Когда Генрих добрался до Лувра, ему пришлось признать, что он болен. Он видел все, как в тумане, и знал, что будет говорить бессвязно, если заговорит. Он лег, врачи проделали над ним все, что полагалось, после чего чрезмерная раздражительность перешла в безучастие. Вечером в комнату вошел Бельгард, растерянный, возмущенный, и тотчас заговорил:
   — Сир! Господин де Лионн…
   — Слишком безупречный человек, — прошептал Генрих. — Мне стало страшно.
   — Сир! И недаром. Ибо он, свернув в сторону от дороги, вспорол девушке живот и в открытое чрево поставил ноги, чтобы согреть их.
   — Только этого сегодня не хватало, — прошептал Генрих. — У него не было сил, чтобы выразить возмущение. С трудом он присовокупил:
   — Предать его моему суду, будет публично четвертован.
   — Сир! Он дворянин, — сказал Бельгард слишком громко и даже поднял руки над головой, так непостижим был приговор.
   — А ты разве не дворянин? — спросил король Генрих беззвучно, но широко раскрыл глаза. Бельгард опустил глаза и тихо удалился.
   Немного погодя больного посетила его милая сестра, мадам Екатерина Бурбонская. Ее разбудили, врачи нашли состояние ее милого брата опасным. Когда она увидела его лицо, слезы полились у нее из глаз, ибо оно было неузнаваемо. Но первый камердинер, господин д’Арманьяк, стоя в ногах кровати, знаком показал ей, что государь шевелит губами и что-то хочет сказать. Сестра нагнулась над ним; скорее угадала, чем расслышала; опустилась на колени и вместе с ним тихо запела псалом. День окончился, как и начался, назидательно.

Любовь народа

   Он одолел болезнь много скорее, чем можно было ожидать, всего через семь с половиной дней, ибо она была лишь данью, которую тело платило духу после нового решительного поворота в жизни. Уже через месяц после болезни, едва собравшись с силами, Генрих должен был выступить в поход. Из Нидерландов вторглись испанские войска, на этот раз под начальством некоего графа Мансфельда; но истинным вдохновителем всех посягательств на королевство по-прежнему оставался Майенн из дома Гизов, причем на его стороне было большинство влиятельных вельмож. Король в Париже; столица в его руках, эта весть повсюду производит огромное впечатление. Города и провинции сдаются ему за одно это, а некоторые губернаторы — за наличные деньги. Упорствуют только большие вельможи, которые слишком много наживают на слабости королевства и бедственном положении обоих, короля и его народа. Они не могут смириться. На их счастье, король все еще отлучен от церкви. Пока папа его не признает, что случится не скоро, сопротивление ему может почитаться богоугодным делом.
   Король осадил крепость Лаон и в то же время вел бои с наступавшей армией, которую послал дон Филипп, хотя и был заражен. Не могут смириться, пока совсем не сгниют. А потому смелее вперед! Генрих доказал, что силы его восстановлены. Среди трудов и опасностей он писал прелестной Габриели очень живые письма, подобных она никогда от него не получала. Она даже заподозрила, что ему не менее приятно и легко любить ее на расстоянии: она почувствовала ревность к его тоске и к своему изображению, которые всегда были с ним. Сын, который вскоре должен был родиться, заранее получил имя Цезаря, потому что он был дитя войны, если не иных столь же грозных событий. Отец, там вдали, мысленно носил его уже на руках, когда мать еще только ждала разрешения от бремени. Он настолько заполонил ее своими письмами, что у нее не оставалось места для мрачных мыслей. Так она родила ему его Цезаря.
   Когда счастливая весть долетела до него, был прекрасный день июня месяца. В прошлую ночь Генрих излазил все склоны Лаонского холма, ища, откуда бы атаковать крепость. Теперь он смыл с себя грязь и поскакал в лес на свою ферму. Он знал ее с детских лет, она принадлежала к внешним владениям его былого маленького королевства Наварры. Он некогда ел там землянику со сливками, и ему захотелось еще раз полакомиться ею, когда сердце его полно счастья оттого, что у него есть дитя. Теперь все это звалось Цезарь: счастье, дитя и собственное сердце.
