Tschaad же в это время по обыкновенной слабости своего организма хворал в Варшаве. Прохворав же, будто нарочно, время, достаточное для циркуляции депеш между Варшавой и Питером, он отправился далее и, уже ощущая ноздрями аромат давно не виденной родины, оказался на таможне в Брест-Литовске. Багаж его досмотрели, нашли "разные непозволительные книги и подозрительные бумаги", после чего пакет с оными отправили согласовывать по высокопоставленным каналам, а Чаадаев застрял в Бресте.
   Он сидел в Бресте словно бы для того, чтобы известная ему жизнь успела закончиться. 13 июля казнили декабристов, 9 августа в Москве был коронован Николай, и лишь 26 числа Чаадаеву устроили допрос, вполне, впрочем, формальный, лишний раз напоминая, что в России все делается отнюдь не на юридических основаниях.
   Спрашивали его о приятелях-декабристах, но не сильно, без пристрастия, поскольку уехал Чаадаев из России давно, о стихах Пушкина по поводу немецкого студента Занда с его кинжалом спрашивали, и - о масонском патенте, который Tschaad провез по всей Европе, а на таможне, давая подписку о непричастности к тайным обществам, заявил, что прихватил его исключительно случайно, как простую реликвию. Соврал, конечно.
   Но все это как-то рассосалось. Это было, так сказать, государственное отпущение грехов, и Tschaad мог въехать в незнакомую ему страну. Собственно, он профукал историю и не увидел, как нечто неуловимое почти мгновенно меняет все отношения. Зато - ничто не помешает ему думать, что все в природе возможно на логических основаниях. Дел, поэтому, было у него на всю жизнь вперед.
   Другая страна
   Чаадаев не видел Москвы три года, въезжал он в нее 8 сентября 1826 года, что предполагало обычные виды рестораций с самоваром на вывеске или рукою из облаков, держащей поднос с чашками, с подписью "Съестной трахътир"; немца-хлебника с золотым кренделем, иногда аршина в два, над дверью; цирюльни с изображением дамы, у которой кровь бьет фонтаном из руки; в окошке торчит завитая голова засаленного подмастерья и надпись над дверью: "Бреют и кровь отворяют",... галки на крестах, надо полагать.
   Что же это за линия, отделяющая метафизику от физиологии? Верно, по одну сторону от нее следствия чаще выводятся из причин, нежели по другую. Но как провести линию между видимым и невидимым: что тут доступно ощупыванию в материальном виде, а что воспринимать надо по наитию?
   Но, в общем, что же тут такого видимого? Камни, песок, водичка, да и то - даже мысли о них лежат уже где-то в стороне. У времени свой запах, а пространства и города позволяют гулять по ним как угодно, вот только кирпичи и географические карты служат для этого лишь подсобным средством. Все это, в общем, просто очень большое место, где люди живут: видимым и невидимым образом. Живут, и изо всех своих сил - отдавая себе в этом отчет, не отдавая - пробираются к чему-то, им предназначенному.
   Вот и девушки нового времени пахнут по-другому. Не той они уже породы звери. Что с того, что они не интересовали Tschaad'a никогда, - все равно этот факт пугает. Тем более, что они - пусть это и неведомо пока окружающим - уже брюхаты петрашевцами и нигилистами.
   Очень недолго пробыв в Москве, осенью Tschaad уезжает в деревню. Выслушав перед этим на квартире у Соболевского авторское чтение "Бориса Годунова". Надо полагать, ему пришло на ум, что раз уж его ученик столь развился, так он сам теперь - слов нет. Поприще перед ним открывалось такое, что три года скачи - не доскачешь: что твоя бездна, без числа набитая звездами.
   В деревне
   Несомненно, в деревне физиологические аспекты бестелесности касаются мира мелких тварей, связанных с клопами, мокрицами, жабами: отношение к оным Чаадаева неизвестно, если, конечно, не учитывать его преувеличенного пристрастия к уходу за собой, - мнительность подобного рода обычно говорит о проблемах отношений души и тела в человеке, тем более, отправившемся в село Алексеевское, и не затем, чтобы поработать помещиком, но чтобы собрать там свой ум в кучку.
