и, спустив кровь, отдать его сыновьям снять шкуру и правильно, с усердием,
разделать мясо. Перс шел, не допуская даже мысли в свою задумчивую нездешнюю
голову, что ягненок этот ничего больше и не умел, кроме р у с с к о г о боя.
Двадцать два год каждую весну, лето и осень проводил Медведко время в
движении, ударе, защите и зализывании ран: последнее входит в русский бой,
как кость в тело и как душа в кость. Конечно, знал Емеля по имени в
московском лесу каждое дерево, знал, в какой день, час и месяц в дереве
бежит весенний ток, его рукам и коже слышимый. И на его зов и голос
откликалась и каждая тварь земная, и птица небесная. Когда в лесу долго
живешь - как в деревне: каждый второй - друг или враг, а каждый третий -
родственник, но знакомы друг другу вполне все, и даже ночью каждый мог
различить каждого, ибо запах, единственный запах, как имя у человека, имел и
зверь, и птица, и дерево, и цветок. Но это так, не занятие и не профессия, а
жизнь, другое дело - русский бой. Дед годами учил монотонно, как по капле в
ведро воду набирал, одиннадцать год прошло - глядишь, и полное. А уж во сне
в берлоге зимой и других снов почти не было, сколько мгновений сон длится,
столько раз Емеля вслед яви с разгону вбегал по стволу дуба, как и положено
медведю, до первых ветвей, дуба, стоящего как раз на месте будущего лобного
места, - и потом, прыгая с ветки на ветку, достигал вершины дерева и,
ухватившись за последнюю ветвь, раскачивался на ней и как бы нечаянно
срывался вниз. И желанно, и хватко, и надежно было скользить с самой
вершины, чуть придерживая тело во время падения, как бы опираясь на
попадающиеся под пальцы ветви, и, почти совсем погасив падение, задержавшись
на последней ветви, мягко опуститься на землю, на зеленую, желтую траву, как
не мог ни один из его медвежьих единокровных братьев. Так по сто раз в день,
пока желтая трава не становилась белой, под выпавшим ранним снегом, пока,
как и у его предков, не наступало время Божественной ночи, что шла вслед
Божественному дню, - там, где старцы Рши записывали свои тайные священные
Веды, что и сейчас ведомы и понятны тому же числу посвященных, что и три
тысячи год назад. Еще тогда они открыли, что реальность, попавшая в
Божественный зимний сон, умножается, исправляется, преображается,
растворяется в душе, памяти и разуме и, возвращаясь в явь, делает человека
более чем человеком, даже того, у кого течет внутри и тягучая, тяжелая,
темная кровь зверя. От Деда перешло Емеле знание, что только во время
Божественного долгого сна шлифуется, и оттачивается, и становится
реальностью умение русского боя, которое наяву было всего лишь бегом,
прыгом, ползком и ударом, защитой, и гибкостью, и изворотливостью, и
ловкостью, и чуткостью; как зерно, засыпая в земле, просыпается наружу
колосом, и хлебом, и жизнью, так и прыжок, и удар, и скок делаются во сне
ухваткой русского боя, и у одних сон длится 33 год, а у других и более, кому
какой срок отведен для совершения жизни. Ибо во сне, и только во сне
происходит чудо преображения, - так мастер из куска мрамора делает Венеру
Милосскую с лицом мужа и телом жены, не давая возможности даже музыканту
разгадать ее пол и смысл, Венеру, прозябающую в чуждом ей нижнем зале Лувра,
слепою и голою перед идущими мимо нее слепыми, созданную мастером,
оставившим в яви нежность к непересекающимся по Евклиду полам - только во
сне забывается человеческий опыт, передавая память не уму, и мысли, и
логике, но крови, дыханию и движению. Только во сне Божественной, русской,
долгой, слишком часто повторяющейся ночи бег, и прыжок, и движение
становятся тем, что в мире зовут русским боем, который не имеет логики и
системы, как не имеет их море, колеблясь разными и живыми волнами от берега
до берега и выше берега тоже, и не имеет быть сопротивления против него, и
который прост, как булат, что закаливали персы в крови пленных отроков,
погружая клинок в их живое тело. Сон, и только сон, делает русский бой
таким, что воин, владеющий им, живет в другом пространстве и почти не
пересекается с воином, который наносит ему удар. И посему прекрасное оружие
и прекрасный бой бессильны против русского боя, ибо не имеет он желания
убивать и сопротивляться, но имеет он, русский бой, рожденный сном, желание
пройти от Эльбы до Аляски и научить землю языку своему и песне своей,
терпению своему, сну своему, страху своему и любви своей и построить на этой
земле дома, что не имеют крыши и стен, но имеют мерцание и выглядывание во
всегда, и имеют опору и все, что может заменить и стены, и крышу, и пол,
когда на дворе холод, и голод, и война, и ненависть, то есть имеют путь
куда, и путь зачем, и путь всегда, и в этом суть русского боя для слуха
посвященного и слуха слышащего, для которого не существует басурманских
вопросов "что делать?" и "кто виноват?", а только единственный вселенский
вопрос: "когда?" и единственный ответ: "всегда". Всегда - и боли, и страху,
и радости, и жертве, и нежности, и восторгу, и вере, и безумию, и власти, и
бунту, и свободе, и грязи, и лепоте, и безобразию, и еще бесконечному "и", в
которое легко, как заяц в клетку, как пес в будку, как рука в карман и как
пробка в горло бутылки, умещается вся человеческая жизнь, и все человеческое
бессмертие, имеющие конец и начало не здесь и не там, но вне здесь и вне
там.