   Встав от послеобеденного сна, он, как мальчик, взобрался на сливовое дерево, там его и нашли. Неподалеку отсюда по воздуху летают другого рода сливы. Неприятельская конница появилась поблизости, должно быть, готовит ему такое угощение, которое переварить нелегко. На коня, на коня, — и подоспел он к Лаону как раз в ту минуту, когда пал его маршал Бирон. Вот лежит этот человек, он с давних пор был сухощав и суров, теперь же стал дряблым и беспомощным, как бывает, когда близка смерть. Ее близость Генрих безошибочно узнает у солдат; сразу видит, где ее еще можно отвратить, а где нет. Он поднимает голову и плечи своего Бирона с земли, которая вскоре его покроет. Они смотрят друг на друга, в глазах предельная скорбь прощания и конца. Мы были врагами: вот почему с тех пор так крепка наша дружба. Не забывай меня, ты не можешь меня забыть. Не забывай и ты, там, куда тебя призывают. До свидания. Но нет. Какими глазами мы можем вновь увидеть друг друга, когда эти скоро превратятся в прах. Генрих упорно глядел в них, пока взгляд их не застыл и не помутнел.
   В один и тот же день он получил своего Цезаря и потерял своего Бирона. Ясно ощущает он непрерывную смену, против натиска которой мы обороняемся и должны держаться стойко. Сыновья, идите за нами следом: я приближаю вас к себе, вы утверждаете меня. Бирон оставил при войске своего сына, король призвал его к себе.
   — Маршал Бирон, — обратился он к сыну; так узнал тот, что наследовал звание отца. Он этого и ждал. Однако поблагодарил подобострастно; увидев, что король плачет, он, словно по приказу, разразился диким воем. Он был необычайно мускулист и вовсе не сухощав, но суров. Он еще когда-нибудь покажет королю свою верность. А сейчас он скорбел и стенал, что, собственно, не подобает сильному тридцатипятилетнему мужчине, — стенал до тех пор, пока король не остановил его, заговорив о жалованье, которое полагалось ему как маршалу Франции. Здесь Бирон-сын перешел к торгу. Он отстаивал свои притязания всеми доступными ему доводами.
   — У вас есть враги, — доказывал он королю. — Я могу своими руками удушить любого человека. Что, если бы я был против вас! Сир, вы можете почитать себя счастливым.
   Что это — просто глупость или дурное воспитание? А может быть, хитрость? Король хотел видеть в этом только бахвальство удачного создания природы, которое кичится своими незаурядными физическими достоинствами. Когда же Бирон сослался на свое влиятельное родство, король принял это как напоминание. Ибо он, король Генрих, был призван и намерен ополчиться против родства и кумовства сильных мира и по возможности умалить их влияние во имя блага своего народа и королевства. Бирон-сын об этом понятия не имел. Генрих приглядывался к нему. Круглая голова с низким лбом напоминала ему крестьянина, который ел за шестерых, — знакомство, состоявшееся во время приступа лихорадки. И все-таки, несмотря на злобную тупость, это голова дворянина, сына старого товарища. В этом человеке Генрих любил его отца и потому, обняв его, обещал все, о чем тот просил.
   В июле крепость Лаон сдалась королю, потому что была к этому вынуждена; но Амьен и несколько других городов при первом же случае последовали примеру Лаона. А когда испанцы, или те, кого так называли, были снова изгнаны, король вернулся в свою столицу и в объятия прелестной Габриели. Подле ее кровати стояла колыбелька, это поразило его. Правда, мысленно Генрих уже прижимал к себе своего сына. Здесь он увидел его воочию, — возглас удивления, и отец торопливо ухватился за кресло, ему стало дурно — от радости, конечно, от радости. А если подумать, еще и оттого, что этот крепкий, здоровый мальчуган — его сын, который должен обеспечить ему будущее и дальнейшую жизнь за пределами его собственного существования; и то и другое прежде было под сомнением. Вот какая мысль задним числом потрясла отца.