   Несомненно, туда он прибыл с отчетливым набором инструментов для решительно непонятно какой машины. Это как на зубовской гравюре поздних петровских времен портрет обер-сарваера Ивана Михайлыча Головина приведен в середине листа, окруженный полным набором различных корабельных деталей, в совокупности составляющими костяк корабля. Ну а у Tschaad'a - не корабль, не паровоз и даже не дуэльный кодекс.
   Хорошо зимой в деревне оценить имеющиеся карты и планы мироздания. Разумеется, не в последнюю очередь с тем, чтобы уяснить конкретнее свою позицию в оном. Иными словами, стеклянный шар начинает искать рациональных объяснений собственной избранности, что и является основным в его рассуждениях. Разумеется, это вполне здраво. Интересно, что по форме высказывания г-на Чаадаева тех лет напоминают "уединенное" Розанова - свой жанр тот называл "стриженой лапшой". "Что нужно для того, чтобы ясно видеть? Не глядеть сквозь самих себя" - это уже Tschaad.
   Вообще-то плоды сочинительства Tschaad'a похожи на червей. Идет большой дождь и, подобно червям, выбирающимся на поверхность, рассуждения г-на Чаадаева выползают на лист бумаги: все норы и ходы внутри него затоплены некоей ажитацией, мочи нет терпеть. Ему идет 33-й год.
   Чаадаев не пишет, а формулирует мысли, а еще этот тускло-светящийся шар его души, делающий рельефной любую фразу - обособленность любого высказывания делает его почти лозунгом.
   Tschaad приходит к логическому выводу, что христианство совершенно истинно, однако для этого следует доказать "полную разумность" учения, для чего необходимо "сочетаться с доктринами дня", применив физический, математический и биологческий "маневр". Окончательной мыслью Tschaada станет та, что Дух Времени и есть Святой Дух. То есть нисходит исключительно на модников.
   Tschaad сидит в глубокой задумчивости, с проплывающими в его матовых и выпуклых очах образами мыслей. Катится к концу зимний день и лишь в сумерках, когда слуга внесет в комнату огня, он очнется и ощутит, что правая рука его совершенно застыла в напряжении, оцепенела, так что потребуются усилия пальцев другой, чтобы ее распрямить. И это принесет дурные сны ночью. Впрочем, как и всякий раз.
   Девушки
   Жила-была на свете Авдотья Сергеевна Норова. Происходила она из старинной дворянской семьи, родилась в 1799 году. Брат ее, Авраам, был героем Отечественной, библиофилом, переводчиком. Чуть позже он сделается министром просвещения. Жила она в соседнем с Алексеевкой селе.
   Общение ее с Tschaad'ом происходило весной 1827 года. От отсутствия навыка уединенного общения с девушками, Чаадаев подошел к делу на основе книги Бернардена де Сен-Пьера, содержащей рассуждения о женской общественной физиологии.
   Позиции Tschaad'a в данном вопросе таковы. В природной, по его мнению, женской пассивности и сердечной предрасположенности к самоотречению он видит залог развития способности покоряться "верховной воле", необходимой, в свою очередь, для подлинного творчества. Предрасположенность женского сердца к самоотречению Чаадаев ощущает как точку приложения сил, ведущей к последней степени человеческого совершенства. Для него укрепление этой предрасположенности аналогично отмеченному им типу гениальности, ничего шумно не изобретающей, а потому в своей тихой подчиненности способной лучше различить голос "высшего разума" и пропитаться "истинами откровения".
   Итак, по слухам, они гуляли в усадьбе Норовых по лужайке, обсаженной розами и нарциссами, откуда открывался вид на пруды, а чуть дальше - на леса. Tschaad на практике шлифует красноречие. Сходство с известным пушкинским героем оставим, пожалуй, без внимания.
   Отчего-то принято считать, что Авдотья чувствовала себя на свете как-то неуютно, не находила себе места. Что была слаба физически, часто хворала все это не очень вяжется с ее литографированным портретом. Хотела бы уйти в монастырь, но жалеет родителей. Хорошая девушка, надо полагать. Не изготовили же ее специально для того, чтобы Tschaad мог удостовериться в правомерности вышеуказанных взглядов.
