– Я хотела, чтобы кто-нибудь написал тебе, что я умерла. Но началась война, потом революция. И опять война. Да к тому же…
   – Я бы не поверила письму…
   – Да к тому же я говорила себе, что ты все равно не поверишь…
   Мать бросила ветки у печки и подошла к Шарлотте. Когда в Париже Альберти-на смотрела на свою дочь из открытого окна вагона, той было одиннадцать лет. Теперь ей скоро должно было исполниться двадцать.
   – Слышишь? – шепнула, просияв, Альбертина и обернулась к печке. – Мыши, помнишь? Они все еще здесь…
   Позднее, сидя у огня, разгоравшегося за маленькой чугунной заслонкой, Альбертина тихо сказала, словно обращаясь к самой себе и не глядя на Шарлотту, которая вытянулась на скамье и, казалось, уснула:
   – Такая уж эта страна. Приехать легко, но вырваться невозможно…
   Горячая вода показалась Шарлотте чем-то новым, незнакомым. Она протягивала руки к тонкой струйке, которой мать медленно поливала ее плечи и спину из маленького черпака. В сумраке комнаты, освещенной только огоньком зажженной лучины, горячие капли напоминали сосновую смолу. Они приятно щекотали тело, которое Шарлотта терла комком синеватой глины. О мыле сохранились только смутные воспоминания.
   – Ты очень похудела, – прошептала Альбертина, и голос ее сорвался. Шарлотта тихонько засмеялась. И, подняв голову с мокрыми волосами, увидела, что в потухших глазах матери блестят такие же янтарные капли.
 
   В последующие дни Шарлотта пыталась узнать, каким образом они могут уехать из Сибири (из суеверия она не решалась сказать: «вернуться во Францию»). Она пошла в бывший губернаторский дом. Стоявшие у входа солдаты ей улыбнулись – добрый знак? Секретарша нового начальника Боярска предложила подождать в маленькой комнате – в той самой, подумала Шарлотта, куда ей когда-то выносили остатки обеда…
   Начальник принял ее, сидя за массивным письменным столом. Шарлотта уже входила в кабинет, а он все еще продолжал что-то размашисто подчеркивать красным карандашом на страницах какой-то брошюры. На его столе высилась целая стопка таких брошюрок.
   – Здравствуйте, гражданка, – сказал он, протягивая Шарлотте руку. Начался разговор. И Шарлотта с недоверчивым изумлением обнаружила, что все высказывания чиновника походили на странное искаженное эхо задаваемых ею вопросов. Она говорила о Французском комитете помощи, а эхо отзывалось ей краткой речью о том, какие цели преследуют западные империалисты под видом буржуазной благотворительности. Она упомянула, что они с матерью хотели бы добраться до Москвы, а потом… Эхо перебило: силы иностранных интервентов и классовые враги внутри страны пытаются подорвать восстановление молодой Республики Советов…
   После пятнадцати минут такого собеседования Шарлотте захотелось крикнуть: «Я хочу уехать! Вот и все!» Но абсурдная логика разговора уже не выпускала ее из своих тисков.
   – Поезд в Москву…
   – Саботаж буржуазных спецов на железной дороге…
   – Моя мать нездорова…
   – Страшное экономическое и культурное наследство, оставленное царизмом… Наконец, обессилев, Шарлотта слабо выдохнула:
   Послушайте, верните мне мои документы…
   Голос начальника словно бы споткнулся о препятствие. Лицо его исказилось. Не сказав ни слова, он вышел из кабинета. Воспользовавшись его отсутствием, Шарлотта бросила взгляд на стопку брошюрок. Название совершенно ее озадачило: « Покончить с половой распущенностью в партийных ячейках (рекомендации)». Эти-то рекомендации начальник и подчеркивал красным карандашом.
   – Мы не нашли ваших документов, – сказал он, вернувшись.
   Шарлотта стала настаивать. И тут произошло то, что было столь же неправдоподобным, сколь логичным. Начальник разразился потоком такой брани, что, несмотря на два месяца, проведенные в набитых поездах, Шарлотта обомлела. Он продолжал ее ругать, даже когда она уже взялась за ручку двери. И вдруг, приблизив свое лицо к ее лицу, прошипел:
   – Я могу арестовать и расстрелять тебя здесь, во дворе, где сортиры! Поняла, шпионка поганая!
   Возвращаясь домой через заснеженные поля, Шарлотта думала, что в этой стране нарождается новый язык. Язык, которого она не знает, вот почему диалог в бывшем кабинете губернатора показался ей неправдоподобным. Впрочем, нет, все имело свой смысл: и это революционное красноречие, вдруг срывающееся в грязную ругань, и эта «гражданка шпионка», и брошюрка, регламентирующая половую жизнь членов партии. Да, утверждался новый порядок. В этом мире, хоть и таком ей знакомом, все называлось теперь по-другому, на каждый предмет, на каждое человеческое существо наклеивали свой ярлык.
   «Но этот медлительный снег, – подумала она, – эти сонные хлопья отступивших холодов в сиреневом вечернем небе…» Она вспомнила, как в детстве радовалась этому снегу, выйдя на улицу после занятий с губернаторской дочкой. «Как сегодня…» – мысленно сказала она, глубоко втянув в себя воздух.
 