глава 10

И в эту минуту вздрогнул и Медведко, то ли от хруста шагов Перса, то ли
от солнца, что переменилось над головой, и первые прямые полуденные почти
отвесные лучи заглянули в его глаза. И Емеля увидел и князя Бориса, и
идущего Перса. Шуба на княжьем плече белая, из овчины, усы и борода не такие
редкие как у Емели, а густая окладистая, стриженая, с инеем поверх волос.
Емеля потянулся и улыбнулся. Ему приятны были первые для него солнечные
лучи, приятен воздух и мохнатые, как шмелева шерсть, лапы елей. Только
человек, живущий за полярным кругом, где полгода длится Божественный день и
полгода - Божественная ночь, может понять Емелю в свой главный праздник -
первого восхода солнца после Божественной ночи. И в это мгновение мысли
Емели и слова как бы застыли и остановились, словно птица, опираясь на
воздух, перестала махать крыльями и остановила их, не мешая глазам видеть:
движение всегда мешает видеть то, что есть, а показывает то, что есть, и еще
движение, а это вовсе не похоже на то, что есть. И тогда глаза Емели
перестали улыбаться солнцу, деревьям, ибо, кроме елей, солнца и снега, стали
отчетливо видимы и лежащий Дед, и кровь на его бурой шерсти, и, хотя нож
немедленно протиснулся в ладонь, Емеля не был готов к бою, параллельно с
наблюдением глазом и мыслью реальности, само тело совершило несколько
внутренних движений, как бы трогая клавиши каждого мускула бедер, рук, ног,
спины, живота и проверяя их. Клавиши отозвались на прикосновение силы
внутри, и общая музыка тела была легкой и стройной, как и должно было быть
по завету Деда, тело оказалось истинно всегда готово к русскому бою, и вот
сила, которая проверяла своих соратников внутри Емели, вернулась в мысль, и
все вместе: мысль, сила, опыт - сошлись на мгновение в Емеле, как
военачальники перед боем. И один из заведовавших оружием военачальников
убедил Емелю спрятать нож, он мешал рукам. Сегодняшний бой, по закону
будущих причин, будет недолгим, и ножу нечего будет делать, и он может
отдохнуть. Емеля сунул нож за пояс в самодельный кожаный чехол, вышитый
лесной Жданой, что осенью, не узнав его в лесу, отдала ему этот чехол, сама
не понимая, зачем, ведомая только забытой памятью.