   "Зная Вас, - напишет она Tschaad'у через три года, - я научилась рассуждать, поняла одновременно все Ваши добродетели и все свое ничтожество. Судите сами, могла ли я считать себя вправе рассчитывать на привязанность с Вашей стороны. Вы не можете ее иметь ко мне, и это правильно, так и должно быть. Но Вы лучший из людей, Вы можете пожалеть даже тех, кого мало или совсем не любите. Что касается меня, то сожалейте лишь о ничтожестве моей души. Нет, я боюсь причинить Вам хотя бы минутку печали. Я боялась бы умереть, если бы могла предположить, что моя смерть может вызвать Ваше сожаление. Разве я достойна Ваших сожалений? Нет, я не хотела бы их пробудить в Вас, я этого боюсь. Глубокое уважение, которое я к Вам испытываю, не позволило бы мне этого сделать..."
   Жихарев тоже отчего-то все знает про Авдотью, которую в жизни не видел:
   "...была девушкой болезненной и слабой, не могла помышлять о замужестве, нисколько не думала скрывать своего чувства, откровенно и безотчетно отдалась этому чувству и им была сведена в могилу. Любовь умирающей девушки была, может быть, самым трогательным и самым прекрасным из всех эпизодов его жизни".
   Ну, раз он говорит о ней со слов дядюшки, так и резюме, значит, дядюшкино. Не говоря уж о том, что многое в ее письмах представляется перенаверченным из романов (конечно, писаны они по-французски).
   Панова
   Была у Чаадаева и другая соседка. Панова Екатерина Дмитриевна (урожд. Улыбышева), жила в селе Орево (в нескольких верстах от Алексеевского). 23 года, пять лет замужем, детей нет. Отношения с мужем лишены дружеской близости и теплоты домашнего очага. Делилась с Ч. своим неустройством, жаловалась на изнуряющее бессилие перед каждым днем, а также - на жизнь в целом. Из горькой действительности П. на краткое время уносили лишь поэтические картины сельской местности на закате дня и книги (в том числе, философские, напр. Платона).
   М.Н.Лонгинов называл ее "молодою, любезной женщиною", отношения с Ч. "близкой привязанностью" и уточнял: "Они встретились нечаянно. Чаадаев увидел существо, томившееся пустотой окружающей среды, бессознательно понимавшее, что жизнь его чем-то извращена, инстинктивно искавшее выхода из заколдованного круга душившей его среды. Чаадаев не мог не принять участия в этой женщине; он был увлечен непреодолимым желанием подать ей руку помощи, объяснить ей, чего именно ей недоставало, к чему она стремилась невольно, не определяя себе точно цели..."
   Между ними потом завяжется переписка, "к которой принадлежит известное письмо Чаадаева, напечатанное через семь лет и наделавшее ему столько хлопот" (М.Н.Лонгинов).
   Это произойдет еще не скоро, однако же трудно понять, каким образом г-н Чаадаев мог объяснить этой женщине, чего именно ей недостает. С другой стороны, вступив в непосредственное и близкое общение с женщинами, Tschaad ни в чем не исказил собственной линии жизни, напротив - именно девицы-женщины от общения с ним принимались упорно заниматься философией, если, конечно, не врут.
   Надо полагать, что в первобытной пустоте природы Tschaad окончательно ощутил исхождение от него неких флюидов, действующих на благо общего устроения мира. Но вот что любопытно: невзирая на большое количество описаний г-на Чаадаева - от философско-политологических до бытовых, - нигде не найти упоминания вещей, которые были бы ему в радость.
   Сбой
   По словам Жихарева - видимо, сильно упростившего некий очередной перелом в душе нашего героя, - не ужившись в одной деревне с "теткой-старухой", Tschaad в этом же году уехал в Москву, где обретался "на разных квартирах, в которых проводил время, окруженный врачами, поминутно лечась, вступая с медиками в нескончаемые словопрения и видаясь только с очень немногими родственниками и братом".
   Первое время он встречается и с Пановыми, также приехавшими в Москву, и даже ссужает их деньгами, несмотря на собственные стесненные обстоятельства.
   Тут Ч. наконец соображает (или сказал ему кто), что экзальтация, с которой m-me Панова внимает его поучениям, слишком уж им стилистически не соответствует. Иными словами, в московском обществе поползли слухи. Тут он не находит ничего лучшего, как поговорить с мужем Пановой, которая воспримет сей жест как "жестокое, но справедливое наказание за то презрение, которое я всегда питала к мнению света" (и это странно: почти как Tschaad, выходящий в отставку, чтобы "выказать презрение людям, которые сами всех презирают" историю своей жизни в картинках он ей, что ли, пересказал? Или мода тогда была такая - презирать?).