   Через несколько дней жизнь покатилась по наезженной колее. Прозрачной ночью на землю сошел полярный холод. Мир преобразился в ледяной кристалл, в который вмерзли ощетиненные инеем деревья, белые неподвижные столбы над дымоходами, серебристая линия тайги на горизонте, солнце в переливчатом ореоле. Человеческий голос больше не разносился вокруг – его звук застывал на губах.
   Они теперь думали только о том, как выжить, день за днем, сохраняя вокруг своих тел крохотную зону тепла.
   Спасла их, прежде всего, изба. В ней все было предусмотрено для того, чтобы выстоять против бесконечных зим, бездонных ночей. Само дерево толстых бревен хранило в себе тяжкий опыт многих поколений сибиряков. Альбертина сумела уловить потаенное дыхание этого старого жилья, научилась сливаться с жаркой медлительностью печки, занимавшей половину горницы, с ее таким одушевленным молчанием. И Шарлотта, наблюдая повседневные движения матери, улыбаясь говорила сама себе: «Да она же настоящая сибирячка!» В сенях Шарлотта с первого дня обратила внимание на пучки сухих трав. Они напоминали веники, которыми русские нахлестывают себя в бане. Только когда был съеден последний кусок хлеба, Шарлотта узнала истинное назначение этих трав. Альбертина замочила один из пучков в горячей воде, и вечером они поужинали тем, что впоследствии шутя называли «сибирской похлебкой», – смесью стеблей, зерен и корней. «Я скоро буду знать все таежные растения как свои пять пальцев, – говорила Альбертина, разливая в тарелки этот суп. – Не понимаю, почему местные жители так мало их используют…»
   И еще их спасло присутствие девочки, маленькой цыганки, которую они однажды нашли полузамерзшей на своем крыльце. Девочка скреблась в задубевшие доски двери окоченевшими, фиолетовыми от стужи пальцами… Чтобы накормить ребенка, Шарлотта делала то, чего никогда не стала бы делать ради себя самой. Просила на рынке подаяния – луковицу, несколько мороженых картофелин, кусочек сала. Она рылась в помойном баке возле партийной столовой, неподалеку от того места, где начальник грозил ей расстрелом. Однажды за буханку хлеба участвовала в разгрузке вагонов. Девочка – вначале кожа да кости – несколько дней продержалась на зыбкой границе между светом и небытием, а потом медленно, с недоверчивым удивлением вновь влилась в ту диковинную череду дней, слов, запахов, которую люди зовут жизнью…
   Солнечным мартовским днем, когда под ногами прохожих поскрипывал снег, за цыганочкой пришла женщина (мать? сестра?) и, ничего не объясняя, увела с собой ребенка. Шарлотта нагнала их на краю предместья и отдала девочке большую куклу с облупленными щеками, с которой та играла долгими зимними вечерами… Кукла была когда-то привезена из Парижа и вместе со старыми газетами хранилась в «сибирском чемодане» – один из последних следов их прежней жизни.
 