глава 11

И все военачальники опять разошлись по своим местам, и опять, как
всегда, Емели и Медведко стало много и врозь, хотя вот только что было мало
и вместе. Перс, заметив движение Емели, спрятавшего нож, усмехнулся.
Расставив ноги, чуть согнулся, повернул нож острием вниз; мартовское солнце
коснулось стали и стекло на снег. Емеля услышал, как луч тихо прозвенел по
острию. Тоже согнулся, чуть меньше, чем Перс, и развел руки, и стал похож на
медведя, начинающего опускаться на четыре лапы. Перс прыгнул, подняв нож.
Емеля сделал невидимый человеку шаг назад. Перс потерял равновесие и упал в
снег. Нож утонул в спине лежащего на снегу Деда. Дед дернулся, слепой, он
еще слышал боль. Перс вытащил нож, встал. Кровь стекала с лезвия. Солнца на
нем уже не было. Каждый сделал несколько шагов. Шаги Перса просчитывались
легко, они соответствовали его мысли или были противоположны ей, но не
ассиметричны. В движении Емели мысль почти не участвовала, сейчас только
военачальники, каждый отдельно, занимались своими подопечными, но
совершенства еще не было в их движении. И один из ударов ножа Перса коснулся
плеча Медведко, разрезав рубаху. Брызнула кровь, смешалась с Дедовой.
Дружина загалдела. Она одобрила Перса. Князь тоже. Емеля нагнулся еще ниже,
босая нога наступила на что-то острое под снегом. Емеля отодвинул ногу, и в
это время мысль увидела движение Перса и, отодвигая ногу, Емеля переместил
ее одновременно так, и настолько, и туда, чуть повернув туловище и
расположив руки одну чуть ниже другой и одно плечо чуть выше другого, - как
будто завел пружину и с трудом мог удержать ее в заведенном состоянии и в
том положении, чтобы, начав движение, использовать этот завод. Когда лодка
мчится в потоке, ее всего лишь надо правильно направлять, и не нужно
движений, чтобы усилить бег лодки; так и Емеля, пропустив в миллиметре от
себя Перса, использовал движение пружины и направил эту силу в свои пальцы.
Пальцы левой послушно и точно легли на волосы Перса, длинные, черные,
вывалившиеся из-под слетевшей шапки во время падения Перса, и одновременно
пальцы правой руки сжали тугой жгут пояса, которым был затянут Перс. И
используя свою силу, естественное движение пружины и слившись с силой
падения промахнувшегося Перса, руки Емели перенаправили это движение,
помогли взлететь телу Перса над головой Емели и дальше перевели его движение
в полет по направлению к стволу дуба, что стоял возле лежащего Деда, но не
поперек дуба, как мог бы это сделать Дед, а вдоль ствола, чтобы не сломать
тело.