   Панова напишет ему письмо: "Уже давно, милостивый государь, я хотела написать Вам; боязнь быть навязчивой, мысль, что Вы уже не проявляете более никакого интереса к тому, что касается меня, удерживала меня, но наконец я решилась послать Вам еще это письмо; оно, вероятно, будет последним, которое Вы получите от меня... Поверьте, милостивый государь, моим уверениям, что все эти столь различные волнения, которые я не в силах умерить, значительно повлияли на мое здоровье; я была в постоянном волнении и весьма недовольна собою, я должна была казаться Вам весьма часто сумасбродной и экзальтированной... Вашему характеру свойственна большая строгость... я замечала, что за последнее время Вы стали удаляться от моего общества, но я не угадывала причины этого. Слова, сказанные Вами моему мужу, просветили меня на этот счет. Не стану говорить Вам, как я страдала, думая о том мнении, которое Вы могли составить обо мне; это было жестоким, но справедливым наказанием за то презрение, которое я всегда питала к мнению света... Но пора кончить это письмо; я желала бы, чтобы оно достигло своей цели, а именно убедило бы Вас, что я ни в чем не притворялась, что я не думала разыгрывать роли, чтобы заслужить Вашу дружбу...".
   И вот, Чаадаев пишет в ответ Пановой свое знаменитое и историческое Первое философическое письмо.
   Свербеев: "Чаадаев поселился в Москве и вскоре, по причинам едва ли кому известным, подверг себя добровольному затворничеству, не видался ни с кем и, нечаянно встречаясь в ежедневных своих прогулках по городу с людьми, самыми ему близкими, явно от них убегал или надвигал себе на лоб шляпу, чтобы его не узнавали" - это, конечно, слухи, сформировавшие впоследствии штампованную историю.
   Мизантропия или ипохондрия тут не при чем. Свидетельствует А.Я.Якушкина, жена декабриста, в письме к мужу от 24 октября 1827 года: "Пьер Чаадаев провел у нас целый вечер. Мне кажется, что он хочет меня обратить. Я нахожу его весьма странным и, подобно всем тем, кто только недавно ударился в набожность, он чрезвычайно экзальтирован и весь пропитан духом святости... Пьер Чаадаев сказал мне, что я говорю только глупости, что слово счастье должно быть вычеркнуто из лексикона людей, которые думают и размышляют... если бы ты видел его, то нашел бы его весьма странным. Ежеминутно он закрывает себе лицо, выпрямляется, не слышит того, что ему говорят, а потом, как бы по вдохновению, начинает говорить".
   Бывший неподалеку С.П.Жихарев (старший) отпишет 6 июля 1829 года к А.И.Тургеневу: "Сидит один взаперти, читая и толкуя по-своему Библию и отцов церкви". Идея о том, что Дух Времени равен Святому Духу, окончательно располагалась в мозговом лоне Tschaad'a. Интересно, испытывал он от этой мысли трепет или, хотя бы, чувство глубокого удовлетворения?
   Выволочка Пушкину
   "Мое пламеннейшее желание, друг мой, - видеть вас посвященным в тайну времени. Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание. Когда видишь, как тот, кто должен был бы властвовать над умами, сам отдается во власть привычки и рутинам черни, чувствуешь самого себя остановленным в своем движении вперед; говоришь себе, зачем этот человек мешает мне идти, когда он должен был бы вести меня? Это поистине бывает со мной всякий раз, когда я думаю о вас, а думаю я о вас столь часто, что совсем измучился. Не мешайте же мне идти, прошу вас. Если у вас не хватает терпения, чтобы научиться тому, что происходит на белом свете, то погрузитесь в себя и извлеките из вашего собственного существа тот свет, который неизбежно находится во всякой душе, подобной вашей. Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле... ...будьте здоровы, мой друг. Говорю вам, как некогда Магомет говорил своим арабам - о, если бы вы знали!".
   (1829, март-апрель)
   Что ж, Tschaad "...предался некоторого рода отчаянию. Человек света и общества по преимуществу сделался одиноким, угрюмым нелюдимом... Уже грозили помешательство и маразм" - Жихарев.
