Франции.
   Строго говоря, он не был ни живописцем, ни графиком, умел лишь развесить предметы деревенского быта по стенам и порассуждать о преимуществах крестьянского обихода перед городским.
   До закрытия ГИНХУКа в 1926 году его политические взгляды не отличались оппозиционностью к советской власти. Но, когда его «взяли», – превратился в смелого критика сталинского режима, выступал с так называемыми манифестами, под которыми подписался бы любой закоренелый белогвардеец. К примеру: «Наши братья художники, попавшие в ваш городской рай, умирают с голоду и вешаются с тоски» или: «Результатом господствующей политической философии явилось физическое вымирание художника, как равно и вполне разрушенная художественная школа» (из кн. «Авангард, остановленный на бегу. Л., 1989). Если учесть, что тогда к стенке ставили за менее либеральные речи, отъезд Мансурова в Париж выглядит по меньшей мере странным.
   Однако, на наш взгляд, все было закономерно. Из забавлявшегося внешней этнографией товарища ГПУ сделало для известной надобности крупного художника и контрреволюционера. Нисколько не удивимся, если станет известно, что Мансуров являлся крупной фигурой советской разведки за рубежом (об этом уже приходилось слышать). Никакой метаморфозы в 1926—1928 годах с ним не произошло, он всегда был «готовый к услугам». В опубликованном письме (12 июля 1971 г.) к ленинградскому знакомому он, говоря об Октябрьском перевороте в Петрограде, признается: «Я в первое же утро залетел в совершенно пустой Зимний дворец к Луначарскому – сотрудничать». Новоиспеченный министр просвещения попытался остудить революционный пыл двадцатилетнего честолюбца возможной виселицей временно отступивших монархистов, на что тот храбро ответил: «Ну что ж, тогда повесят вместе». Далее в письме реплика: «Так решилась моя судьба, и мы больше не расставались».
   Вряд ли расставался с властью и ее авангардом этот юркий человек. Ни в октябрьские дни семнадцатого года, ни в декабрьские двадцать пятого.
   К сказанному добавим интересный для нас штрих: в 1924 году Мансуров, тогда преподаватель художественно-промышленного техникума, проживал вместе с матерью в квартире №2 по 13-й линии Васильевского острова, а его сестра Мария, студентка Военно-медицинской академии, – в квартире №1, и не одна, а с Борисом Дмитриевичем Комаровым, командиром роты в политшколе ГПУ им. Энгельса (его удостоверение №1635 от 6 сентября 1924 г.). Вот ведь как иногда бывает полезным читать скучные домовые книги. Родственная (?) связь с зятем-чекистом еще не доказывает сотрудничества Мансурова с ГПУ, но приглядеться к нему заставляет. Вскоре Мансуров идет на повышение в ГИНХУКе и получает новую квартиру в самом центре города, в уже знакомом нам доме по улице Герцена, 45. Почему ему порадел хозяин госиздатовского особняка Илья Ионов (в прошлом студент Одесского художественного училища), догадаться нетрудно. Ионов питал слабость к искусству; очевидно, с его согласия в том же доме с сентября 1924 года разместилась школа живописи и ваяния С.И. Шаргородской.
   Владение чекиста-управдома И.П. Цкирия, несомненно, еще будет предметом внимания есениноведов. Они, к примеру, заинтересуются проживавшим здесь с сентября 1926 года сотрудником ГПУ А.Ф. Борзаковым и другими товарищами. Но, думается, уже сегодня можно сделать вывод: Николай Клюев и Павел Мансуров не могли быть гостями Есенина, потому что, во-первых, он в «Англетере» не останавливался, во-вторых, один «очевидец» благоразумно помалкивал, другой беззастенчиво лгал.
   К «гостям» Есенина причисляют и писателя Сергея Александровича Семенова (р. 1893). Обнаруженная нами его анкета (30 марта 1926 г.), личная карточка (1 февраля 1926 г.) и другие материалы позволяют полностью исключить его из «очевидцев», тем более сам он, насколько известно, никогда о своем посещении «Англетера» не говорил и не писал.
