С таких позиций особо велико расстояние, отделяющее сексуальные действия от их биологической цели, поскольку связь между причиной и следствием здесь радикально отличается от той, что проявляется в других биологических потребностях. Невозможно быть ни «дыхательным» извращенцем, ни кулинарным (в крупном масштабе), например, нельзя радикально изменить глубину и ритм дыхания, так как это приведет к смерти; различие же между удовлетворением потребности в кислороде и калорийности лишь в том, что дышать необходимо именно воздухом, есть же можно различную пищу. Но пища эта должна быть перевариваемой и калорийно полной. Невозможно удовлетворить голод, используя продукты, не имеющие биологической ценности. Сексом же можно заниматься, весьма долго отделяя его от естественной прокреативной цели, что никаких вредных последствий так поступающему индивиду принести не должно. Ведь техника контрацепции сводит на нет лишь возможность получения потомства, но для пользующихся ею никакой биологической угрозы не представляет.
   Такова первая отличительная черта, выделяющая в физиологическом смысле секс среди других видов деятельности организма. Вторая относится к сфере вызываемых им ощущений. Ибо необходимость, которую эволюция встроила в организмы для того, чтобы они стремились поддерживать жизнь дыханием либо «водопитием», имеет иную характеристику, нежели потребность, вкомпонованная в программу сексуального общения. В норме дыхание, как и потребление воды, не дает эстетического наслаждения, скорее даже наоборот, ибо духота и жажда воспринимаются как осложнения. В этом смысле контроль, связанный со страданием и радостью, созданный эволюцией и управляющий дыхательным аппаратом, действует в основном в негативном смысле (то есть отсутствие воздуха сразу воспринимается как роковое и гибельное, в то время как на нормальное дыхание организм незамедлительно не реагирует — по крайней мере чувствами). В сексе же дело обстоит так, что его отсутствие воспринимается как неприятность, по своей величине лишь немногим уступающая удовольствию, получаемому при его осуществлении. Сказанное означает, что в данной сфере оба полюса аппарата контроля сочетаются как бы на максимуме. Сексуальный голод может ощущаться как недомогание, его удовлетворение — как удовольствие. Таково исходное положение вещей, у которого есть свои хорошие, чисто предметные, чисто инструментальные конструктивные объяснения. Дело в том, что — говоря несколько метафорично — личностно-индивидуальный интерес полностью совпадает с эволюционно-видовым в сфере всех физиологических действий, за исключением половых. Ибо каждый организм дышит, пьет, питается «для своих» и только «для своих» нужд, но не для этого копулирует. Значит, именно для того, «чтобы ему казалось», будто и эту, последнюю функцию он исполняет «для своих нужд», она должна быть сопряжена с величайшим эмоциональным удовольствием, какое только можно было конструктивно реализовать в теле. Мы не говорим, будто эволюция «запланировала это сознательно», ведь она — не персональный конструктор, но мы пытаемся реконструировать рассуждения и расчеты, которыми, несомненно, пользовался бы конструктор, если б ему предстояло создать нечто максимально подобное для мира животных и людей.
   Так вот, чем больше величина разрыва между витальными функциями и их телеологическим смыслом, тем легче проникать в пределы этих функций, а поэтому культуры именно так всегда и поступали. Поэтому-то дыхание в культурном понимании абсолютно нейтрально, кулинария уже представляет собою область существенного вмешательства, а секс — максимального. Дыхание никогда не подлежало культурной оценке, особенно в целостном плане человеческих функций; известно, что дышать надобно обязательно, и в то же время нет такой культуры, которая респирацию помещала бы в каком-то особом, присущем ей месте иерархии ценностей, устанавливая, что это весьма престижное и прекрасное либо, наоборот, отвратительное и фатальное действие. А вот секс именно так перебрасывали из угла в угол культурных систем ценностей. В сфере же нашей культуры, расцветшей под солнцем христианства, секс заработал порицаний больше, чем, возможно, в какой-либо иной.