   Да и сам он признается позже графу С.Г.Строганову, что был тогда во власти "тягостного чувства" и, как передают его слова графу Д.В.Давыдову, был близок к сумасшествию, "в припадках которого он посягал на собственную жизнь".
   В таком, собственно, состоянии о России он и рассуждал. Конечно, к моменту окончания письма Tschaad о Пановой уже не думал и адресатке его не отправил.
   Окончательная дата и место написания письма "1-го декабря 1829 года, Некрополис", а начинается оно словами, известными каждому нашему интеллигенту: "Сударыня, именно ваше чистосердечие и ваша искренность нравятся мне более всего, именно их я более всего ценю в вас... откуда эта смута в ваших мыслях, которая вас так волнует и так изнуряет, что, по вашим словам, отразилась даже на вашем здоровье? Ужели она - печальное следствие наших бесед? Вместо мира и успокоения, которое должно было бы принести вам новое чувство, пробужденное в вашем сердце, - оно причинило вам тоску, беспокойство, почти угрызения совести".
   Бог с ней, с Пановой, но все же интересно, кто ж виноват-то в том, что от бесед возникло непредусмотренное чувство? И - если не Пановой, то кому, собственно, все это написано?
   Холера
   В 1830 году в Москву явилась холера... Эта эпидемия возникла лет пять до того в Астрахани, сначала между заезжими купцами, а затем и среди местных жителей. Истребив несколько сот душ, холера ушла из низовий Волги в Саратов, к августу же 1830-го года уже приблизилась к Москве, где в воздухе появились тучи необыкновенных мошек, по словам здешних армян - морового поветрия.
   В сентябре в первопрестольной дважды в день печатаются полицейские бюллетени, холерных хоронят на специальных кладбищах. Город оцепили. Составился комитет из почтенных жителей, богатых помещиков и купцов, каждый из которых взял под опеку одну из частей города. В несколько дней было открыто двадцать больниц, все - на пожертвованные деньги. Медицинский факультет университета привел себя в распоряжение холерного комитета, и оставался там до конца заразы - безо всякого, разумеется, вознаграждения.
   Повсюду расставлены блюдечки с хлором. Tschaad ходит по Москве и продолжает думать о том, какой же важный урок должна дать миру Россия. В первопрестольную приезжает Николай Павлович, а Чаадаев, растрогавшись всем, что погибелью грозит, пишет брату о том, что "ты уверен, что я тебя люблю, потому что ты сам можешь понять. Могу тебе только сказать, что это правда, и что я это знаю, и что мне это величайшее утешение".
   На заставах, у окраинных домов жгут смоляные бочки, деревенские на груди носят ладанки с чесноком. И все доставляемые письма проколоты и пахнут ладаном.
   Авдотья Сергеевна Норова собралась с духом и пишет Tschaad'у, а в письме - просьба заботиться о здоровье, которое "необходимо для блага всех нуждающихся в примере на жизненном пути". Потом - еще, просит писать полный адрес (предполагая, что ответные письма пропадают), то есть указывать не только Дмитровскую область, но и Московскую губернию ("в России есть три Дмитрова").
   Tschaad мучительно ответил, назвав ее в письме "дорогим другом", а затем - почему-то признался в том, что души их навеки соединены, задав, впрочем, довольно неделикатный вопрос о том, чем именно он может уменьшить ее страдания. Создается даже впечатление, что во внутренних пространствах Tschaad'a образовалась какая-то каморка, где имеет место нечто, похожее на человечность.
   Он, впрочем, разрешает ей продолжать писать, но тут же просит не заботиться о его ответах, советуя при этом умерить природную пылкость (как-то это странно рядом с утверждениями о болезненности Авдотьи) - с целью обретения душевного спокойствия. При этом он уточняет, что не следует искать утешения в его дружеском отношении к ней, а надо найти его в ее собственном сердце, которое он называет ангельским. Тогда и здоровье поправится. Как он это себе представляет?
