Однажды осколок льдинки хрустнул под ее ногой непривычно звонко. Шарлотта удивилась – она пришла домой по меньшей мере полчаса назад, весь снег, которым были покрыты ее шапка и пальто, успел растаять и высохнуть… И вдруг эта льдинка… Она наклонилась, чтобы ее поднять. Это оказался осколок стекла! Тонкого стекла разбитой ампулы из-под лекарства…
   Так вошло в ее жизнь страшное слово – морфий. И стало понятно все – и молчание за занавеской, и тени, роящиеся в глазах матери, и эта абсурдная и неотвратимая, как судьба, Сибирь.
   Альбертине больше нечего было скрывать от дочери. И отныне уже Шарлотта входила в аптеку и робко шептала: «Лекарство для госпожи Лемонье»…
   Домой Шарлотта возвращалась всегда одна, через обширные пустыри, отделявшие окраину, где они жили, от последних городских улиц с магазинами и ярким освещением. Очень часто над этими мертвыми просторами разражалась вьюга. Однажды вечером, устав бороться с ветром, ощетиненным кристалликами льда, оглушенная его завыванием, Шарлотта остановилась посреди снежной пустыни, повернувшись спиной к бурану и устремив взгляд в вихревой хоровод снежных хлопьев. Она вдруг с такой силой ощутила собственную жизнь, тепло своего худенького тела, собранного в крохотное «я». Она чувствовала, как щекочет кожу залетевшая под ушанку капля, как бьется сердце, а возле самого сердца – хрупкость ампул, которые она только что купила. «Это я, – зазвучал вдруг в ней приглушенный голос, – это я стою здесь, среди снежной круговерти, на краю света, в Сибири, это я, Шарлотта Лемонье, не имеющая ничего общего ни с этими дикими краями, ни с этим небом, ни с этой промерзшей землей. Ни с этими людьми. Я здесь совсем одна, и я несу своей матери морфий…» Шарлотте почудилось, что ее разум зашатался и сейчас рухнет в бездну, и тогда весь вдруг открывшийся ей абсурд станет нормой. Она встряхнулась – нет, должен же быть где-то конец этой сибирской пустыни, а там – город с широкими, обсаженными каштанами проспектами, освещенные кафе, квартира ее дяди и книги, открывающиеся на словах, которые дороги ей одним видом своих букв. Франция…
 
   Город с проспектами, обсаженными каштанами, превратился в тонкую золотую чешуйку, которая блестела в глазах Шарлотты, хотя никто этого не замечал. А Шарлотта улавливала его отблеск даже в игре дорогой броши на платье девушки с капризной и надменной улыбкой – девушка сидела в красивом кресле посреди комнаты, обставленной изысканной мебелью, с шелковыми занавесками на окнах.
   La raison du plus fort est toujours meilleur [6], – недовольным тоном декламировала молодая особа.
   …est toujours lameilleur e, -деликатно поправляла Шарлотта и, потупив глаза, добавляла: – Лучше произносить «мейёр», а не «мейер». Meill eur – eure
   Она округляла губы, протягивая звук, терявшийся в бархатистом «р». Молодая чтица, надув губки, продолжала декламировать:
   – Nous Talions vous montrer tout ? l'heure…
   Это была дочь губернатора Боярска. Каждую среду Шарлотта давала ей уроки французского. Вначале Шарлотта надеялась подружиться с этой холеной девочкой, которая была ненамного старше ее самой. Теперь, больше ни на что не надеясь, она просто старалась хорошо провести очередной урок. На Шарлотту уже не действовали быстрые презрительные взгляды, которые бросала на нее ученица. Шарлотта слушала девочку, иногда поправляла, но взгляд ее терялся в сверкании прекрасной янтарной броши. Только губернаторской дочке разрешалось носить в школе платье с вырезом и у выреза это украшение. Шарлотта прилежно исправляла все ошибки своей ученицы в произношении и в грамматике. А из золотистых глубин броши вставал город, убранный прекрасной осенней листвой. Шарлотта знала, что ей придется целый час сносить гримаски пухлой, роскошно одетой великовозрастной девочки, потом на кухне, в уголке, получить из рук горничной пакет с остатками обеда, а потом на улице дожидаться подходящей минуты, чтобы, оказавшись один на один с аптекаршей, прошептать: «Лекарство для госпожи Лемонье, пожалуйста…» И ледяное дыхание пустырей быстро выдует из-под ее пальтишка маленький запас теплого воздуха, украденный в аптеке.