   Уроженец деревни Наумов Починок Чухломского уезда Костромской губернии, Сергей Семенов учился только четыре года, а свои университеты проходил в Красной Армии, на Южном и Сибирском фронтах, где получил ранения и контузию. С 1918 по 1921 год он, большевик, был военным комиссаром, причем весьма заметным. Его хорошо знали Подвойский и Луначарский. С 1921 года – сотрудник «Правды», «Крестьянской газеты». В анкете сам указал: «воин комполитсостава Ленинградского военного круга», что, возможно, следует читать – один из комиссаров войск ГПУ. Далее Семенов пишет: «В Ленотгизе работаю с апреля 1923 г.» – то есть под началом все того же Ильи Ионова. «Записанный» в очевидцы литератор оставил в анкете разоблачительную строчку: «С марта 1925 года по январь1926 года находился в бессрочном отпуску (без сохранения содержания)». В это время он жил вдали от Ленинграда, в деревне, где залечивал фронтовые раны и туберкулез. Не исключено: его могли срочно вызвать в город для «дачи показаний». По этому поводу хранил молчание, зная жестокие нравы ревностных солдат мировой революции. В январе 1926 года его назначили членом редколлегии журнала «Звезда». Стал получать солидный «партмаксимум». В семье облегченно вздохнули: мать (урожденная Арольская), жена (девичья фамилия – Цолорва), три сына и дочь получили возможность улучшить свое материальное положение. Но у него были мучительные сомнения в своем избранном пути. Еще 27 июня 1924 года он написал в альбом Н.М. Гариной, жене драматурга Гарина-Гарфильда: «Не тоска Гамлета, а мука коммуниста, огромная и страшная, как черное солнце, заставляет задавать себе этот вопрос („Быть или не быть?“ – В.К.), и я часто встречаю на своем небе пугающее меня черное солнце. Тоска! Тоска! Да нет, не тоска. Георгий (Устинов[13]. – В. К.) сказал сегодня, что он и я сопьемся. В ту минуту я пожалел его, а не себя, а потом мне стало стыдно, что я пожалел его, а не себя». Эти исповедальные строки писались в «Астории», в нескольких шагах от «Англетера». 12 января 1925 года в письме к Борису Лавреневу он скажет: «Все мироздание кажется протухшим и требующим дезинфекции».
   Сергей Семенов, видимо, переживал свое вынужденное грехопадение, потому, мучаясь сделкой с совестью, написал к 1-й годовщине смерти Есенина в «Красной газете» от 31 декабря 1926 года проникновенное эссе, назвав поэта самым достойным и светлым среди окружавших его людей. «Сергей Есенин, – писал он, – был самым ясным среди нас, самым лучезарным и, вероятно, самым запоздавшим для времени, в котором мы живем. Мы чувствовали его нужную единственность среди нас…»
   Тогда, в период начавшейся кампании против «есенинщины», слово Семенова выглядело смелым поступком.
   «Тревога души» часто заставляла писателя уединяться от людей, погружаться в свои невеселые мысли. 27 октября 1931 года литератор Михаил Слонимский писал Константину Федину, как однажды Семенов где-то пропадал до 1 часа ночи. Его родные и друзья переполошились и обшарили все больницы, отделения милиции, наконец пивные – исчез человек. «Оказывается, – шутливо сообщает Слонимский, – сей лирический джентльмен грустил на родных пепелищах. Дровяной склад оказался рядом с некоей окраиной, в которой он вырос; он там задумался на целых 12 часов и привез домой не дрова, а одну сплошную лирику». От такой иронии щемяще грустно: видно, сломался и потух прежний красный воин – и не столько от болей физических, сколько духовных.
   Следующий «визитер» 5-го номера «Англетера» журналист Д. Ушаков. Его, как и других, Эрлих зачислил в кем-то назначенный список «гостей» Есенина. «Мне, остановившемуся в той же гостинице, – писал Ушаков, – …пришлось быть свидетелем его последних дней» (Северная правда. 1926, 6 янв.). И далее привычный уже набор имен, фактов, псевдонаблюдений психики поэта («…раздвоенность, неуверенность в себе…» и т. п.). Этим выдумкам верили 70 лет, но никто не поинтересовался личностью автора воспоминаний. Мы покопались в архивах и выяснили следующее.
   В 201-м номере «Англетера» в 1925 году жил Алексей Алексеевич Ушаков (р. 1890), представившийся в журнале постояльцев гостиницы как «архитектор» (может, «архитектор революции», как любил себя величать Троцкий). С Алексеем Алексеевичем разделяла будни жена Валентина Андреевна. При настойчивом желании личность А.А. Ушакова можно установить. С какой стати Есенин делил досуг с встречным-поперечным – непонятно. В Ленинграде жили более близкие ему люди, с которыми он мог разделить одиночество, но с ними он не встретился, а попал в заранее поставленный капкан.
   Алексей, а не «Д.» Ушаков, – случайная подставная пешка в закулисной игре. Сестра самозванца, Варвара Алексеевна Ушакова (р. 1876), в 1925—1928 годах работала прислугой «пламенного революционера» Андрея Теофиловича (Феофиловича) Арского (наст. фамилия – Радзишевский (1886—1934), автора более 80 книг и брошюр большевистского пошиба. Плодовитый сочинитель жил в чекистском доме 7/15 по улице Комиссаровской, в квартире №4. Рядышком, в 8-й, отдыхал от гэпэушных зданий причастный к сокрытию правды о гибели Есенина уже неоднократно упоминавшийся «член партии» «Петров» (о нем речь впереди).