   Альбертина знала – настоящий голод придет с весной… На стенах сеней не осталось ни единого пучка травы, рынок опустел. В мае они покинули свою избу, сами не зная, куда держать путь. Они шли по дороге, еще вязкой от весенней сырости, время от времени нагибаясь, чтобы сорвать нежные ростки щавеля.
   На работу поденщицами их взял к себе кулак. Это был крепкий поджарый сибиряк, с лицом, наполовину скрытым бородой, сквозь которую изредка пробивались краткие, решительные слова.
   – Платить я вам не буду, – заявил он без обиняков. – Еда и постель. Я беру вас не за красивые глаза. Мне нужны рабочие руки.
   Выбора у них не было. В первые дни Шарлотта после работы замертво валилась на свою убогую постель, ее руки были все в лопнувших волдырях. Альбертина целыми днями шила огромные мешки для будущего урожая и как могла врачевала дочь. Однажды вечером Шарлота так устала, что, встретив хозяина хутора, заговорила с ним по-французски. Борода крестьянина оживленно задвигалась, глаза растянулись в щелки – он улыбался.
   – Ладно, завтра можешь отдохнуть. Если твоей матери нужно в город, что ж, пускай… – Сделав несколько шагов, он обернулся. – А знаешь, молодежь у нас в деревне каждый вечер пляшет. Хочешь, сходи к ним…
   Как и было условлено, крестьянин не заплатил им ни копейки. Осенью, когда они собрались вернуться в город, он показал им на телегу – поклажа в ней была прикрыта куском новой грубой ткани.
   – Он вас отвезет, – сказал хозяин, кивнув на старого крестьянина, сидевшего на передке.
   Альбертина и Шарлотта, поблагодарив, взгромоздились на край телеги, заваленной деревянными ящиками, мешками и пакетами.
   – Вы все это на рынок отправляете? – спросила Шарлотта, чтобы как-то заполнить неловкое молчание последних минут.
   – Нет. Это то, что вы заработали.
   Ответить они не успели. Кучер натянул поводья, телега качнулась и покатила по жаркой пыльной дороге через поля… Под холстом Альбертина с дочерью нашли три мешка картошки, два мешка пшеницы, бочонок меда, четыре громадные тыквы и множество ящиков с овощами, бобами и яблоками. В углу они обнаружили полдюжины кур со связанными лапками, а среди них петуха, бросавшего вокруг сердитые и обиженные взгляды.
   – И все же я насушу немного трав, – сказал Альбертина, оторвав наконец взгляд от всех этих сокровищ. – Ведь кто знает…
 
   Два года спустя она умерла. Случилось это тихим, прозрачным вечером в августе. Шарлотта возвратилась из библиотеки, где ей поручили разбирать груды книг, подобранных в разоренных дворянских имениях… Мать сидела на маленькой скамеечке у стены избы, прижавшись головой к гладким деревянным бревнам. Глаза ее были закрыты. Как видно, она заснула и во сне умерла. Легкий ветерок, налетевший из тайги, трепал страницы книги, раскрытой на ее коленях. Это был тот самый французский томик со стершейся позолотой на обрезе.
   Следующей весной они поженились. Он был родом из деревни с берегов Белого моря, за десять тысяч километров от того сибирского города, куда его забросила гражданская война. Шарлотта сразу заметила, что к гордости, которую он испытывает от того, что он – «народный судья», примешивается какое-то смутное тревожное чувство, причину которого он в ту пору сам не мог бы объяснить. Во время свадебного обеда один из гостей торжественно предложил минутой молчания почтить смерть Ленина. Все встали… Через три месяца после свадьбы он получил назначение на другой конец империи, в Бухару. Шарлотта во что бы то ни стало хотела взять с собой большой чемодан, набитый старыми французскими газетами. Муж не возражал, но в поезде, неумело скрывая неотступно мучившее его смущение, дал ей понять, что граница, куда более непреодолимая, чем самые высокие горы, отныне пролегла между ее французской и их теперешней общей жизнью. Он искал слова, чтобы обозначить то, что вскоре станет казаться само собой разумеющимся, – железный занавес.