 
   Когда на крыльцо вышла Альбертина, извозчик удивленно поднял брови и привстал с сиденья. Этого он не ждал. Изба с просевшей замшелой крышей, трухлявое крыльцо, заросшее крапивой. И главное, эта окраина с ее утонувшими в сером песке улицами…
   Но дверь открылась, и в покосившемся проеме появилась женщина. На ней было длинное, элегантного покроя платье, такие платья кучер видел только на красивых дамах, выходивших по вечерам из театра в самом центре Боярска. Волосы женщины были собраны в шиньон, венчала их большая шляпа. Весенний ветерок поигрывал вуалью, откинутой на широкие, изящно изогнутые поля.
   Нам на вокзал! – сказала дама, еще больше удивив кучера вибрирующей – и совершенно чужестранной – звучностью своего голоса.
   …На вокзал, – повторила девочка, только что нанявшая кучера на улице. Девочка говорила по-русски чисто, с едва заметным сибирским выговором…
   Шарлотта знала, что появлению Альбертины на крыльце предшествовала долгая, мучительная борьба, в которой мать уже не раз была готова сдаться. Так однажды весной в черной полынье боролся со льдинами человек, которого Шарлотта увидела, проходя по мосту. Ухватившись за длинную ветку, которую ему протягивали, утопающий вскарабкивался на скользкий скат берега, распластавшись на его льдистой поверхности, ползком одолевал сантиметр за сантиметром и, вытянув багровую руку, уже касался ею рук спасателей. И вдруг, непонятно почему, задрожав всем телом, соскальзывал вниз и снова оказывался в черной воде. Течение относило его чуть дальше. И приходилось все начинать сызнова… С Альбертиной было то же, что с этим человеком.
   Но в тот летний день, наполненный светом и зеленью, им все давалось легко.
   А большой чемодан? – воскликнула Шарлотта, когда они уже разместились на сиденьях.
   Его мы оставим. В нем нет ничего, кроме старых бумаг и газет твоего дяди… Когда-нибудь мы за ними приедем.
   Они пересекли мост, миновали дом губернатора. Казалось, этот сибирский город лежит уже в каком-то странном прошлом, где ничего не стоит, улыбнувшись, простить…
 
   Да, именно вот так, не помня зла, оглядывались они на Боярск, с тех пор как снова обосновались в Париже. И когда однажды летом Альбертина пожелала вернуться в Россию (чтобы окончательно подвести черту под сибирской главой своей жизни, считали родные), Шарлотта даже немного завидовала матери – она тоже была не прочь прожить недельку в городе, который отныне населяли персонажи прошлого и дома которого, в том числе их собственная изба, стали памятниками далеких времен. В городе, где теперь уже ничто не могло сделать ей больно.
   – Мама, не забудь посмотреть, осталась ли мышиная норка, помнишь, там, у печки? – крикнула она матери, стоявшей у окна вагона с опущенным стеклом.
   Был июль 1914 года. Шарлотте исполнилось одиннадцать лет.
 
   В ее жизни не произошло обрыва. Только вот эта последняя фраза (Не забудь про мышей!) стала ей казаться все более глупой, детской. Надо было помолчать и повнимательней вглядеться в лицо у окна вагона, впитать в себя его черты. Прошли месяцы, годы, а последние слова все хранили отголосок дурацкого счастья. Жизнь Шарлотты стала временем постоянного ожидания.
   Это время («во время войны» – писали газеты) напоминало серые воскресные сумерки на пустынных улицах провинциального городка: из-за угла какого-нибудь дома налетит вдруг порыв ветра, взвихрит пыль, бесшумно качнется ставень – в этом бесцветном воздухе человек легко тает, исчезает неизвестно куда.
   Именно так исчез дядя Шарлотты – «павший на поле чести», «отдавший жизнь за Францию», по выражению газет. От этого речевого оборота отсутствие дяди смущало еще больше – как точилка на его рабочем столе, со вставленным в отверстие карандашом и кучкой тоненьких стружек, оставшихся на письменном столе Венсана после его отъезда. Именно так мало-помалу опустел дом в Нёйи – женщины и муж чины наклонялись к Шарлотте, целовали ее и самым серьезным тоном просили, чтобы она была умницей.