глава 12

Перс обмяк, выронил нож, зацепился полой стеганого халата за острый сук
и повис вниз головой, как маятник у останавливающихся часов. Совсем как
апостол Петр, что занял первое место среди себе равных и выделен был тем,
что был распят вниз головой в Риме Нероном в 64 год в 29 день июня во
искупление отречения в страстной день от учителя своего, именем которого
крестил Медведко и Волоса в 988 год в северной столице Руси, Новом граде
великом, его дядя Добрыня. Наступила тишина. Было слышно, как работал
монотонно своим клювом дятел, словно глухой трактор в гороховом поле за
околицей Толстопальцева, или дельтаплан с двигателем от Бурана, кружа уже
вверху над тем же гороховым полем. Место, на которое упал Перс и где стоял
жертвенный Дуб, было ровно посередине между будущим деревянным храмом
Большое Вознесение, лежащим на Царицыной дороге из Москвы в Новгород и
сгоревшим в день двадцать четвертый месяца марта 1629 год. Через полвека
Наталья Николаевна Нарышкина на этом же месте поставит каменную церковь, а
уж Баженовский и Казаковский храм встанет и вовсе через столетие. И вторая
точка, что лежала на том же расстоянии от жертвенного дуба, -
Гранатный двор, за век до 1812 год сгоревший от взрыва и который на
шальные деньги неуклюже воскресят суздальские мастера накануне двадцать
первого века. Московское солнце с любопытством заглядывало в открытые глаза
оглушенного Перса, заглядывало, делясь на два отражения. Нож лежал рядом в
снегу острием вверх, левая нога согнута, правая тоже, из носа и губ ползли
две тонкие струйки черной крови, жалкие, еле различимые из-за бороды и усов.
Сейчас Перс более, чем на себя, походил на самого Псаева, которого в
чеченских горах в пяти верстах от Шали зарежет казачий сын есаул Данила,
пролив кровь за кровь убитого Псаевым Данилина отца, тоже есаула и тоже
Данилу, прежде чем рухнет сам на сырую землю в жертвенный день 20 июля 1995
год, нанизанный на выстрел Псаева брата, словно куропатка на вертел.


глава 13

Емеля выпрямился, военачальники задремали: кто знает, сколько им еще
придется служить, а даже мгновенный отдых весьма полезен. Мысль повернулась
к князю и его свите. Это и было мгновение, граница, за которой была иная,
новая, очередная - вслед за лесной - жизнь Емели, жизнь в Борисовой дружине
до самоя смерти Бориса. И Емеля будет первым, кто увидит еще в живых уже
святого Бориса, и Борис будет - на годы - последним, кого увидит, ослепший
от бессилия и беспомощности, Емеля. Но между этими событиями лежало
множество других, и первое произошло именно сейчас. - Подходит, - сказал
князь Борис. И через несколько мгновений на каждой руке Емели висело по
десятку смердов. Медведко был спеленут, связан, закутан, водружен поперек
седла Борисовой лошади. И ту версту, что шла от будущего храма Большое
Вознесение у Никитских ворот до дома Горда, жертвенного Емелиного отца,
дома, поставленного возле будущих Патриарших прудов, в будущем Ермолаевском
переулке, позднее - улице Жолтовского, возле будущего, руки Жолтовского,
дворца, копии итальянского, почти ровесника Медведковых времен. Так вот, ту
версту Емеля прожил в роли, в которой жил во время своей учебы, веревками
прикрученный к дереву, но, в отличие от учебы, его не трогали волчьи клыки,
так что жить было вполне сносно, а новое всегда вызывало удивление и
любопытство в Медведко. Технология дружбы, как казалось смердам, была
проста. Сорок дней Емелю морили голодом, держали в чулане с крепкими дверьми
без окон, кормить и поить приходил сам князь, остальные смотрели в узкое
окошко, плевали на него, показывали пальцем, хохотали. Емеля в ответ только
смотрел на них с любопытством, спустя довольно недолгое время он понял
сюжет, который предлагался ему: ненависть ко всем и верная любовь к князю.
Внешне подчинился этому сюжету. И когда через сорок дней его выпустили и
одели смердом, Емеля знал наизусть каждого из дружины и видел не только
поступки их, но и мотивы, и варианты их поведения так же отчетливо, как мы
видим луну и солнце над собой или движение рыб в кристально чистом
аквариуме.