6

   Заснеженные верблюды, стужа, от которой замерзал древесный сок и лопались стволы, оцепеневшие руки Шарлотты, которая ловила сброшенные из вагона длинные поленья…
   Так в нашей дымной прокуренной кухне во время долгих зимних посиделок возрождалось это легендарное прошлое. За окном простирался один из самых больших русских городов и серая гладь Волги, высились здания-крепости сталинской архитектуры. А здесь, посреди остатков нескончаемого обеда и перламутровых облаков табачного дыма, возникала тень таинственной француженки, заплутавшей под сибирским небом. По телевизору передавали новости дня, транслировали заседания последнего съезда партии, но этот звуковой фон никак не отражался на разговорах наших гостей.
   Забившись в уголок переполненной кухни, плечом прислонившись к полке, на которую был водружен телевизор, я старался стать невидимкой и жадно вслушивался в разговоры. Я знал, что скоро из синего тумана выплывет лицо кого-нибудь из взрослых и я услышу возглас веселого удивления:
   – Ай-ай-ай! Нет, вы поглядите только на этого полуночника! Уже первый час, а он еще не лег. А ну, живо в постель. Вот начнешь бриться, тебя позовут…
   Изгнанный из кухни, я не мог сразу уснуть – меня волновал неотступно возвращавшийся в мою детскую голову вопрос: «Почему они так любят говорить о Шарлотте?»
   Сначала я решил, что для моих родителей и их гостей эта француженка – просто самая благодарная тема для разговора. И впрямь, стоило им начать вспоминать последнюю войну, как разгорался спор. Мой отец четыре года провел на передовой, в пехоте, и считал, что победу мы одержали благодаря вросшим в землю пехотным войскам, которые, по его выражению, полили эту землю от Сталинграда до Берлина своей кровью. Брат отца, не желая его обидеть, замечал, однако, что «всем известно»: артиллерия – бог современной войны. Начиналась дискуссия. Слово за слово, и артиллеристов называли уже не иначе, как «чужеспинниками», а пехота, поскольку она месила грязь на дорогах войны, из инфантерии превращалась в «инфектерию». Тут свои доводы начинал приводить лучший друг обоих братьев, бывший летчик-истребитель, и разговор заходил в весьма опасное пике. А ведь они еще не успели обсудить, какой фронт – все трое сражались на разных – имел более важное значение и какова роль Сталина в войне…
   Я чувствовал, что это препирательство их очень тяготит. Они ведь знали: какой бы ни была их доля в победе, игра сыграна – их поколение, прореженное, искалеченное, скоро исчезнет. Что пехотинец, что артиллерист, что летчик. А моя мать их даже опередит, разделив судьбу детей, рожденных в начале двадцатых. В пятнадцать лет мы с сестрой останемся сиротами. В их полемике словно бы молчаливо предуга дывалось это близкое будущее… Жизнь Шарлотты, казалось мне, примиряет их, выводит на нейтральную почву.
   Только с годами я начал понимать, что они предпочитали бесконечно обсуждать эту французскую тему по совсем другой причине. Дело в том, что Шарлотта как бы сохраняла свою экстерриториальность под русским небом. Жестокая история огромной империи, с ее голодом, революциями, гражданскими войнами, не имела к ней отношения… У нас, русских, выбора не было. Но она? Глядя на Россию глазами Шарлотты, они не узнавали свою страну, потому что то был взгляд иностранки, иногда наивной, но зачастую более проницательной, чем они сами. В глазах Шарлотты отражался тревожный, полный стихийных откровений мир – непривычная Россия, которую им нужно было познать.
 