Культура, эмпирия и секс

   Предыдущие вступительные размышления могут удивлять как введение в сексуально-эротическую тематику фантастической литературы. Однако же в основном нас интересует именно фантазия, порожденная реальностью, в ней укорененная и познавательно ей адресованная. Стало быть, для того чтобы разложить перед собой и анализировать продукты фантазирования на эту тему, необходимо вначале сориентироваться в ее предметной имманентности. О том, что в общих чертах возможно как культурная комбинаторика отдельных свойств человека, мы уже, собственно, сказали. Теперь возведем понятийные леса, на которых секс займет то место, которое ему выделила наша культурная формация. Я предлагаю следующую схему.
   Существуют области поведений, как бы растянувшиеся по вертикали — от вершин одухотворенности до абсолютной вульгарности. К таким, имеющим определенный градиент, областям относятся: сфера половых отношений, а также «отношений с трансцендентностью». В соответствии с предложенной схемой эротическая любовь и религиозное верование размещаются высоко; при этом на самом пике кульминации вера и эротика проявляют тенденции к срастанию, то есть переливанию одна в другую, либо соединению в слабо дифференцированную амальгаму. Как известно религиологам, состояния возбужденности, типичные для религиозной мистики, порой неотличимы от сильно сублимированного состояния эротической любви. Спускаясь с этих вершин по ступеням обеих иерархий, мы обнаружим принципиальную непрерывность переходов, усложненную многомерным характером каждого из двух «пространств» — эротического и религиозного. Ведь направления «вниз» у первого и у второго вовсе не одноколейные. В обоих пространствах можно обнаружить центральную полосу нормальности, то есть поведений, принимаемых за нормальные, а кроме нее, различные боковые ветви.
   В половой сфере спуск «вниз» равносилен прогрессирующей деперсонализации эротического партнера, который все явственнее из личности становится объектом, способным удовлетворять сексуальную потребность. При этом градиент построен так, что половые отношения, размещенные вблизи вершины, обладают привкусом неповторимости, то есть для партнеров характерна незаменяемость одних другими; такой идеал устанавливает наша культура. Чем же ниже мы опускаемся, тем проще заменить одного участника акта другим индивидом того же пола; наконец, физические показатели сношения становятся всем, а духовные — ничем.
   Преобладание половых признаков над личностными не сразу оборачивается патологией; они демонстрируют лишь культурно меньшую ценность таких отношений. При дальнейшем «снижении» мы попадаем в зону, в которой телесность партнера, уже освобожденная в общем от духовности, начинает подвергаться дальнейшей сегментации: уже не он, как соматическое целое, а исключительно его половые свойства играют ведущую роль. При достаточном напряжении подобная концентрация внимания на генитальном аспекте партнера обретает характер патологии в виде фетишистского извращения. (Впрочем, фетишем не обязательно должны быть гениталии; символический характер функционирования человеческой психики позволяет столь далеко продвинутую перетасовку символики, что характер полового объекта может обрести любой предмет: от девичьей косы, туфелек и до очков или дождевого плаща.) По другую, религиозную, сторону наших лесов деперсонализации и разделению объекта либидо соответствует «овеществление» предметов культа, которые из символов, лишь изображающих трансцендентность, становятся как бы ее материализованными элементами. Общаться с трансцендентностью ухитряются уже не столько благодаря культовым объектам, сколько вполне самодостаточным оказывается контакт с ними; они — это не знак метафизического предмета, но уже сам вожделенный объект. На самом дне этого пространства расположилась магия с присущим ей репертуаром волшебных объектов и деяний.
   Ниже «нулевого» или донного уровня мы обнаруживаем: по одну сторону — крайние сексуальные извращения, а по другую — какие угодно суеверия, приметы, веру в духов, сглаз, порчу, мщение из могилы, привидения и колдовство. Мы отличаем «нулевой уровень» от «отрицательного» потому, что так решила наша культура, поскольку под ее патронатом возникла нарисованная выше двойная пирамида ценностей. В такой компаративной системе появление пляшущих покойников являет собой как бы порнографию религиозной метафизики, аналогично тому, как демонстрация копулятивных процессов представляет собою порнографию сексуальную. Подчеркиваем, что параллельность обеих иерархий отнюдь не равносильна их взаиморедуктивности; топологические подобия наверняка представляют собою отражения вершинных механизмов человеческой психики, поскольку ее интеграционная деятельность оценивается выше деятельности дифференцирующей.
   Если мы говорим, что упыри и демоны являются вырожденными фигурами метафизической интерпретации мира, а сексуальные непристойности — вырожденные фигуры толкования эротических отношений, то так изображенная аналогия никаким инвариантом не является, просто она существует в пределах нашей культуры.
   Секс — это взрывной материал для литературы, поскольку запросто взрывает ее, аннулируя в произведении черты предмета искусства как объекта, не являющегося каким-то суррогатом, заменителем чего-либо. Ведь для эротомана справочник по сексологии является тем же, чем для изголодавшегося заморыша — книга о вкусной и здоровой пище. Голодный будет точно так же невосприимчив к художественным ценностям литературного текста, пуская слюни при чтении фрагментов, описывающих уставленные яствами столы, как эротоман примется дробить литературное произведение, выделяя «смачные» кусочки, то есть и для того, и для другого любой подходящий текст может выполнять чисто эрзацные и только такие функции. Проще всего свести к нулю подобные читательские аберрации, исключив секс из литературы, но это все равно что глубоко изувечить ее, ибо не может быть фрагментарным и в связи с этим фальшивым изображение человека, стерилизованного с половой точки зрения. Исторически сформировавшиеся нормы общественной цензуры и по сей день не утратили табуистского отношения к проблеме секса, в различной степени, правда, ослабленного в ряде государств, но в любом случае проявляющего тенденцию к раскачиванию и падению запретов. Подобная толерантность никогда не достигает таких размеров, как в сфере любого внеэротического преступления — грабежа, убийства, разбоя; ими возмущаются, но — во всяком случае, до сих пор — они остаются фактом несомненным и в определенной степени постоянным. Я думаю, что описание убийства во всеобщем восприятии не столь непристойно, как описание копуляции, во всяком случае, так именно утверждают эротические кодексы, формировавшие нас на протяжении тысячелетий. Такое формирование уходит в глубь веков; информация о древних культурах малоазиатского и средиземноморского кругов, породивших нашу, больше всего искаженная в школе, всюду, где тогдашнее поведение формировалось аксиологией эротики, христианством признавалась греховной.
   Сексуальные поведения даны биологически и одновременно являются атомом коллективных действий в том смысле, что если сексом займется одинокий человек, то, будучи онанистом, тем самым становится анормальным. Стало быть, секс представляет собою социальный атом потому, что в акте должны участвовать два человека, а культура возникает там, где нет одиночества. Многие культуры весьма плотно впитали всю сферу пола, придав ей положительный характер — светский и сакральный, как, например, некоторые культуры Востока. Но в нашей культуре этого не было никогда; ведь сексологические консультации и исследования А. Кинси — это лишь продукт эмпирии, а не секулярно стабилизировавшийся, культурно ритуализованный кодекс половых отношений (примером которого может быть «Камасутра» индусов). Эмпирические советы поучают нас, как можно осуществлять секс, не причиняя вреда ни себе, ни партнеру, достигая при этом максимального блаженства. Но такие поучения носят чисто инструментальный характер, и в этом смысле супружеский справочник есть книга по обслуживанию тела, так же как техническая инструкция — книга по обслуживанию автомобиля. Ведь рациональная санкция, порожденная данными физиологии и патологии, отнюдь не санкция культурная, потому что только последняя — это конечная, то есть самообъясняющая, инстанция. Нет нужды обращаться куда-либо, чтобы выяснить, почему, здороваясь, подают правую руку, а не левую, почему едят, сидя за столом, а не стоя на коленях на полу и т. п.
   В нашей культуре секс, если руководствоваться генеральным делением деяний, составленным христианством, не будучи закреплен матримониально, считался грехом.