глава 14

Так человек, попав в замок Франца Кафки, что сам давно лежит на
кладбище под толстым слоем отшлифованной водой и временем гальки,
принесенной на могилу согласно древнему поверью живыми поклонниками, одолев,
и осознав, и усвоив сюжет проникновения в лабиринт этого замка, и убедившись
в тщательности, размеренности, мелочности, убожестве, скуке замковой
ритуальной мертвой жизни, обреченной, вычислимой на сто лет вперед, - если в
нем еще сохранился хоть гран чести, ума, таланта, да и самой жизни, наконец,
- поднимет веки, и если не увидит, то хотя бы нащупает ручку двери, которая
ведет вон, - и, слава Богу, выбравшись за пределы замка, человек, встречая
рвущихся в оставленное им пространство, до оттенка, до начала движения мысли
представляет и видит, как и чем живут там люди, чем руководимы и чем
определяемы они сами и движения их тоже. Разумеется, подобное понимание во
время приручения и дрессировки было скорее инстинктивным, но во время, когда
Емеля делал эти события текстом книги, ритуал, распорядок, механизм замка
были для него так же просты, как мычание, или, повторяю, так же ясно видимы,
как луна и солнце в хорошую погоду. Понимал он и меру терпения и доброты
князя на фоне даже Гордовой, ритуальной, обрядовой злобы, которая на самом
деле, - а Горд узнал его по шраму в центре солнечного сплетения в первый
день, - была формой способствования выживанию Емели в дружине. И это
понимание было важнее, чем любовь Емели к Борису; вся дружина и князь учили
Емелю одноклеточной преданности, и ничего не было проще, чем потрафить им и
дать возможность убедиться в верности и результативности их вечной
ритуальной методики. Хотя на самом деле Емеля продолжал жить своей
независимой жизнью, дружина и князь узнавали в нем свое воспитание и были
вполне довольны этими благими результатами. Впрочем, со временем Емеля
забыл, каким в ту пору был воистину князь Борис. И когда Емеля, уже после
убийства Бориса Святополком окаянным, начнет, живя в монастыре, писать о
князе, о его кротости и незлобивости, боголюбии и доброте, не соврет он,
князь действительно был тепл и незлобив. Да и память столько раз за жизнь
меняет свои очертания, как меняются линии на ладони, корни дерева, когда оно
растет, сколько раз у человека меняется форма души его. Душа и память
меняются обязательно: у одних - из-за времени, у других - из-за встречи, у
третьих преображение происходит независимо от людей, идей и времени. И это
неизбежно, ибо будущие святые по рождению были когда-то даже людьми. И у
каждого человека есть право на его человеческое преображение, впрочем, его
многие не используют вовсе, а иные - даже во вред себе. Так вот, и по той
будущей, новой, преображенной душе Борис был кроток и боголюбив, а по
нынешней, обыкновенного князя, был воплощением силы; а Дед учил: силе,
которая сильней тебя, подчинись, силу, которая слабее тебя, подчиняй, и у
тебя не будет смуты на душе. Борис был сильнее его, каждый дружинник был
слабее Емели в отдельности, и только Борисом могли одолеть Емелю. Емеля стал
другом Бориса и господином дружины. И только иногда он опять уходил в лес,
шел между сосен по своей тропе, слушал, как поют птицы и смотрел, как
знакомый дрозд садится на плечо поверх его холщовой рубахи, а белка едет,
воздушно держась за Емелины волосы на другом плече, и переживал забытое
чувство единства с этим лесом, и с этими птицами, и с этим солнцем, и с этой
травой, и пел свою медвежью песню. О том, что прекрасны лето, и прекрасны
осень и весна, но зимой дуют ветры, метут метели, и поэтому царь леса
находит берлогу и спит, пока не наступит день Пробуждающегося медведя,
который люди празднуют, как возрождение своего Бога и надежды, что дела их
будут хороши, и урожай велик, и в семьях появится приплод и будет приплод в
стадах их, а когда это бывает - 24 марта, 11 сентября, 23 октября или 1 мая
- разве это важно? Конечно, Емеля стал человеком, но все равно пока еще мог
он видеть людей только из леса, из этой свободы, зелени, птиц, неба, облаков
и воздуха, что были с ним одной крови, леса, в котором пахло елью и сосной и
по весне из березы, если надрезать бересту ножом, тек сладкий сок, что любил
он пить, просыпаясь после зимней спячки, набирая в берестяной туес эту
прозрачную, белую березовую кровь, и сок тек по его обожженному светом лицу,
и капли скатывались по русым волосам на пробужденную лесную, весеннюю талую
московскую землю, которую со временем зальет асфальт, покроет камень, убивая
лес, воду и воздух.
Главы боя Медведко с Даном Гирдом с реки Эйдер из дружины Свена.
глава 15