   Я слушал их. И тоже познавал русскую судьбу Шарлотты, но познавал на свой лад. Некоторые упомянутые вскользь подробности разрастались в моем воображении, образуя целый потаенный мир. А другие события, которым взрослые придавали важное значение, я пропускал мимо ушей.
   Например, как ни странно, жуткие картины людоедства в волжских деревнях меня почти не тронули. Я только что прочел «Робинзона Крузо», и сородичи Пятницы с их веселыми каннибальскими обрядами обеспечили мне романтический иммунитет против жестокостей реальной жизни.
   И не тяжелый труд на хуторе произвел на меня самое глубокое впечатление в сельском прошлом Шарлотты. Нет, больше всего мне запомнилось ее знакомство с деревенской молодежью. Она пошла к ним тогда же вечером и застала их в разгаре метафизического спора: речь шла о том, какой смертью погибнет тот, кто отважится пойти ровно в полночь на кладбище. Шарлотта с улыбкой сказала, что готова хоть в ближайшую ночь встретиться среди могил с какими угодно сверхъестественными силами. Развлечения в деревне были редки. Молодежь, втайне надеясь на зловещую развязку, с шумным энтузиазмом приветствовала ее мужество. Оставалось выбрать предмет, который эта шальная француженка оставит на одной из деревенских могил. Это оказалось не так просто. Все, что предлагалось: шаль, камень, монетка, – могло быть подменено схожим предметом… Хитрая иностранка могла явиться на кладбище с зарей и, пока все спят, повесить над могилой свою шаль. Нет, надо было найти нечто единственное в своем роде… На другое утро целая делегация обнаружила в самом глухом уголке кладбища висевшую на кресте «сумочку с Нового моста»…
   Воображая эту дамскую сумочку среди крестов под небом Сибири, я и начал понимать невероятную судьбу вещей. Они странствовали, вбирая под свою ничем не примечательную оболочку целые эпохи нашей жизни, связывая далекие друг от друга мгновения.
   Что до брака моей бабушки с народным судьей, я, конечно, не замечал той исторической причудливости, которую могли в нем ощущать взрослые. Из рассказов о любви Шарлотты, об ухаживаниях моего деда, об этой столь необычной для сибирских краев паре мне запомнилось только одно – как мой дед в отутюженной гимнастерке и в начищенных до блеска сапогах направляется к месту решительного свидания: За ним, в нескольких шагах, сознавая торжественность минуты, медленно выступает секретарь суда, молоденький попович, с огромным букетом роз. Народный судья, даже если он влюблен, не должен быть похож на банального опереточного вздыхателя. Шарлотта, увидев его издали, тотчас понимает, что означает эта мизансцена, и с лукавой улыбкой принимает букет, который Федор взял из рук поповича. А этот последний, оробев, но сгорая от любопытства, пятясь, исчезает.
   И может быть, еще один фрагмент: единственная свадебная фотография (все остальные, на которых был изображен дед, конфисковали во время его ареста): лица обоих слегка наклонены друг к другу, и на губах Шарлотты, неправдоподобно молодой и красивой, улыбчивый отсвет «пё-титё помм»…
   Впрочем, далеко не все в этих долгих ночных беседах было внятно моим детским ушам. Хотя бы вот эта выходка отца Шарлотты… Богатый и почтенный врач однажды узнает от своего пациента, крупного полицейского чина, что демонстрация рабочих, которая с минуты на минуту выплеснется на главную площадь Боярска, будет встречена пулеметными очередями. Едва пациент уходит, доктор Лемонье, сняв белый халат и даже не вызвав кучера, садится в свою коляску и мчится по улицам предупредить рабочих.
   Бойня была предотвращена… Я часто спрашивал себя, почему этот «буржуй», представитель привилегированных классов, так поступил. Мы привыкли видеть мир в черно-белом цвете: богатые и бедные, эксплуататоры и эксплуатируемые, – словом, классовые враги и праведники. Поступок Шарлоттиного отца сбивал меня с толку. Из поделенной надвое человеческой массы возникал человек непредсказуемо свободный.
   Не понимал я также того, что случилось в Бухаре. Угадывал только, что произошло что-то страшное. Не случайно ведь взрослые упоминали о происшедшем намеками, многозначительно покачивая головой. Это было табу, вокруг которого вращался рассказ, описывающий обстановку. Я видел сначала реку, бегущую по гладким камням, потом дорогу по бесконечной пустыне. И вот солнце качнулось в глазах Шарлотты, щеки ожгло горячим песком, а в небе отдалось ржание… Сцена, смысла которой я не понимал, хотя и ощущал ее физическую насыщенность, тускнела. Взрослые вздыхали, меняли тему разговора, наливали себе еще водки.
   В конце концов я понял, что происшедшее в песках Центральной Азии наложило навеки таинственный и какой-то особенно интимный отпечаток на историю нашей семьи. Я заметил также, что об этом эпизоде никогда не упоминают, если среди гостей присутствует сын Шарлотты, мой дядя Сергей…
   Вообще-то если я и подслушивал ночные признания взрослых, то лишь для того, чтобы получше узнать французское прошлое моей бабушки. Русская сторона ее жизни интересовала меня меньше. Я был похож на исследователя, которого при изучении метеорита больше всего привлекают маленькие блестящие кристаллики, вкрапленные в базальтовую поверхность. И как мечтают о далеком путешествии, цель которого пока еще не ясна, так мечтал я о балконе Шарлотты, о ее Атлантиде, где, как мне казалось, год назад я оставил частицу самого себя.