   Тут же, разумеется, следует ответ: "Увидя Ваш почерк, перед тем, как распечатать ваше письмо, я благодарила, пав на колени, Предвечного за ниспосланную мне милость... Я боюсь испугать Вас, открыв все то, что происходит в душе моей... Иногда я устаю от самой себя... Иногда мне кажется, что мои тело и душа не подходят друг другу... Не знаю, душа ли разрушает мое тело, или, напротив, тело душу... Кто знает, не встретимся ли мы тогда (в старости), и не даруете ли вы мне больше дружбы, нежели сейчас. Мои чувства, мои размышления тогда станут, может быть, соответствовать Вашим. Вы будете звать меня своим давним другом, и мы будем часто видеться... Я стану такой старой дамой, что Вы разрешите мне иногда наносить Вам визиты. Я буду приходить к Вам с очками на носу, с моим любимым вязанием, шерстяными чулками, и мы будем вместе читать. Ах, как бы весело я ждала это время!" Написано по-французски, лишь одно предложение на русском: "Уж в своем ли я уме?"
   Потом она порекомендует Ч. ничего не есть и не пить, не дав предварительно попробовать кошке или собаке - кругом ходят слухи о толпах "поляцких" шпионов, собирающихся подорвать или отравить Москву. После Авдотья приготовит вишневый сироп, который нравится Ч., и попросит, чтобы он сказал что-то о других его любимых консервах. Зная и помня о щелях в московском жилище Ч., Авдотья Сергеевна свяжет ему ближе к зиме шерстяные чулки, осведомившись при том, сколько пар таковых ему потребно в год.
   В основном архиве Чаадаева хранятся 49 писем Норовой к Чаадаеву, последние два написаны в 1832 году. Tschaad же все это время пишет письма философические.
   Объясняет Жихарев
   "Здесь, я думаю, место разъяснению в его особе одной случайности, может быть и не совершенно соответствующей достоинству исторической работы, но о которой, однако ж, в истории отдельных лиц всегда поминается. Я тороплюсь приступить к этой подробности, потому-то мне хочется как можно скорее с нею развязаться. Чаадаев имел огромные связи и бесчисленные дружеские знакомства с женщинами. Тем не менее никто никогда не слыхал, чтобы какой-нибудь из них он был любовником. Вследствие этого обстоятельства, он очень рано - лет тридцати пяти - стяжал репутацию бессилия, будто бы произошедшего от злоупотребления удовольствиями. Потом стали говорить, что он всю жизнь не знал женщин. Сам он об этом предмете говорил уклончиво, никогда ничего не определял, никогда ни в чем не признавался, многое давал подразумевать и оставлял свободу всем возможным догадкам. Тогда я решился напрямки и очень серьезно сделать ему лично вопрос, на который потребовал категорического ответа: "Правда или нет, что он всю жизнь не знал женщины, если правда, то почему: от чистоты ли нравов или по какой другой причине?" Ответ я получил немедленный, ясный и определенный: "Ты все очень хорошо узнаешь, когда я умру". Прошло восемь лет после его смерти, и я не узнал ничего. В прошлом годе, наконец, достоверный свидетель и, без всякого сомнения, из ныне живущих на то единственный, которого я не имею права назвать, сказывал мне, что никогда, ни в первой молодости, ни в более возмужалом возрасте, Чаадаев не чувствовал никогда никакой подобной потребности и никакого влечения к совокуплению, что таковым он был создан.
   ...Желая еще более углубиться в этот предмет, я подвергнул свидетеля еще некоторым вопросам, но за неполучением на них ясных ответов больше ничего утверждать не смею, хотя из постоянного тона разговора Чаадаева, из различных умолчаний, из недосказанных намеков и из некоторых слухов, впрочем, совершенно на ветер и особенного внимания не стоящих, мог бы, кажется, пуститься в некоторые догадки.
   Одно время Чаадаев находился в особенно дружеских отношениях с одной дамой, по происхождению иностранкой, блистательной красавицей, самой благородной, великодушно-богатой крови полуденных стран Европы. Связь их была дружеская, исполненная умственных наслаждений, взаимного уважения и, сколько я понимаю, не лишенная сердечной искренности. Несмотря на то пустоголовые глупцы и праздношатающиеся вестовщики, как это обыкновенно бывает, видели в ней другое и другое про нее пересказывали. Желала ли дама зажать рот дурацкой болтовне, или просто хотела посмеяться, только в одно утро она сказала, заливаясь звонким смехом, одному, недавно умершему, в тот день ее посетившему ученому:
   - Вчера Чаадаев был со мной до трех часов ночи. Он был чрезвычайно настойчив, так что в какой-то момент у меня мелькнула мысль уступить ему.
   - Но почему же? - спросил ученый по специальности своего знания больше, нежели кто другой, понимавший положение.