И был вечер 1011 год 23 дня месяца марта, или третника, или медведника,
или сушеца, или березозола, кто как зовет, так тому и быть, но для всех -
канун дня Пробуждающегося медведя. Заканчивался очередной зимний московский,
а точнее, медвежий сон, сон Медведко, христианским именем Емеля, сон его
отца Деда, и даже мертвые, живущие там, где они родились, ушедшие к своим
пращурам Волос и Ставр, и Святко, и Малюта, и Мал, и Ждан, и Кожемяка, и
Боян, и Храбр, и Нечай со всеми своими женами, детьми и внуками готовились к
воскресению своему в Велесовых внуках - Медведевых, Волковых, Сохатовых,
Орловых, Вороновых, Телятниковых, Коневых, Сомовых, Гусевых, Барановых,
Козловых да Селезневых, которых будет числом тьмы на этой московской
бесконечной земле. Но то завтрашние заботы, а сегодня все еще спали - и
живые, и мертвые, и не рожденные вовсе. Хотя наплывал на землю уже вечер
накануне дня Пробуждающегося медведя. Весна 1011 год была весьма холодна, и
23 марта было больше похоже на рождественские морозы, чем рождественские
морозы на самих себя. А медведи спят не по закону обряда и чисел, но по
закону тепла и холода. И когда просыпаются раньше времени в час
преждевременной оттепели, то худо и им, и худо будящим их в неположенное
время, если это случается. Пар дыхания Деда и Медведко, как дух умирающих,
поднимался вверх и был видим явно и князю Борису, и дружине, и Кожемяке, что
просунул березовый кол в берлогу. Кол поднял Деда на ноги, царапнул острием
и Емелю по лицу. Закапала кровь, как будто волчий клык или лезвие бритвы
развалили щеку, эта боль разбудила Емелю, он поднялся, лениво и не торопясь.
Во всяком случае, когда Емеля открыл глаза, Дед уже рычал и лез из берлоги
наружу, дымя белым бешеным паром, забыв о своей еще живущей по ту сторону
сна мудрости, хотя, конечно же, давая возможность своей торопливостью
допроснуться Емеле. Емеля допроснулся и тоже вылез вслед за отцом, и, когда
вылез, увидел того в крови, и собаки, как волки, висели на Деде и были
похожи на елочные игрушки во время праздника нового года, такие же, как в 44
году, в конце второй мировой войны в селе Яковлевском, в доме по Второму
Овражному, напротив храма Николы Чудотворца в котором будет жить Емеля, сын
Ставра и Сары, и кровь, как и пар изо рта, дымилась, и Дед рычал, и это был
плохой знак, ибо рычат и орут во время удара только слабые, которым не
хватает удара, и силы, и движения земли, и это та средняя стадия силы, когда
еще можно играть, но рано быть.


глава 16

А вокруг, возле деревьев, с колами, и копьями, и мечами стояли
сосмертники, иным словом, смерды, дружинники князя Бориса, и были они не
злы, и медвежья охота была для них забава, потому что их было много, а
Медведь был один, и Емели еще не было вне, а он был внутри. На месте храма
Святого Георгия, что будет посеред двора боярина Романова, стоял будущий
святой князь Борис еще из прежнего рода Рюрика, а слева стоял Ставр, и
справа стояли Горд и дядьки его, и Дан с мечами, и Малюта стояли впереди, и
Волк стоял слева, и Перс. А остальные - Тарх, Мал, Карп, Джан Ши и жена
Бориса Купава стояли позади Бориса. Собак было двенадцать, и через семь
минут солнечный морозный мартовский светлый день погасил медленно в воздухе
своем густом и ярком их визги, стоны и хрипы, как гасит окурок солдат,
отправляясь в бой, о свою потертую подошву. И первым пошел к Деду Ставр и
лег у ног его, потому что не видел движений Деда, их не было, и он лег, и
его живот выпал на белый снег своим красным нутром, как падает кошелек
случайно на дорогу. И вторым был Тарх, он видел, что не видел движения Деда,
но он знал, что есть русский бой, и потому махал мечом справа налево, как
машет своими крыльями ветряная мельница в ураган так, что движение крыльев
становятся неразличимым, как движение пропеллера самолета, и на кончике меча
показалась кровь, и клок шерсти лег под ноги Тарху рядом с его
полуразорванным надвое телом, голова к голове со Ставром, но креста не
вышло. Князь взмахнул платком. Мал, Ждан, Волк, Перс, Джан Ши и Третьяк,
Кожемяка, Святко и Богдан подняли луки, и все, что успел сделать Дед, неся в
себе двенадцать прочно застрявших стрел, это сломать лютой монгольской
казнью спину Волку, и упасть в двух шагах от Бориса, и уронить свою бедную
Дедову мохнатую морду в шершавый наст. И первая судорога прошла по телу
Деда, и шерсть встала дыбом в тех местах, где она не была примята кровью, и
эту первую судорогу увидел Емеля, когда привык к багровому свету заходящего
солнца, как когда-то еще увидит бедная Крымова в январский вечер лежащего на
полу посреди Сретенки с разорванным наружу сердцем своего Эфроса, загнанного
и затравленного убежденной в своей правоте и несокрушимом благородстве
чернью, всей этой стаей смеховых, дуровых, и прочих филатовых, повязанных
общей кровью и рьяно грызущихся меж собой, после и до исполненного ими
жертвоприношения. Именно эта судорога допробудила Емелю и прижала спиной к
телу родного дуба, и память или даже скорее инстинкт уроков Деда ожил в теле
Емели.


глава 17

Это был тот самый дуб, к которому Дед привязывал Медведко крепче, чем У
Юн привязывал девочек в карете перед тем, как лишал их невинности, - больно,
жестко и ладно. Привязывал так, чтобы Медведко не мог пошевелить ни рукой,
ни ногой.
И так было до начала боя, и когда Дед приводил голодных, злых волков к
привязанному Медведко, не знал Емеля, что волкам Дед запрещал до смерти
ранить его. И бросались волки на Медведко, и терзали тело его, и ноги, и
грудь его, и кровь текла по телу, и в первый раз это стало, когда Медведке
было шестнадцать год. И рычали волки близко, и пасти их были возле глаза
его, и слюна стекала с желтых зубов их, которых никогда не касалась зубная
щетка, и кровь заводила их, и не все помнили завет Деда, но Медведко по
совету Деда не смотрел на кровь, и не смотрел на зубы, и не смотрел вперед,
а смотрел внутрь тела и им слушал, как слабеют веревки, перемалываемые
мощными челюстями волков, вольно терзавших и невольно освобождавших его,
слушал в ожидании рывка, и броска, и скачка, и прыжка, и в минуту, когда
можно было оборвать путы вовсе, тело напрягалось, как пружина, и Медведко
соскальзывал вниз и падал навзничь, и мощными ударами, почти невидимыми от
избытка крови и терпения, отбивал налетающую свору, и волки, оглушенные
ударами, скулили, как собаки, и уползали от тела его, а Дед не видел ничего,
кроме движений, которыми падал Медведко, кроме ударов, которыми бил волков