   У этого странного времени были свои причуды. Вдруг с прыгучей стремительностью кинокадров одна из теток Шарлотты оделась в белое платье и собрала родных, которые окружили ее все с той же торопливостью, присущей кинолентам тех лет, и поспешным, нестройным шагом двинулись в церковь, где тетка оказалась возле усатого мужчины с гладкими, напомаженными волосами. И почти тотчас – в воспоминаниях Шарлотты они не успели даже выйти из церкви – новобрачная оделась во все черное и не поднимала глаз, распухших от слез. Перемена была такой молниеносной, что, казалось, будто, выходя из церкви, тетка уже была одна, носила траур и прятала от солнечного света покрасневшие глаза. Два дня слились в один, окрашенный лучезарностью неба, оживленный колокольным звоном и летним ветерком, который словно бы еще ускорял мельтешение приглашенных. Его жаркое дыхание прилепляло к лицу молодой женщины то белую вуаль новобрачной, то черную вуаль вдовы.
   Позднее прихотливое время восстановило свой обычный ход, ритм которого определяли бессонные ночи и длинное шествие искалеченных тел. Отсчитываемые часы приобрели теперь гулкость больших комнат превращенного в госпиталь лицея Нёйи. Мужское тело впервые предстало перед Шарлоттой в виде растерзанной и кровоточащей солдатской плоти… И в ночном небе этих лет навсегда зависла белесоватая жуть двух немецких цеппелинов, освещенных сталагмитами прожекторов.
   И наконец настал тот день, 14 июля 1919 года, когда через Нёйи, направляясь в столицу, прошли бесчисленные ряды солдат. Подтянутая, с лихим взглядом и начищенными сапогами, война снова обретала свой парадный вид. Не среди этих ли солдат находился тот воин, который вложил в руку Шарлотты маленький коричневый камешек – покрытый ржавчиной осколок снаряда? Может, они были влюблены друг в друга? Были женихом и невестой?
   Эта встреча ни на волос не изменила решения Шарлотты, принятого за несколько лет до этого. При первой же представившейся – представившейся чудом – возможности она отправилась в Россию. Тогда еще не существовало никакой связи с этой страной, которую опустошала гражданская война. Шел 1921 год. Миссия Красного Креста готовилась к поездке в район Поволжья, где жертвами голода стали сотни тысяч людей. Шарлотту взяли в качестве санитарки. Ее кандидатура была утверждена без задержек – охотников участвовать в поездке было немного. Но главное, Шарлотта говорила по-русски.
 
   Там, казалось ей, она узнала, что такое ад. Издалека он напоминал мирные русские деревни – избы, колодцы, плетни в туманных испарениях большой реки. Вблизи он застывал на снимках, сделанных в тусклом свете этих дней фотографом миссии: вот группа крестьян и крестьянок в тулупах, замершая перед грудой человеческих скелетов, расчлененных тел, неузнаваемых кусков плоти. Вот ребенок, нагишом сидящий в снегу, – длинные спутанные волосы, пронзительный взгляд старика, тельце насекомого. Наконец, на льдистой дороге – голова, без тела, с открытыми остекленелыми глазами. Самым страшным было то, что снимки эти оживали. Фотограф складывал свой треножник, а крестьяне, выйдя из кадра фотографии – жуткой фотографии каннибалов, – принимались жить с изумляющей простотой привычных жестов повседневности. Да, продолжали жить! Женщина, наклонившись к ребенку, узнавала в нем своего сына. Уже много недель питавшаяся человеческим мясом, она не знала, что делать с этим старичком-насекомым. И вдруг из ее горла вырывалось рычание львицы. Запечатлеть этот вопль не могла ни одна фотография… Какой-то крестьянин, вздохнув, вглядывался в глаза головы, брошенной на дорогу. Потом наклонялся и неловкой рукой совал ее в большой грубошерстный мешок. «Похороню ее, – бормотал он. – Не татары ж мы все-таки…»
   И надо было войти в избу этого тихого ада, чтобы обнаружить, что старуха, глядящая сквозь стекло на улицу, – это мумифицированная девушка, умершая много недель назад у окна, перед которым она сидела в немыслимой надежде на спасение.
   Шарлотта рассталась с миссией, как только та вернулась в Москву. Выйдя из гостиницы, она влилась на площади в пеструю толпу и исчезла. На Сухаревском рынке, где меняли всё на всё, она выменяла серебряную пятифранковую монету (продавец попробовал монету на зуб, потом побренчал ею о лезвие топора) на две буханки хлеба, которыми надеялась прокормиться в первые дни своего путешествия. Одета она была уже как русская, и на вокзале в беспорядочной толпе тех, кто яростно осаждал вагоны, никто не обратил внимания на молодую женщину, которая, поправляя свой заплечный мешок, барахталась среди судорожных толчков человеческой магмы.
   Шарлотта уехала и увидела всё. Она не отступила перед бесконечностью этой страны, перед ее убегающими просторами, в которых канут дни и годы. Топчась в этом стоячем времени, она все-таки продвигалась вперед. В поезде, в телеге, пешком…
   Шарлотта увидела всё. Оседланных коней, целый табун – они скакали по равнине без седоков, на мгновение останавливались, потом, испугавшись, вновь продолжали свою безумную скачку, счастливые и устрашенные вновь обретенной свободой. Один из этих беглецов привлек всеобщее внимание. Из его спины торчала сабля, глубоко вонзившаяся в седло. Конь мчался галопом, и длинное лезвие, застрявшее в плотной коже, гибко покачивалось, блестя в лучах заходящего солнца. Люди провожали глазами алые блики, постепенно таявшие в мареве полей. Они знали, что, прежде чем вонзиться в седло, эта сабля с налитой свинцом рукояткой должна была надвое – от плеча до паха – рассечь чье-то тело. И обе его половины соскользнули на утоптанную траву, каждая со своей стороны.
   Шарлотта увидела также мертвых лошадей, которых вытаскивали из колодцев. И как в жирной, тяжелой земле прорывали новые колодцы. От бревен клети, которую опускали в глубь ямы, пахло свежим деревом.
   Шарлотта увидела, как группа деревенских жителей под водительством человека в черной кожаной тужурке тянула толстую веревку, обвитую вокруг церковного купола, вокруг креста. Каждое очередное скрежетание словно бы подогревало их энтузиазм. А в другой деревне ранним утром ее внимание привлекла старуха, стоявшая на коленях перед луковицей церкви, сброшенной между могилами на кладбище без ограды, распахнутом в хрупкую гулкость полей.
   Она прошла через опустелые деревни, где сады ломились от перезревших фруктов, которые падали в траву или сохли на ветках. Какое-то время она провела в городе, там на рынке продавец изувечил ребенка, пытавшегося стянуть у него яблоко. Люди, которых она встречала, все, казалось, или стремятся к какой-то неведомой цели, осаждая поезда, давясь на пристанях, или ждут, неведомо кого перед закрытыми дверями булочных, у охраняемых солдатами подъездов и просто на обочинах дороги.
   Преодолеваемое ею пространство не ведало золотой середины: неслыханное скопление людей сменялось вдруг необитаемой пустыней, где бескрайность неба, глубина лесных чащоб исключали самую мысль о близости человеческого жилья. И это безлюдье без всякого перехода выводило вдруг на свирепую толпу крестьян, толкущихся на глинистом берегу реки, которая вздулась от осенних дождей. Да, Шарлотта видела и это. Разъяренных крестьян, которые длинными шестами отталкивали баржу, откуда доносился нескончаемый жалобный вопль. На борту баржи маячили силуэты, протягивавшие к берегу иссохшие руки. Это были брошенные на произвол судьбы тифозные больные, которые вот уже много дней дрейфовали на своем плавучем кладбище. При каждой их попытке пристать к берегу окрестные жители мобилизовали все силы, чтобы им помешать. Баржа продолжала свое погребальное плавание, люди на ней умирали, теперь и от голода. Вскоре у них уже не хватит сил, чтобы пытаться причалить к суше, и последние из тех, кто еще останется в живых, проснувшись однажды от мощного, неумолкающего шума волн, увидят перед собой равнодушный горизонт Каспийского моря…
   Как-то утром в искрящемся инее Шарлотта увидела висящие на деревьях тени, изможденный оскал повешенных, которых никому не приходило в голову предать земле. А высоко-высоко в синеве солнечного неба медленно таяла стая перелетных птиц, усугубляя окрестное безмолвие эхом своих пронзительных криков.
   Тяжелое, прерывистое дыхание этого русского мира больше не пугало Шарлотту. Со времени своего отъезда она выучилась многому. Она знала теперь, что в вагоне или в телеге очень полезно иметь при себе мешок с соломой, в самую глубину которого засунуто несколько камней. Именно этот мешок отнимали бандиты во время своих ночных набегов. Она знала, что лучшее место на крыше вагона у вентиляционного отверстия – именно к этому отверстию привязывали веревки, по которым можно было легко спуститься и подняться. И если, по счастью, ей удавалось найти место в набитом проходе вагона, не надо было удивляться, видя, как сгрудившиеся на полу люди передают из рук в руки по направлению к выходу испуганного ребенка. Те, кто скрючился у двери, откроют ее и будут держать малыша над ступенькой, пока он не справит нужду. Такая эстафета, похоже, даже забавляла пассажиров, они улыбались, растроганные маленьким существом, которое покорно позволяло собой распоряжаться, умиленные проявлением естественной потребности в бесчеловечном мире… Не приходилось удивляться и тогда, когда ночью сквозь громыханье рельсов пробивался шепот – это люди сообщали друг другу о смерти кого-то из пассажиров, погребенного в толще их переплетшихся жизней.
   Только однажды во время долгого переезда, размеченного вехами страдания, крови, болезней, грязи, Шарлотта уловила проблеск душевной ясности и мудрости. Это было уже за Уралом. При выезде из города, наполовину уничтоженного огнем, она увидела группу мужчин, сидящих на откосе, усыпанном опавшей листвой. На бледных лицах, обращенных к ласковому осеннему солнцу, читался блаженный покой. Извозчик, который вез Шарлотту на телеге, покачал головой и вполголоса пояснил: «Бедняги. Их тут бродит теперь человек двенадцать. Сумасшедший-то дом сгорел. Тронутые, чего с них возьмешь…»
   Нет, ничто уже не могло ее удивить. Иногда в душном и тесном мраке вагона ей снился короткий, яркий и совершенно неправдоподобный сон. Неправдоподобный, как эти громадные запорошенные снегом верблюды, повернувшие надменные головы к церкви. Из дверей церкви четверо солдат выволакивали священника, который молил их осевшим голосом. Верблюды с заснеженными горбами, церковь, гогочущая толпа… Во сне Шарлотта вспоминала, что когда-то силуэты верблюдов были неразрывно связаны с пальмами, с пустыней, с оазисами…
   Она стряхивала с себя оцепенение – да нет же, это не сон! Она в незнакомом городе посреди шумного рынка. На ее ресницах оседает густой снег. Люди подходят к ней и ощупывают маленький серебряный медальон, который она надеется обменять на хлеб. Над мельтешащими торговцами возвышаются верблюды, похожие на диковинные древние корабли викингов, водруженные на подмостки. И под насмешливыми взглядами толпы солдаты заталкивают священника в набитые соломой сани.
   После такого лжесна вечерняя прогулка казалась такой будничной, такой реальной. Шарлотта перешла улицу, блестевшую в мутном свете фонаря. Толкнула дверь булочной. В этом теплом помещении знакомым казалось все, вплоть до лакированного деревянного прилавка, вплоть до того, как на витрине разложены пирожные и шоколадки. Хозяйка приветливо улыбнулась ей, как знакомой, и протянула хлеб. На улице Шарлотта в смятении остановилась: надо было купить побольше хлеба! Две, три, нет, четыре буханки! И запомнить название улицы, где такая чудесная булочная. Шарлотта подошла к угловому дому, подняла глаза. Но буквы были какие-то странные, они расплывались, перепутывались, мигали. «Какая же я дурочка, – вдруг подумала она,- ведь это улица, где живет мой дядя…»
   Шарлотта вздрогнула и проснулась. Поезд, остановившийся в чистом поле, наполнился глухим гулом: бандиты убили машиниста и теперь бегали по вагонам, хватая все, что попадется под руку. Шарлотта сняла с плеч шаль и накинула ее себе на голову, связав концами под подбородком, как делают старые крестьянки. Потом, все еще улыбаясь при воспоминании о своем сне, положила себе на колени мешок, набитый старым тряпьем, которое она намотала на камень…
   Если во время этого двухмесячного путешествия ее не тронули, то лишь потому, что огромный континент, через который она пробиралась, пресытился кровью. Смерть, по крайней мере на несколько ближайших лет, утратила свою притягательность, стала слишком привычной и не стоила усилий.
 
   Шарлотта шла по Боярску, сибирскому городу своего детства, и не спрашивала себя – сон это или явь: она слишком устала, чтобы размышлять об этом.
   Над входом в губернаторский дом висел красный флаг. По обе стороны от двери топтались двое солдат с винтовками… В театре некоторые окна были выбиты и, за неимением лучшего, заколочены кусками фанерных декораций: на одном можно было разглядеть листву с белыми цветами, вероятно из «Вишневого сада», на другом – дачный фасад. А над порталом двое рабочих натягивали длинную ленту кумачового ситца. «Все на народный митинг общества безбожников!» – прочитала Шарлотта, чуть замедлив шаг. Один из рабочих вынул зажатый в зубах гвоздь и с силой всадил его рядом с восклицательным знаком.
   – Вот видишь, слава Богу, до ночи управились! – крикнул он своему товарищу.
   Шарлотта, улыбнувшись, пошла дальше. Нет, это был не сон.
   Дежуривший у моста солдат преградил ей дорогу, потребовав, чтобы она предъявила документы. Шарлотта повиновалась. Солдат взял документы и так как, судя по всему, читать не умел, отказался их ей вернуть. Впрочем, он, похоже, и сам был удивлен своим решением. «После необходимой проверки вы сможете их получить в ревсовете», – заявил он, явно повторяя чужие слова. Спорить с ним у Шарлотты не было сил.
   Здесь, в Боярске, давно уже настала зима. Но в этот день потеплело, лед под мостом покрылся большими пятнами воды. Первый признак оттепели. И крупные ленивые снежные хлопья кружились в белом безмолвии пустырей, через которые она столько раз ходила в детстве.
   Казалось, изба еще издали заметила Шарлотту двумя своими узкими оконцами. Да, дом смотрел, как она приближается, и на его морщинистом фасаде проступала гримаска горькой радости узнавания.
   Шарлотта не возлагала на это посещение особенных надежд. Она уже давно приготовилась услышать не оставляющие надежд вести: о смерти, о безумии, об исчезновении. Или просто встретиться с отсутствием – необъяснимым, естественным, никого не удивляющим. Она запрещала себе надеяться и все-таки надеялась.
   За последние дни силы ее так истощились, что она думала об одном – о тепле большой печки, к стенке которой она привалится, осев на пол.
   С крылечка она заметила под чахлой яблоней старуху, закутанную в черную шаль. Согнувшись, женщина пыталась извлечь из-под снега толстую ветку. Шарлотта окликнула ее. Но старая крестьянка не обернулась. Голос Шарлотты был слишком слаб и терялся в глухом воздухе оттепели. А у Шарлотты не было сил крикнуть еще раз.
   Она толкнула дверь плечом. Еще в сенях, темных и холодных, она обратила внимание на большой запас топлива – днища ящиков, половицы паркета и даже черно-белая горка клавиш. Шарлотта вспомнила, что пианино в квартирах богачей вызывало особенный гнев народа. Она видела один такой инструмент, разрубленный топором и вмерзший в ледяную корку реки…
   Войдя в горницу, Шарлотта прежде всего дотронулась до кирпичей печки. Они были теплые. У Шарлотты сладко закружилась голова. Она уже готова была рухнуть на пол у печки, когда на столе, сколоченном из потемневших от времени толстых досок, увидела раскрытую книгу. Старинный томик с шершавыми страницами. Опершись на скамью, она склонилась над книгой. Буквы почему-то стали мерцать, таять, как той ночью в поезде, когда ей приснилась улица, где жил дядя. Но теперь они дрожали не потому, что ей снился сон, а потому, что глаза застилали слезы. Книга была французской.
   Старуха вошла и, казалось, ничуть не удивилась при виде худенькой молодой женщины, вставшей со скамьи. С сухих веток, которые она несла под мышкой, на пол спадали длинные снежные нити. Увядшее лицо вошедшей ничем не отличалось от лица любой старой крестьянки в этом сибирском краю. Губы, покрытые тонкой сеткой морщинок, дрогнули. И из этих губ, из иссохшей груди этого неузнаваемого существа зазвучал голос Альбертины, голос, в котором каждая нотка осталась прежней:
   – Все эти годы я боялась одного – что ты сюда вернешься!
   Таковы были первые слова Альбертины, обращенные к дочери. И Шарлотта поняла: все, что они обе пережили со времени расставанья на платформе восемь лет тому назад, все бесчисленные жесты, лица, слова, страдания, лишения, надежды, тревоги, крики, слезы – весь гул жизни отозвался в этом единственном эхе, которое не хотело умирать. Встреча, такая желанная, такая пугающая.