   Но и в границах супружеского согласия обязывал некий «сексуальный минимум», ибо метафизические директивы требовали, дабы сексом занимались исключительно «с определенной целью», то есть ради продолжения рода, дабы получаемое удовольствие не могло автономизироваться, то есть чтобы было — в крайнем случае — неизбежным аккомпанементом акта. Кстати, отсюда взялись извращения биологической нормы, вызванные давлением норм культурных, но ведь обе названные нормы могут противоречить одна другой; как известно, культурная норма в различных кругах культуры деформировала тело человеческое неисчислимыми способами, и еще в XIX веке одобрялась половая холодность женщины, как наиболее желаемое состояние, оргазм же считался (викторианством, пуританством) неподобающим приличной женщине. Я убежден, что если б теологи могли силой своего решения лишить акт оргазма, они наверняка так бы и сделали, поскольку усматривали в нем сатанинское искусительство. Наиболее просвещенная теология ныне от такого отношения к полу отказывается, однако коррективы носят поверхностный характер. Дионисийское отношение к жизни является и должно быть чуждым христианству. Когда некий силой навязанный кодекс влечет за собой действенные санкции и при этом входит на широком фронте в противоречие с биологическим влечением, тогда то, что дано биологически и в то же время запрещается, становится источником по-разному проявляемых сопротивлений, которые в лоне данной культуры создают как бы ее антикультурного противника, но не в виде «голой биологии», стремящейся к своим анимальным целям. Так упомянутая «антикультура» — как субкультурный анклав внутри основной формации — перенимает от последней образцы ради того, чтобы вывернуть их наизнанку. Ведь не чем иным, как только элементарной инверсией мессы, является «черная месса», алтарем которой служило тело нагой женщины, потому что оно в соответствии с обязывающими догмами было предметом меньше всего подходящим, то есть строжайше запрещенным. Меж тем на другой территории, например в Азии, половой акт зачастую обретал сакральный характер, то есть именно он был в данной общественной среде аналогом благоговейности, а вовсе не богохульства. Церковь вынуждена все время проявлять некое «двоемыслие» даже в отношении института супружества, коли абстинентность по-прежнему остается в нем автономной ценностью — особенно это свойственно католицизму.
   Генеральная тенденция всегда была в христианстве направлена на то, чтобы секса, даже безгрешного, то есть супружеского, было как можно меньше, чтобы удалось его втиснуть в единое, сильно ограниченное, узкое и заключенное в дамбы русло.
   И вот тут-то в культуру вмешивается техническая цивилизация. Эмпирия сталкивается с традицией, особенно живучей благодаря серьезности верований. Начиная с колумбового деяния Кинси и его сподвижников, исследования двинулись вперед; при помощи электроэнцефалографов, электродов, искусственных освещенных стеклянных гениталий и специальных кинокамер зафиксировали и проанализировали каждый фрагмент полового акта. Ничего худого в этом нет; плохо, что ни один исследователь не знает, что дальше с этим фантом, то есть сексом, делать. Предположение, будто бы анализ всех возможных вариантов копуляции может нам что-либо рассказать об обязанностях в этой сфере, — совершеннейший нонсенс. Эмпирия может выяснить, когда происходит оплодотворение, а когда не происходит; когда определенные методы общения психофизически вредны, а когда нет; однако она не может переходить от того, что является фактом, к тому, что должно быть фактом, — за пределами любой вредности. Во всяком случае, этого не обнаружит эмпирия, рассматривающая секс как изолят. Но, возможно, феноменальная с позиций сегодняшнего знания культурология смогла бы в данном случае просветить нас также и в сфере «обязанностей»? Ответа на такой вопрос мы не знаем. Существовали культуры, в которых норма межчеловеческих отношений временами переставала действовать, и тогда дело доходило до коллективных, более или менее ритуализированных оргий, в которых сексуальная разнузданность играла существенную роль. Может быть, следовало бы в ряде случаев допускать когда-нибудь нечто аналогичное сказанному? Положим, эмпирические исследования обнаружат полезность, психосоциальную благотворность такого поведения. Суть не в том, «можно» ли признать такое поведение достойным. Суть в том, что речь идет о культурной норме, а она не подлежит административной регламентации. Вынужденное административное поведение и поведение культурное — две различные сферы бихевиора. И смешивать их нельзя. Ведь нельзя сделать так, чтобы, отменив режиссуру выступления стриптизерок, можно было бы придать им возвышенный, серьезный, прямо-таки сакральный характер. Это означает, что секс невозможно трактовать как изолят; тот, кто намеревается манипулировать им в общественной сфере, хочет он того или не хочет, берется целостно реорганизовывать культуру, даже если полагает, что его действия носят лишь локальный характер. Но вопросы эффективной трансформации культуры в сфере сексуальной проблематики — это вопросы высшего порядка; межполовые же отношения — лишь один из преобразуемых объектов.