   Сидя у колыбели, он думал о том, что до сих пор один и, в сущности, без видов на будущее одолевал многие великие трудности и что все это легко могло пойти насмарку: достаточно было какой-нибудь пули. «Теперь — другое дело. Впредь нас будет двое». Это он все время твердил себе, наконец заговорил об этом вслух, меж тем как мать терпеливо ждала, что он скажет; ведь сама она была лоном его счастья, хотя счастье его выходило за пределы ее понимания. Он бормотал про себя:
   — Большой и крепкий. Теперь меня никто не одолеет.
   Роняя скупые слова, он в то же время мысленно пробегал всю свою жизнь, особенно юность. Королева, его мать, с ранних лет закаляла его. Сам он, сын больной женщины, не был от рождения большим и крепким, выносливым его сделала она. Это пригодилось ему, когда он в походе спал на голой земле и скакал навстречу врагу, всегда навстречу врагам, чаще всего в борьбе за королевство. Битвы, осады, кровь, грязь, враги оступаются, падают, я же стою. А ты, мой сын?
   Вопреки собственному опыту отец обещал своему крепышу сыну, что ему легко будет житься, без врагов, без преград, в мире и радости, в упроченном королевстве, среди народа, который любит нас. «Всего этого добьюсь я, мой сын, и завоюю нам любовь народа». Он взял ребенка из колыбели, поцеловал его и протянул матери, чтобы она тоже его поцеловала. При этом он поклялся, что они скоро обвенчаются. Первое, что не терпит отлагательства: ее развод с господином де Лианкуром, затем его собственный — с принцессой Валуа. Папа вынужден будет согласиться. Ничего другого ему не останется, если король Франции и победитель Испании пригрозит снова перейти в протестантство.
   Папа снимет отлучение, собственноручно приобщит послов короля святых тайн. Он даст развод королю, соединит его с его бесценной повелительницей и прикажет всем верующим повиноваться ему. Все это еще весьма гадательно, но сейчас кажется, будто все уже свершено. Ибо у короля есть сын, он носит его на руках; от этого многое становится легче и ладится без помех. Такая счастливая была эта ночь, и таково было упоение — даже в объятиях прелестной Габриели он никогда не испытает подобного.
   Но сперва прелестной Габриели нужно выздороветь. Кроме прошения в амьенскую консисторию, которой подсудны она и господин де Лианкур, никаких шагов не предпринимается, пока красота ее полностью не будет восстановлена и она с королем не совершит торжественного въезда. Ему необходимо вступить во владение столицей не тайком, на рассвете, а открыто, во всем величии. Ему не очень хотелось превращать в мишурное зрелище то, чего он добился нешуточной ценой. Но надо, чтобы бесценная повелительница совершила въезд вместе с ним: отсюда такое рвение. Двор, конечно, это понял.
   Никто не противоречил ему. И при дворе и в городе об этом почти не шептались; все были ошеломлены дерзостью короля. Со своей возлюбленной желает он красоваться перед нами и перед простым людом. До всех других дворов и народов долетит весть, что король сделал свою подругу участницей такого торжества и решил возвысить ее до себя. На первую ступень трона прекрасная д’Эстре уже поднялась, подарив королю сына. Вспомнить только, что за пятьдесят лет ни один король Франции не дал такого доказательства своей мужской силы! На вторую ступень прекрасная д’Эстре тоже занесла ногу. Надо быть настороже и дать отпор! Надо держаться дружно, а то можно в самом деле получить в королевы уроженку своей страны.
   Таково было ходячее мнение. В сущности, с ним соглашались все, даже и сама Габриель. Ей было не по себе, особенно накануне торжественного въезда, ее возлюбленный повелитель назначил его на пятнадцатое сентября. Четырнадцатого тетка де Сурди почти ее не покидала. Госпожа де Сурди сама примеряла на нее все, что она завтра должна надеть: платье, драгоценности, блеск и богатство, достойные государыни, а для простых смертных небывалые.
   — Ни одна женщина нашего звания никогда так не была одета, как ты, — сказала тетка. Племянница отвечала:
   — Мне страшно. — Крупный алмаз выпал у нее из рук.
   — Дура, — сказала тетка.