   Итак, «засветился» очередной «друг» поэта, прочие его «гости» – Илья Садофьев, Иван Приблудный, полунищий беллетрист Владимир Измайлов (р. 1870) – фигуры, призванные исполнять роль «козлов отпущения».
   Остался последний знакомец Есенина, якобы посещавший 5-й номер «Англетера», – Григорий Романович Колобов (кличка Почем Соль). В тщательно идеологически причесанных примечаниях к собранию сочинений Есенина (1962 г. и др.) он скромно характеризуется: «советский работник». Проверяем – чекист, что подтверждается сохранившимися протоколами заседаний бюро и общих собраний (1926 г.) парторганизации 3-го Ленинградского полка войск ГПУ. Косвенно о том же свидетельствует проживание (1929) его брата, Николая Романовича Колобова (р. 1907) в квартире №46 чекистского дома №3 по улице Дзержинского (бывшей Гороховой, затем Комиссаровской).
   Как видим, напущенный Эрлихом туман в 5-м номере окончательно рассеялся. Все «названные» им гости оказались мифическими.
   Нельзя не заметить, что в «деле Есенина» активно задействованы ленинградские литераторы. Перечень указанных выше фамилий можно продолжить. (Как тут не вспомнить горько-ироничные слова Ивана Бунина из его «Окаянных дней» о писателях-извращенцах: «Литература поможет…»)
   О поэте Василии Князеве, охранявшем тело Есенина в Обуховской больнице в ночь с 28 на 29 декабря, расскажем чуть позже. Среди других выделим Г.Е. Горбачева – важную партийно-идеологическую персону, мечтавшую затмить в текущей критике Троцкого после его падения на XIV съезде РКП (б). Именно с Горбачевым связана история элегии «До свиданья, друг мой, до свиданья…».
   …29 декабря 1925 года вечерняя ленинградская «Красная газета» напечатала ставшие печально известными строки:
 
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
 
   Под стихотворением имя Сергея Есенина и дата: «27 декабря». В дискуссиях «Убийство или самоубийство?» это послание играет важнейшую роль, приводя в смущение сторонников версии преступления. В большинстве своем авторы разоблачительных статей автографа (?) этой последней «песни» не видели, так как его до сих пор строжайше охраняют, и открывался он глазам исследователей (тех, кто оставил свои подписи) за 1930—1995 годы не более пятнадцати раз.
   Историю появления «До свиданья…» поведали Вольф Эрлих и журналист Георгий Устинов (?). Суть ее такова: ранним утром 27 декабря поэт якобы передал первому из названных «приятелей» рукописный листок, попросив не спешить знакомиться с «подарком». «Стихотворение вместе с Устиновым мы прочли только на следующий день, – утверждал Эрлих. – В суматохе и сутолоке я забыл о нем». Последняя оговорка многих не только смутила, но и возмутила (например, Августу Миклашевскую, которой посвящено стихотворение «Заметался пожар голубой…»). Устинов (?) в «Красной газете» (1925, 29 дек.), то есть в день появления в печати «До свиданья…», сделал жест в сторону «Вовы»: «…товарищ этот просил стих (неграмотно. – В.К.) не опубликовывать, потому что так хотел Есенин – пока он жив…» Других свидетелей рождения элегии мы не знаем, но верить им, как уже было сказано, нельзя. Так и думали наиболее внимательные и чуткие современники. Художник Василий Семенович Сварог (1883—1946), рисовавший мертвого поэта, не сомневался в злодеянии и финал его представлял так (в устной передаче журналиста И.С. Хейсина): «Вешали второпях, уже глубокой ночью, и это было непросто на вертикальном стояке. Когда разбежались, остался Эрлих, чтобы что-то проверить и подготовить версию о самоубийстве. „…· Он же и положил на стол, на видное место, это стихотворение – «До свиданья, друг мой, до свиданья…“. «…· …очень странное стихотворение…» (выделено нами. – В.К.).
   Пожалуй, профессионально наблюдательный Сварог во многом прав, за исключением соображения о демонстрации Эрлихом «убийственного» послания. В этом просто не было необходимости – «подлинника» никто из посторонних тогда не видел. Более того, мы склонны считать, что его не видел в глаза даже сам «Вова» – ему, мелкой гэпэушной сошке, отводилась роль механического рупора оповещения.