   Может показаться, что на этом, уже обобщенном проблемном поле мы принципиально свободны, то есть можем либо попытаться управлять культурой в смысле ее формирования, либо воздержаться от этого. А поскольку история учит нас, что при отсутствии достаточного знания всегда лучше всего воздержаться от действий, нежели действовать, ибо неудачно проведенные действия обычно оборачиваются нежелательными последствиями (такое управление ладьей — это, как правило, попытка миновать Сциллу, чтобы тут же попасть прямо на скалы Харибды), то лучше уж совсем не трогать культуры. Пусть идет своим естественным путем, пусть подчиняется тем же закономерностям спонтанной организации, каким подчинялась раньше: разве прекрасные результаты столь абсолютной стихийности, такой самосвободы, полной произвольности процессов культурной кристаллизации эпох мы не обнаруживаем — главным образом — в сокровищнице эстетических ценностей? Разве стихийные действия не породили готику, ренессанс, барокко? Давайте ждать спокойно, никоим образом не вмешиваясь, пока сами собой не родятся новые ценности, сложатся воедино и органически срастутся. Возможно, мы и сами не знаем толком, что делать с сексуальным фантом, но свободно эволюционирующая культура справится с ним сама, она его как-то адекватно воплотит в самоорганизующе скомпоновавшееся целое.
   Роскошное утопическое мышление! Но культура — не объект, который мы можем наподобие обрубка дерева воткнуть в землю и только-то и делать, что поглядывать на него в тихой надежде увидеть, как в один прекрасный день он зазеленеет. Мы сами по аксиологическому и эмпирическому вдохновению планово и сознательно ничего не делаем с культурой; но это не значит, что сто тысяч побочных продуктов цивилизованной акселерации не бомбардируют ее днем и ночью. Ничего не делать — в смысле планируемой активности — это то же самое, что и не помогать плывущему на обломке льдины и не мешать: а вдруг да ревущие потоки занесут его к спасительному берегу, а может, и нет, может, он утонет, а может, уцелеет. Так сегодня смотрятся последствия абсолютного нейтралитета как результат умышленного ничегонеделания.

Порнография и фантастика

   Секс возникает в литературе либо как реальная человеческая проблема, либо как суррогат реальности. Но функция литературы состоит не в замене одного другим.
   Когда мы впрягаем литературу в такие сани, то проституируем ее не в эротическом смысле, а в моральном плане. Это выглядит так, как если бы мы читали описания смертельных недугов лишь для того, чтобы радоваться мысли, что, мол, не нам, а кому-то другому они достались в удел. С порнографией все обстоит так же, только ? rebours [48]; как жаль, что девицу насилует корсар, а не сам читатель. Ведь существуют своеобразные архипроизведения порнографии в мировой литературе, и с рассмотрения их вершин мы и начнем, поскольку тексты де Сада — а речь пойдет именно о них — представляют собой не столько «summae pornographiae», сколько порнографию фантастическую. Но механизм этой фантастики особый. Язык в действительности не может быть заменителем реальности, поэтому в качестве подменяющего раздражителя, низложенного семантически, он поставляет такое delectatio morosa [49], какое подчиняется законам обычной физиологической рефракции. Закон такого творчества — неизбежность отклонения от буквальной достоверности. Поскольку в действительности словом сделать ничего невозможно, надобно компенсационно сказать все. Именно так действующий механизм, приводящий к инфляции слова, прекрасно виден в произведениях пресловутого маркиза. Для начала необходимо создать суррогат всяческих барьеров, плотин, помех, какие культура устанавливает на пути реализации секса. Он будет заменителем реального человеческого сопротивления, оказываемого объектом вожделения. Поэтому-то в будуарном романе в качестве жертвы избирается девица непорочная, скромная, невинная, как бы ангельски совершенная. К тому же необходимо, чтобы она принадлежала высшим слоям общества, поскольку такую, как известно, в жизни опорочить труднее, нежели простую нищенку. А именно нищенками занимался божественный маркиз, прежде чем попасть в Бастилию.
   Далее идут демонстрации. Но все вместе взятые действия, позаимствованные из каталогов Содома и Гоморры, не содержат и следа истинного деяния, да и как бы они могли это сделать?
   Тогда начинается инфляция слова и образа; а когда уже девоньку повертели и так и сяк и ничего из этого во внеязыковом плане не получилось, автор начинает, как бы по чистой инерции, молоть вздор: мало того, пусть подъедет девонькина матушка, и пусть дочка, воспользовавшись иглой и ниткой, зашьет ей гениталии; это придумка того же плана, что и тщетная попытка каннибала сожрать нарисованного человека, когда прожорливый людоед впивается зубами в изображение, протыкает его и просовывает голову на другую сторону полотна. Этот дикий пример доказывает, что на плацу столь вдохновенных писательских потуг желание всегда остается неудовлетворенным; и когда уже высказано все, за что цеплялась мысль, алкающая постоянно ускользающих удовлетворений, тогда эта мысль начинает буйствовать за пределами физического правдоподобия, причем ее фантастичность создана не как результат творческих раздумий (дабы нарисовать некий автономный мир), а только подтверждает отсутствие сопротивления материала, на который направлены сексуальные стрелы. Ведь этот материал невозможно получить реально; призываемое словами тело не желает овеществляться, причиняемые ему мучения не становятся реальными; и тогда, не имея возможности выбраться изнутри словесного описания к его предмету, автор пытается как бы обойти, как бы засыпать этот непреодолимый разрыв, детализируя, усиливая, беспредельно умощняя… недоступное. Мы говорим о де Саде, поскольку продвинуться в названном направлении дальше, чем прошел он, уже невозможно: заключенная в его произведениях метафизика зла — как вконец распоясавшегося садизма — также представляет собою как бы побочный продукт усилия, которое он хотел бы обратить в действительность. Так что перед нами чистейшая анатомия языка и реального действия, точным, хоть и иначе локализованным аналогом которого надо считать поэтическую метафизику Лесьмяна. Этот поэт совершенно не верил в трансцендентность и в то же время непрестанно ее алкал, поэтому небытие, в чисто негативном существовании которого (посмертном) он был убежден, он всячески пытался заново заполнить моментально вымышляемыми мирами, построенными как бы из отрицательной субстанции, поскольку, творя, знал, что создает невозможное. И как Лесьмян фиктивно заполнял небытие вырабатываемыми из ничего конструкциями, по которым устремлялся к несуществующей трансцендентности, как языковыми мостами вводил иллюзии в пространство, выходящее за пределы реальности, то есть реализовывал противоречие, всякий раз заново бесповоротно распадающееся, так и де Сад пытался наводить мосты между другими членами оппозиции, а именно языком и предметами (то есть жертвами преступных оргий), столь же невыполнимым образом. И как и у польского поэта из его зараженного антиномностью усилия создалась «небытийная» метафизика, так и у французского маркиза как бы «самоорганизующе» выстроилась метафизика антикультурного зла. Но лесьмяновская метафизика антологична, хоть и разорвана внутренними противоречиями; нечто должно быть создано там, где есть только ничто; и между началом строения кое-как запланированного здания и его обвалом в дефинитивно торжествующее ничто разыгрывается вся драма поэзии. Метафизика же де Сада всего лишь эпистемична, поскольку она в качестве противника выбирает не онтичные, то есть последние и донные качества самого бытия, а только культурные качества. Ибо то сопротивление, которое бы оказывало мучителю тело реальной жертвы, обнаруживается в литературном плане в виде культурных ценностей и запретов; поэтому, не в состоянии как-то добраться до «буквального» тела, автор насилует культуру, поскольку это недостижимое тело находится под ее всесторонней опекой.