   Она стала раздражительна, потому что, как ни странно, госпожа де Сурди тоже оказалась в интересном положении: может быть, от своего тощего друга Шеверни, а может статься, и еще от кого-нибудь. Надо сказать, она завидовала царственному великолепию Габриели, гляделась вместе с племянницей в большое зеркало и находила, что у нее самой тело не менее ослепительной белизны. Платье из черного шелка еще ярче оттеняло бы цвет ее кожи. Сплошь расшитое сверкающими каменьями, оно держалось на широких и плоских фижмах, колебалось вокруг стана соблазнительными волнами и подчеркивало красоту форм, вместо того чтобы скрывать их. Госпожа Сурди была убеждена, что и ее собственные формы выдержали бы такое испытание. Спереди из широкого разреза поблескивала юбка, густо затканная серебром и покрытая длинными жемчужными гирляндами со звездами из драгоценных камней. Тетке очень хотелось стукнуть племянницу по затылку. Она была первой из многих, которым завтра предстоит краснеть от вожделения и бледнеть от зависти.
   Пока что она старалась окончательно запугать Габриель, хотя красавица и без того была смущена.
   — Тебе следовало бы захворать в нужную минуту, моя красавица, — сказала она. — Такую чрезмерную расточительность не следует выставлять напоказ. Это опасно не только для тебя, но и для всех нас. Господин де Рони подсчитает, какую ценность в переводе на деньги представляет весь твой наряд. К королю привели обратно его лошадей, потому что их нечем было кормить. Вот и подумай!
   Габриель насквозь видела мадам де Сурди. Несмотря на внутреннее смятение, она сказала твердо:
   — Мы с господином де Рони нужны друг другу. Он будет помогать мне, как я ему.
   И хотя тетка продолжала ее предостерегать, Габриель решила, что сегодня же вечером уговорит короля ввести господина де Рони в финансовый совет. А в тот же вечер король вместе с ней сел в карету, о чем никто не должен был знать, и даже имена путешественников сохранялись в тайне. Путь этой четы лежал только до Сен-Жермена. Когда они прибыли, старый дворец чернел в зареве заката. Прежний двор когда-то обитал здесь, и то же зрелище чернеющего пламени встретило некогда маленького мальчика: далекий и чуждый, прибыл он сюда со своей матерью Жанной. И именно отсюда совершится завтра торжественный въезд в столицу королевства.
   — Вашу руку, мадам, мы дома. Всюду, куда ни ступим, будем мы отныне дома.
   Он это произнес, выходя из кареты, ибо он прекрасно чувствовал, что Габриели не по себе. Это первый королевский дворец, в котором ей предстоит провести ночь. Ей не по себе, она разделяет общее мнение, что это слишком дерзко. Представление о королевском сане основано у всех на суеверии, королю Генриху никогда не будет прощено, что у него представление иное. Он хочет разгладить морщины на изящном узком лбу женщины, родившей ему сына. Обхватывает ее лоб руками. Но Габриель закрыла глаза, ее дрожь усилилась, и, не открывая глаз, она попросила, чтобы он оставил ее нынешней ночью одну.
   Вот когда он должен бы одуматься, а вместо этого торжественно въехал в столицу и остался всем доволен. Был вечер, пламя факелов полыхало по узким улицам, взвивалось над толпами народа, ввысь к разукрашенным домам. Даже на фронтонах и выступах зданий висели люди. Да здравствует — раздавалось снизу и сверху. Да здравствует король, и король — это он, на серой в яблоках кобыле, и грудь его обтянута серым шелком, затканным золотом. На этот раз на нем шляпа с белым султаном, ибо теперь водворен мир, и народ — одно со своим королем.
   Вокруг и впереди него шагали в полном составе гарнизоны Манта и Сен-Дени вместе с городскими старейшинами и советниками, которые в случае чего могут стать заложниками, а посему да будет мир и да здравствует король! Между тем некогда восторженное неистовство бушевало вокруг другого коня, на котором сидел серебряный рыцарь, серебряный и белокурый, и в мыслях у него была только смерть. Кровопролитие, измена, долгие годы фанатической смуты, пока любимый герой этого города сам не пал жертвой убийства. Не будем вспоминать о покойном герцоге Гизе, не то любовь народа показалась бы сегодня куда слабее, что могло бы нас опечалить. А мы радостно отдаемся своему служению. Особенно радостно нужно служить во имя любви народа.