Часть вторая

1

   В то лето я очень боялся снова встретиться с царем… Снова увидеть молодого императора с супругой на улицах Парижа. Так страшатся встречи с другом, когда врачи сообщили вам о том, что он скоро умрет, с другом, который в счастливом неведении поверяет вам свои планы.
   В самом деле, как я смогу следовать за Николаем и Александрой, зная, что они приговорены? Зная, что не пощадят даже их дочь Ольгу. Что и других детей, даже тех, которых Александра еще не родила, ждет та же трагическая участь.
   Поэтому я с тайной радостью увидел в тот вечер, как бабушка, сидящая на своем балконе посреди цветов, перелистывает томик стихов, лежащий у нее на коленях. Почувствовала ли она мое смятение, вспомнив то, что случилось прошлым летом? Или просто ей захотелось прочитать нам одно из любимых своих стихотворений?
   Я сел с ней рядом, прямо на полу, облокотившись на головку каменной вакханки. Сестра устроилась с другой стороны, опершись на перила и устремив взгляд в жаркое марево степей.
   Голос Шарлотты звучал напевно, как того требовали стихи:
 
Есть музыка, и равного ей нет
Во всем Россини, Вебере и Глюке, –
Старинные и траурные звуки,
И только мне доверен их секрет [7].
 
   Магия стихов Нерваля вызвала из вечерней мглы замок времен Людовика XIII и его хозяйку, «даму за оконной филигранью», которая «светла, но томен ее взор…».
   Голос сестры оторвал меня от моего поэтического созерцания.
   – А Феликс Фор, что с ним стало?
   Она по-прежнему стояла в углу балкона, слегка перевесившись через перила. Время от времени она рассеянным движением срывала цветок вьюнка и, бросив вниз, следила, как он вращается в ночном воздухе. Погруженная в свои девичьи мечтания, она не слушала чтения стихов. В то лето ей исполнилось пятнадцать… Почему она подумала о Президенте? Быть может, в этом представительном красавце с ухоженными усами и большими спокойными глазами вдруг по какой-то прихотливой игре любовных грез воплотился для нее предвосхищенный образ мужчины, которому суждено было когда-нибудь появиться в ее жизни? И она спросила по-русски, словно для того, чтобы лучше выразить тревожащую тайну появления, о котором скрытно мечтала: «А Феликс Фор, что с ним стало?»
   Шарлотта бросила на меня быстрый взгляд, в котором пряталась улыбка, потом закрыла лежавшую у нее на коленях книгу и, тихонько вздохнув, посмотрела вдаль, за горизонт, туда, где год назад нам явилась всплывшая Атлантида.
   – Через несколько лет после визита Николая II в Париж Президент умер…
   Секундное колебание, невольная пауза, только усугубившая наше ожидание.
   – Умер скоропостижно, в Елисейском дворце. В объятиях своей любовницы, Маргариты Стенель…
   Эта фраза прозвучала отходной моему детству. «Умер в объятиях своей любовницы…»
   Меня потрясла трагическая красота этих слов. Меня захлестнул совершенно новый мир.
   Впрочем, открытие больше всего поразило меня своей декорацией: смертоносная любовная сцена произошла в Елисейском дворце! В резиденции Президента! На самом верху пирамиды власти, славы, всеобщей известности… Я представлял себе роскошный интерьер с гобеленами, позолотой, анфиладой зеркал. И посреди всего этого великолепия – мужчина (Президент Республики!) и женщина, слившиеся в бурном объятии…
   Ошеломленный, я стал подсознательно переводить эту сцену на русский. Иначе говоря, заменять персонажей-французов их отечественными соответствиями. Моему взору представилась вереница призраков в мешковатых черных костюмах. Секретари Политбюро, хозяева Кремля: Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев. Четыре совершенно разных характера – народ любил или ненавидел их, но каждый наложил отпечаток на целую эпоху в истории империи. И, однако, у всех у них была одна общая черта – рядом с ними невозможно было вообразить женщину, и уж тем более возлюбленную. Нам гораздо легче было представить себе Сталина в обществе Черчилля в Ялте или Мао в Москве, чем рядом с матерью его детей…
   «Президент умер в Елисейском дворце в объятиях своей любовницы, Маргариты Стенель…» Эта фраза походила на закодированное послание из другой солнечной системы.
   Шарлотта пошла искать в сибирском чемодане какие-нибудь газетные вырезки того времени, надеясь показать нам фотографию мадам Стенель. А я, запутавшись в моем любовном переводе с французского на русский, вспомнил вдруг фразу, которую услышал из уст моего соученика, дылды-второгодника. Мы шли по темному школьному коридору после занятий по тяжелой атлетике – единственному школьному предмету, в котором он преуспевал. Проходя под портретом Ленина, мой спутник весьма непочтительно свистнул и заявил: