Когда их подхватит Гольфстрим и другие океанские течения - заверяют ученые - утки смогут добраться аж до берегов Франции. А какое-то количество ярких пластмассовых водоплавающих может оказаться обнаруженными на берегах Норвегии и Гренландии.
   Доктор Куртис Эббесмайер, океанограф и Эванс Гамильтон из фирмы в Сиэтле, компьютерно рассчитали возможный дальнейший маршрут животных. "Британия может поднимать утиную тревогу" - заявил он вчера (20 ноября 1994 года - А.Л.), отметив также, что пластмассовые утки "весьма упруги и вполне могут выжить в труднопереносимых условиях".
   Сей арктический марафон начался 10 января 1992 года, когда в сильный шторм 12 контейнеров груза были смыты за борт International Data Line. Корабль следовал по маршруту из Гонконга в Такому, штат Вашингтон. Одиннадцатью месяцами позже, 16 ноября, 4000 уток оказались на берегу в районе Sitka, штат Alaska. Остальные утки - видимо, с тем, чтобы помочь ученым подтвердить их разнообразные прогнозы - поплыли дальше, в сторону Kodiak, штат Alaska.
   Д-р Ebbesmeyer и James Ingram из Правительственной службы Национального морского пароходства США воспользовались компьютерной системой под названием "текущее моделирование состояния поверхности океана", использующей информацию о течениях и т.п., накопленную со времен Второй мировой войны. Эта система регистрирует, например, маршруты любого океанского мусора, от останков погибших кораблей до пластиковых бутылок. В данном же случае ее мощности были задействованы для прогнозирования дальнейшего маршрута желтых водоплавающих.
   Ученые уверяют, что в данный момент (т.е. во второй половине ноября 1994 года) утки уже прошли Берингов пролив (между Аляской и Сибирью), после чего вмерзли на зиму во льды Арктики. Трансполярный дрейф льдов Арктики, средняя скорость которого составляет примерно пять миль в день, переместит уток на две тысячи миль до Гренландии примерно за пять лет.
   Ученые, опубликовавшие свое исследование в журнале Американского географического Союза, полагают, что маршрут уток отклонится у югу, где их подхватит Гольфстрим, несущий свои теплые воды в Ирландию и к западным берегам Британии.
   "Как только игрушки окажутся в Гольфстриме, они достанут вас, парни", сказал д-р Ingraham.
   Ученые, желающие поговорить с любым, видевшим пластмассовых уточек, уверены в том, что судьба игрушек весьма небесполезна в деле усовершенствования океанских моделей. Кроме того, они рассчитывают, что это будет способствовать рыболовству и борьбе с загрязнением среды.
   "Именно наше направление работы показывает всем, насколько хрупок мир нашей планеты, учитывая то, какое влияние на загрязнение вод Северной Атлантики и Европы могут оказывать процессы, происходящие вдали от этих регионов".
   1995 ГОД, ПЕТЕРБУРГ
   За окнами любой конторы обыкновенно темно так, что оконный переплет едва виден. Потому что контора бывает собою полностью лишь тогда, когда за окнами темно. Помещение, стены, окно, которое видишь только когда за ним темно, и, хотя в этих комнатах всегда есть какие-то часы, они никогда не тикают. И все это существовало всегда.
   Там есть входная дверь, столы, притиснутые друг к другу и пройти мимо них весьма невозможно; книжные полки со шкафом сбоку, туда женщины запихивают свои пальто. Несколько зеленых растений, которые иногда поливают; очень пыльный воздух, еще более пыльный, когда за окнами темно, а где-то сверху под потолком, в пяти метрах от пола, горит одинокая лампочка, отчего пыль становится красивой.
   И оконные переплеты, которых никто не видит и которых никто не коснется - ну, только что форточку откроют - и эти подоконники, и все то, что выкрашено свинцовыми белилами, покрыто серой пылью, на которой не найти отпечатков пальцев; по краске бегут трещины, как если бы это были чьи-то ладони.
   Кто содержит этот дом, эти потолки, эту лампочку, под которую медленно падает тень? Сбоку от которой на подоконнике тяжелые зеленые растения? И внизу под которой впритирку столы, штук двадцать восемь пишущих машинок, еще повсеместно живущих в 1995 году в Петербурге, а еще - шестнадцать книжных полок, заполненных папками?
   В конторе сидят женщины, а куда им деться, когда на этом белом подоконнике стоят какие-то листья в горшках? Когда комната уютна, и даже есть книжные полки, и столы, между которыми протискиваешься, рискуя зацепить юбку, а стены покрашены салатной краской, а потолок был однажды побелен и там горит лампочка, а ниже - их ноги греет батарея, а ноги же такие тяжелые. Они болтают друг с другом, матерятся - для вида стесняясь посетителей, и все они все равно все время о чем-то думают. За окнами темная и тяжелая Нева.
   За окнами любой конторы всегда ночь. То есть, не ночь даже, а просто темно. Темнота, отделенная от темно-салатно-зеленых стен белым переплетом, серые тени зеленых длинных листьев каких-то водянистых кактусов или азалий и прочей вьющейся растительности. Все они вываливаются во двор своими тенями громадные. Коричневые полки, а дверь в коридор открывается очень тяжело, потому что все время прилипает к косяку и притолоке. Но ее все же можно открыть, а в коридоре хуже, потому что в конторе стоит калорифер, так что все уходят в коридор только, чтобы сходить в туалет или уйти домой.
   Уходя, они запахивают свои пальто, шубы и не думают о том, как без них будет растениям зеленого цвета на растрескавшемся подоконнике, не говоря уже о шестнадцати телефонах, по которым им могли позвонить, но они уже выбрали первый звонок и ушли.
   БУДИЛЬНИК С ТУРЕЦКИМ МАРШЕМ
   Лезвия безопасок видны в конце августа только если их бок попал под солнце: если их много, то вместе они похожи на простой цветок - ромашку что ли, или маргаритку - с желтым шариком внутри. Летающие бритвочки станут по смерти мотыльками-бабочками, всякая из которых уверена, что будет потом небольшой книжкой, цвет обложки коей - цвет ее пыльцы: вот потому-то изо всякой книги - ну, где сгиб - всегда вылазит круглая голова с двумя разноцветными глазами.
   Снег падает сверху вниз, а люди, разбуженные в этой погоде, спросонья думают, что они - Моцарт, которого засыпают известью, чтобы его зараза не стала эпидемией. Ни на одной самой густо-зеленой елке еще не висят фарфоровые белые шары. Еще только август и до рождества куда там.
   И эти расщеперившиеся, распростершие свои лапы снежинки, прилипают изнутри плоско к стеклянному круглому шару, с дырочкой напросвист изнутри, если туда дышать - делая его матовым, лунной стекляшкой, выстилая изнутри глаза беленой, как любовью.
   Ах, все эти белые шарики, все эти золотые шары, вся эта красная и круглая, откуда ни посмотри, кровь, и эта темная острая листва, разрезающая тело с горла до паха, эта сахарная вата, забившая грудину как бронхит: вся любовь перестает быть снегом, а слипается кончиками снежинок, становится тяжелее и проще, согревается в воду и ушла быть туманом, который то ли лежит, то ли висит, то ли воздух, то ли влага. Видимо, облака. Конечно, они.
   Англия начинается с облаков, которые так похожи на снег, что куда уж тут метафоры. Летишь, под тобою снег, падаешь, валишься, проваливаешься в сугроб, а там, внутри, ниже - город Лондон.
   ЛОНДОН
   Однажды на каком-то сидении в питерском "Борее", году примерно в 1994-м, Алла Митрофанова затеяла разговор о том, что на свете бывают деньги мужские и женские... Или же она говорила о типологическом разнообразии рецепций, вытекающих из физиологических отличий слабых, то есть номинально не регистрируемых человеком в качестве возникших, воздействий... речь, понятно, шла о виртуальной реальности и теоретическом обобщении черной перчатки с проводами или же шлема, надеваемых перед уходом в навороченный компьютер.
   Но речь о мужских и женских деньгах точно возникла: мы даже прикидывали - каким образом строятся тогда две зоны жизни, в каких областях они пересекаются, какие кары могут быть предусмотрены за расплату не теми купюрами или же - как устроен обмен и насколько курс этого обмена всегда зависит от точки (в широком смысле) пространства, где необходимость такового обмена возникла.
   Выстроившаяся в результате конструкция оказывалась уже настолько похожей на правду, что на имевшихся у нас деньгах уже начали проступать дополнительные черточки, отличающие одну тысячную бумажку от другой. Тут, разумеется, возникла идея денег бесполых: не стирающих различий между полами, но, напротив, выделяющих третью зону в природе, также пересекающуюся с двумя вышеназванными и еще более усложняющую все отношения.
   Дальше все посыпалось без усилий: оставалось распространить на деньги любые прочие оппозиционные отличия. Деньги утренние и деньги вечерние. Деньги летние и деньги зимние. Деньги для горя и деньги для счастья. Деньги для умных и деньги для дураков. Деньги городские и деньги сельские. Деньги питерские и деньги московские. Деньги питерские и деньги ленинградские. Деньги питерские и деньги лондонские. То есть - вот мы и пришли к тому, как на свете все и устроено взаправду. Займемся Лондоном.
   Для попадающего в Лондон город может начаться с двух аэропортов: я оказался в Гетвике. Пройдя длинные стеклянные коридоры выходов к самолетам, спустившись пару раз по непонятным лестницам и пройдя помещение, по типу устроенное как загон для лошадок - с легкими, но прочными загородками стартующими где-нибудь в Эскоте. Получив от рыжего клерка штамп с правом суточного пребывания в г. Лондоне и всей прочей Англии, оказываешься в стеклянном помещении, которое - уже Лондон.
   Далее выясняется, что этим стеклянным помещением город Лондон не ограничивается и в другую его часть ведет электричка, конечный пункт которой называется Вокзал Виктории. Электричка опаздывает минут на пятнадцать, но все же приходит, едет минут сорок пять и привозит в сводчатое, на железных каких-то выгнутых балках помещение под названием Victoria Station.
   На единственной пока улице города Лондона ноябрь, светит солнце, и погода позволяет обходиться без плаща, который разумно оставлен на хранение в Гетвике. Тепло. Эта первая попавшаяся улица выводит прямо к парламенту, заставляя еще раз подумать, что город Лондон весьма невелик, раз уж все тут так рядом. Все описанные в литературе его признаки налицо, как-то: черные такси и двухэтажные красные омнибусы, Темза, парламент и Вестминстерское аббатство - все на одной улице. Ситуация слишком уж сгущена, дабы существовать наяву.
   Тем более, что на громадной афише вдоль по улице Виктории изображен Бадди Холли - выглядящий решительно так же как в пятидесятые и, верно, в самом деле он выступает там нынче, а вот левостороннего движения в Лондоне почти что и нет, поскольку оно там почти всюду одностороннее и только белые стрелки на асфальте возле схода с тротуара указывают в какую сторону тебе здесь следует смотреть.
   Если от парламента идти, петляя в сторону Гайд-парка, то по пути обнаруживается плац какого-то музея истории войск, что ли: все эти новобранцы (а плац похож на любой другой плац за чугунным забором, вдоль длинных строений на заднем плане, вполне как в Петербурге), только вот эти новобранцы другие - их уже успели обрядить в красные мундиры, в темно-синие штаны и высокие меховые папахи.
   Новобранцы, как и все новобранцы, сбиваются с шага на своем длинном плацу. Сворачивают не в ту сторону, подкашивают соседа, но ни у кого из них эта шапка с головы не падает. Тут же, наискосок через дорогу, стоит Букингемский дворец, что еще более сжимает город Лондон в какой-то совсем уже заповедник.
   Над Гайд-парком тихо кружатся небольшие звуки лошадиных копыт, Серпентайн объезжает конная полиция. Бегают серые белочки, солнце уже снижается напротив Парк-лайн (ноябрь, дело часам к пяти вечера), листву в Лондоне не убирают, а там много кленов и этих листьев в аллеях выше колен: идешь и раздвигаешь их, оранжевые, шурша и поскрипывая.
   На углу Парк-Лайн и Оксфорд-стрит начинаются сумерки, Оксфорд-стрит, в этот час заполненная людьми и транспортом, освещается пока еще только сигнальными лампочками машин, светом витрин и омнибусных внутренностей, постепенно, с ходом сумерек становящихся ярче. Потом и свет сверху включают.
   Тогда, через некоторое время, мозг получает - исходя их количества вошедших в него людей - более правильные представление о размерах данного места и наделяет его хоть каким-то временем. Красные омнибусы и черные кэбы начинают делаться настоящими, как любые здания вокруг, что не меняет состояние погоды и окрестностей, давая возможность глядеть и на людей, которые оказываются похожими на твоих знакомых: что радует, поскольку с несомненностью свидетельствует о правильности выбора круга, а когда на улице девушка попросит прикурить, то делает это так, словно вы с ней из одной компании.
   На углу Оксфорт-стрит и Чаринг-кросса стоит длинное и тупое строение, на верхушке которого прибита неоновая надпись "Main point of the city", а направо начинается Чаринг кросс, где книжные магазины по всей ее длине впритирку друг к другу. Обычно в них несколько этажей, можно ходить по лесенкам, люди смотрят книги и читают их, сидя на полу. Никуда не торопятся - тем более, что затеялся дождик.
   На входе в каждый стендики с только что отпечатанными томищами Дианы, Чарльза и матери королевы, глянцевые, никто их особо не покупает. Возле столика с книжками для геев небольшая толпа: напудренный хлыщ, человек с виду смахивающий на спикера парламента, в годах, с брюшком и какой-то англиканский пастор в сутане и в очечках. В отделах с альбомами лежат все те же книги и альбомы, которые можно было увидеть лет пять назад в Париже, Берлине, Копене: то ли и их не берут, то ли они постоянно воспроизводятся.
   А к семи вечера ближе вокруг всех входиков в кинотеатры, театры и прочие заведеньица Сохо толпятся люди, все они кого-то ждут, подъезжают машины, люди встречаются, мрачные негры глядят по сторонам, мучительно ощущая, как лицевые мышцы постепенно меняют им черты, превращая их в обыкновенных лондонцев, чему, верно, они пока еще сопротивляются, но конечный результат - как это видно по множеству людей иного цвета кожи, снующих по улицам - неизбежен. Все они делаются потомственными англичанами, которых с детства кормили овсянкой и сказками Матушки Гусыни вслух. Так все плюшевые игрушки Англии находятся в прямом родстве с мишкой Тэдди, который, собственно, настолько правилен, что иного пути для личного развития существовать не может. Никто тебя не мучает, не нападает специально, не принуждает, да и не замечает. Просто так получается, что там все становятся уместными.
   На Трафальгарской площади на стенке под стеклом объявленьице, в котором сообщается, что на площади нельзя употреблять наркотики, устраивать митинги, а также - играть на музыкальных инструментах. Какое-то количество стареющих блядей с бутылками сидит на лавочках с видом на Нельсона и лениво пристает ко всем подряд. Их интерес, скорее, алкогольно-компанейский.
   Еще позднее на Парк-Лайн, где в первых этажах всякие банкетные залы, сквозь стекла видно, как мужчины и женщины - хозяева приемов - стоят и приветствуют выстроившихся к ним в очередь от самого входа. А если гости подъезжают в машинах, то мужчины аккуратно выводят дам и они вместе скрываются внутри, и все это повторяется в каждой соседней витринке, с чистоплотной заведенностью общественной физиологии.
   Потом все эти разные люди пристраиваются кто куда на весь вечер и далее. Все пустеет, мелкий дождик, пропадают даже автомобили. Возле вокзала Виктории в нише около какого-то банка сидит девчонка и играет на флейте что-то тихое. Вокруг никого, только витрины, забитые золотом и цветными камешками, по новой моде смахивающими на леденцы. Сидит, играет себе, ей все равно, что кругом никого.
   А чуть в стороне от вокзала уже старенькие двухэтажные кварталы, какие-то пабы на углах, лавочки, уже закрытые на ночь, большие белые буквы на черных вывесках, забегаловка, где что-то жарят в масле и продают, небольшой гастрономчик - из тех, что один на квартал, где можно купить пакет молока и, потому что время близится к отбытию последнего паровоза в аэропорт, идти на вокзал и, купив рогалик, усесться в зале продажи билетов на ту штуку, которая под Ла-Маншем возит из Англии во Францию и в Брюссель там народу мало, и слопать все это, и отправиться в аэропорт, как домой.
   Небольшая Англия со своими сказками и людьми, которые знают, что лучше всего сохраняется то, что записано в сказке, и каждое новое поколение пишет о том, чего не могло произойти, но произошло, и все это устраивается так, как было в предыдущей сказке предыдущих людей, а ведь ничего специально не сочинишь, так что они и в самом деле друг за другом и продолжаются. Какие они уж там вечные дети, они слишком стары и умны для этого, просто им хочется все это сохранить... Так они решили.
   Все эти лошадки, белки, желтые листья, и сумерки и солнце, садящееся за Серпентайн, Оксфорд-стрит в час пик, газовые фонари, нервно дребезжащие светом на фасаде большого и высокого здания, на котором написано что-то вроде Плазы или, может быть, я ошибаюсь; кутерьма в районе Риджент-стрит, Трокадеро, мельтешащая, опрятная, а бездомные лежат себе вдоль улицы в подветренных закутках, аккуратно упакованные в синие чистенькие спальники, люди из службы социального обеспечения ходят от одного к другому и явно уговаривают их переместиться в какую-то ночлежку, они отказываются, мотая головами. Тепло. Бутылка виски рядом.
   И никто не покупает золота, которое у них там лежит по всем витринам им хватает, что оно просто там лежит, да у них и так есть, старое. Пускай другие покупают, это им надо с чего-то начинать свою историю.
   И еще эти маечки, продающиеся в развальчиках на перекрестках небольших улиц, выходящих на Оксфорд-стрит: "Good Girls Go To Heaven Bad Girls Go To London": "Хорошие девочки отправятся в Рай, плохие девчонки - приезжают в Лондон".
   ПЛОХИЕ МАЛЬЧИКИ ЖИЛИ ВО ЛЬВОВЕ
   Львов - это всегда чрезвычайно очень много слов, оказывающихся друг с другом рядом. Подвал на спуске от ГБ к центру, где обитали витражисты-литераторы Клех и Комский, где кофе готовился около двух часов, учитывая необходимость предварительного обжига зерен с последующим их тройным перемалыванием в крайне неторопливой армянской кофемолке. Парщиков во Львове в целом и на пивном заводе австро-венгерских времен с художником, в то время главным по оформительской части на пивзаводе, Жозей Захаровым; сестры-близнецы Таня и Наташа, одна из которых была женой Жози; мастерская Жози на улице Зеленой, возле Лычаковского кладбища, где я однажды в августе провалялся дней десять с жесточайшей ангиной, едва вставая, чтобы полоскать горло мерзкой смесью соды и йода, глядя на Львов сверху, а Лена ходила по всем мастерским города со всеми нашими приятелями, в порыве чувств приносящими мне вечером еду, которую я есть не мог - из-за горла, хотя жрать и хотел.
   А также - Фонд Захер-Мазоха (тоже львовского человека), который сдедал Игорь Подольчак, уже заранее (это было еще при СССР или сразу после его распада) начавший рассуждать о том, что данное явление, маргинальное, находящееся в тени, влияло и влияет на развитие культуры ("Влияние это до сих пор до конца не идентифицировалось и не вычленилось полностью, как бы увязая в современных ему этических понятиях"). А также история прохладного, тяготевшего к стерильным и умозрительным эстонским вариантам графика Аксинина, культового персонажа Львова, которого я так и не увидел, поскольку самолет, в котором он возвращался из Таллина, заходя на посадку во Львове, столкнулся с взлетающим самолетом, везшим в своем нутре начальника Закарпатского военного округа.
   Его жена потом, кажется, несла на себе его харизму, впрочем так могло и показаться, она была восточного облика с собакой-таксой, о чем-то переговорила с Клехом в парке аккурат напротив Спилки письменников, то есть тогдашнего Союза писателей Львовской области УССР, где один тамошний мальчонка-функционер по общей пьянке зачитывал нам трагические письма Тарковского Параджанову о том, что "как одиноко наше ремесло, и не присылай ты ко мне всяких юных сумасшедших, потому что - что я им могу сказать?"
   А над лестницей Спилки был стеклянный колпак, свет с неба падал на лестницу и все это пахло светом и сухим деревом. А еще в городе была лестница Дома ученых, запечатленная в большом количестве кинофильмов, знаменита которая тем, что она мягким сецессионным разворотом поднимается метров на шесть, занимая собой помещение, пространство, в котором, поди, и небольшая церквушка бы поместилась.
   Церкви в старом городе были вперемешку: греко-римляне, автокефальщики и прочие униаты, армяне, иезуиты, православные, просто католики и т.п., а еще там был столб, назначенный местными людьми центром Европы и прослуживший в этом качестве лет пять, кажется. А потом все люди города - фотографы, литераторы, русские, евреи начали разъезжаться кто куда, и в город окончательно вошли хохлы, понаприбивавшие повсюду свои рифленые волнистые навесы из тусклого разноцветного пластмассового шифера. Напоследок был странный Дворец спорта, где-то чуть в стороне от центра, где Соколов, как руководитель независимой культурной жизни Львова, осуществил что-то культурное, и я читал текст по Венечку, а потом что-то читала (или она сначала, а я потом) Нина Искренко, а я не знал, что они с Венечкой были в приятелях - а потом мы все пили в той же вечной жозиной мастерской, придя туда мимо памятника Ленину перед оперным театром (памятник такой, что Ленин как бы выползал из постамента, как из тюбика зубной пасты). И это были времена, когда по телевизору несколько раз подряд крутили Маппет-шоу, так что все в этом шоу как бы тоже участвовали и это было хорошо.
   А также подъезды, лестницы, которые в канун Пасхи моют соляркой для пущей чистоты, и трещетки из двух фанерок, мягкой деревянной шестеренки и ручки, вокруг которой конструкция вращается и трещит; гористые улицы, где трамвайные пути идут вдоль тротуара, так что машины паркуют по осевой улицы. И какой-то холодный, осенний уже, густой и заброшенный парк, забитый воронами, где мы ходили втроем с Леной и Гриней Комским и пили кофе, сидя на алюминиевых стульях летнего, под чахлым навесом кафе, а потом мы оставили Комского ехать на его окраину и пошли в мастерскую на Зеленой - медленно, через весь город, заходя в светящиеся темноватым и теплым светом кавярни, как если бы это была пусть даже и не совсем столичная Польша, в которой мы родились и живем, будто из какого-то хорошего и мучительного польского фильма конца семидесятых.
   И балкон с тенью господина Пилсудского, опять присоединившего чего-то к чему-то, со зданием ГБ чуть дальше и выше, а также вокзал, а еще дом, где Бруно Шульц живал у своей подружки, в доме в это время было одно из основных кафе львовян, а, чуть поодаль - портрет Шевченко, сложенный из цветочков, напротив же в первом угловом этаже кафе, где в тридцатые годы собирались люди Львовско-Варшавской логической школы, теперь украинские дети пили какао и заедали его разноцветным мороженым, а также - толстыми бисквитными ломтями с прослойкой из густого варенья.
   Еще там была мастерская Кости и Нины Присяжных, они тогда были главными реставраторами города, ну а окна мастерской выходили во дворик возле Армянской церкви. Костя, украинец-западненец с прекрасным украинским, на котором только и говорил - еще до того, как началась вся эта борьба за украинскую свободу, однажды раздосадовал компанию, собравшуюся все в той же мастерской над Лычаковским клабищем, отказываясь (дело было на Пасху) пить водку, пока солнце не зайдет.
   Клех тогда вознегодовал на этого украинского Бога, который следит за подобной ерундой, а Парщиков, как окончивший сельхозинститут с дипломом по искусственной случке рогатого скота, то есть - знающий жизнь, как нам и не снилось, пытался примирить стороны и ему это удалось, помнится.
   НЕПРИКАЯННЫЙ РОЗЕН
   В книжках давнего времени писалось, что "Армянский кафедральный собор во Львове - одно из самых старых и оригинальных строений Польши". Вокруг собора тесные улочки, в июне-сентябре от них исходит тень, а зимой - тепло. Высота домов соразмерна пешеходу, и он не должен помнить, что именно находится по левую руку, когда он идет к нынешнему "Арарату" или же "Гехарду", то есть, к той кофейне, что была приличной еще недавно, в конце 80-х, возле Музея религии. Как этот собор теперь называется? А вот кафе, кажется, именовалось "Арагви".
   Напротив этого бывшего когда-то хорошим кафе, где уже в 1993 году лишь пьянчужки пили свою горилку, купонов за 30 сто грамм; нет, конечно "Арагви" это быть не может, это же армянский квартал - стены кафе из туфа, в оспе ракушек, розоватые, а вот напротив, через улицу, на желтом домике располагаются лепные картинки, составляющие историю некоего человека, а то и мелкого бога, избывавшего плотское вожделение способом, осужденным в Книге: постепенный выпуклый комикс, который заворачивает за угол, и где в качестве расплаты к человеку, исторгнувшего из себя слизь, подлетает орел, справедливо отрывающий от него причину эгоистично употребленного чувства.
   Так вот, если идти из кафе, через какое-то время правое плечо ощутит пустоту, которая затащит тебя к себе, и ты окажешься в браме - длинной и туннельной, там пахнет сыростью, а ее потолок давно уже должен был упасть, но еще пока можно пройти браму насквозь и, повернув голову налево, обнаружить Армян.