   Вместо кровожадного любимца толпы мы предлагаем всеобщему лицезрению прекраснейшую из женщин — прекраснее ее не было никого во веки веков. Ее носилки двигались впереди всех, впереди короля, его войска, придворных, городских советников, сановников. Впереди, на некотором расстоянии, двигались носилки, их несли два мула в красной сбруе, окружены они были ротой стрелков. Занавески из красного узорчатого шелка были отдернуты; кто желал, мог умиляться застенчивой улыбке женщины. Она не горда, говорили одни. Она подарила королю сына. Ну, разве похожа она на распутное создание ада, как ее называют. Другие возражали: ее одежда чересчур роскошна, это не годится. Довольно взглянуть на лица женщин. Кем нужно быть, чтобы противостоять такой дружной зависти. А вот она противостоит, отвечали на это. Так угодно королю. Она его сокровище, его гордость, и она честь его.
   Это говорили законоведы его парламента, в то время как он сам со всем шествием направлялся к церкви Нотр-Дам. Он кланялся всем, кто его приветствовал, и каждому, кто протискивался вперед, чтобы рассмотреть его и его повелительницу. Шляпа с белым султаном чаще была у него в руках, чем на голове. Три красивые женщины в трауре стояли у окна, им он поклонился очень низко. На мощеной площади перед собором Богоматери его гуманисты говорили: все-таки он привел нас к победе, и вот наконец настало наше время. Однако сами видели, что они, как и их король, успели меж тем поседеть. Они говорили: власть и могущество приходят поздно, чтобы люди умели лучше пользоваться ими. И все они, более ста человек в красных мантиях, двинулись ему навстречу.
   После «Те Deum» снова составилось шествие, но теперь оно уже не привлекало такой толпы зрителей, как раньше; было восемь часов, самое время ужинать. Король добрался до своего Лувра почти в одиночестве. Остальные раньше разбрелись по домам. Когда ему принесли ужин, он почувствовал, что зябнет. Холодно в старом дворце!.. Его могло бы согреть присутствие бесценной повелительницы. После публичной торжественной церемонии, в которой впервые участвовала Габриель, им обоим, естественно, нельзя было проводить вечер вместе. Но, может быть, и возлюбленная зябнет в своем доме? Каждый из них одинок, а что думает она о своем величественном появлении перед парижским народом?
   Хорошо бы узнать, как ей кажется — действительно ли все обошлось счастливо, а если нет, то по какой причине. Она, наверно, так же ясно уловила истинные настроения толпы, как и он сам. «Даже спиной научишься ощущать, что думают люди, именно спиной, после того как минуешь их и они прокричат: да здравствует король! Все, что от меня зависело, я сделал», — на этот счет Генрих был спокоен. «Кобыла в яблоках плясала подо мной, когда я кланялся трем дамам в трауре. Я не держался на коне чванно, точно испанское величество, но и не гарцевал, как юный головорез. Те три женщины ответили мне чарующими улыбками. А уж созерцание моей повелительницы несомненно умилило до слез всех одинаково, и мужчин и женщин, иначе быть не может».
   — Разве не была она прекрасна? — тихо спросил он, упершись взглядом в стол и не посмотрев, кто из его дворян прислуживает ему. А исполнял сейчас эту обязанность храбрый Крийон, человек, покрытый рубцами от бессчетных сражений и верный из верных. Под Лаоном он сражался храбро и выговорил себе в награду, что в нынешний вечер будет наливать королю вино. Он налил вино и ответил:
   — Да, сир! Она была слишком прекрасна.
   Генрих обернулся.
   — Храбрый Крийон, садись со мной за стол.
   Остальные придворные поняли это как указание удалиться.
   — Теперь скажи, в чем ты ее упрекаешь.
   — Государь, я боготворю ее, — заявил воин. — Я весь ваш, а потому благоговею перед вашей возлюбленной, ничего другого у меня и в мыслях нет. Но люди, так уж они созданы, были возмущены носовым платком, который она держала в руке; говорят, одна его вышивка стоит двадцать экю. А хоть бы и сто! Ведь это возлюбленная моего короля.
   — Выпей со мной, храбрый Крийон. А что говорят еще?
   — Сир! Очень много и по большей части ерунду.
   — Ну-ка, выкладывай все.
   — Я ведь простой рубака, как многие другие, толкаюсь неприметно среди народа, ну и слышу, например, будто вы увеличили содержание вашей возлюбленной с четырехсот до пятисот экю в месяц и купили ей поместье, а у самого у вас одни долги. Меня это не смущает. Где войны, там и ростовщики. У вашего величества на предмет денег имеется ваш Гонди, ваш Цамет, иноземные плуты, они выжимают из вас все соки, — так говорит народ. А из-за этого вам самому приходится облагать народ поборами, говорит он. Несправедливо облагать, утверждает он.
   Генрих заговорил — уже не для храброго Крийона, которому налил стакан вина, а может быть, и несколько подряд.
   — Несчастные! Они еще недовольны мною. До сих пор не хотят признать, что я отнюдь не делаю им жизнь тяжелее, а наоборот, по возможности облегчаю ее. Они полюбят меня, когда я все налажу, согласно своим планам и тому, что будет рассчитано в арсенале.
   Воин, сидящий за его столом, услышав слово «арсенал», вскипел:
   — Того, что в арсенале, люди считают худее всех. И правда, разве может солдат вдруг удариться в финансовые дела?
   — Это все? — снова спросил Генрих своего боевого товарища. У того на лбу и на щеках закраснелись рубцы — не от выпитого вина, он мог выпить и больше, наоборот, только вино и придало ему смелости высказаться, иначе слова застряли бы у него в горле.
   — Сир! — сказал храбрый Крийон. — Если бы вы остались гугенотом!
   — Ну, тебе-то по крайней мере я полюбился еще еретиком. — Генрих похлопал его по плечу и рассмеялся.
   — По мне будьте вы хоть турецким султаном. — Воин смущенно замялся и понизил голос. — Я не называю вас ни изменником, ни лицемером, но так говорят проповедники со всех кафедр и монахи, ходящие из дома в дом. Люди думают, что вы вообще не признаете никакой религии.
   Еще тише, чем его собеседник, совсем неслышно, глядя в стол, Генрих сказал:
   — Я часто сам так думаю. Что я знаю?
   Храбрый Крийон:
   — Все считают, что вы переменили веру только из расчета, для того, чтобы вас признал папа. А главное, чтобы он расторг ваш брак, и тогда бы вы женились на своей возлюбленной.
   Тут Генрих произнес привычное проклятие.
   — Так я и сделаю.
   — Да. Если он пожелает. И вот мы должны смотреть, как вы смиряетесь перед папой. Наш король прежде ни перед кем не унижался.
   Генрих:
   — Он наместник Бога на земле.
   Храбрый Крийон:
   — Какого Бога? Бога монахов, которые шныряют повсюду и нашептывают, будто вы антихрист? Ваша судьба, мол, предрешена, и вам не уйти от нее.
   Генрих:
   — Так говорят? — Он отлично знал, что говорят именно так, но не ожидал, что пришло время преданному человеку сообщить ему об этом.
   У боевого товарища гнев рвался наружу, он отважился на полную откровенность.
   — Сир! Разведены вы или нет, все равно вам следовало жениться на своей возлюбленной и сегодня совершить торжественный въезд со своей королевой. Если людям так хочется, покажите им, каков бывает антихрист. Не бойтесь, они не пикнули бы, и не король смирялся бы тогда; раз и навсегда смирился бы римский папа и слушался вас вместе со своими попами, монахами и всей братией. Аминь!
   — Храбрый Крийон, теперь нам пора спать, — заключил Генрих.

Казнь

   Король приказал отыскать старые планы умершего зодчего; по ним он делал пристройки к своему Луврскому дворцу, продолжая жить в нем. Постепенно пришлось нанять около двух тысяч рабочих, которые наполнили шумом все дворцовые строения. А пока шли работы, король не раз отправлялся в путешествия. В сущности, это были военные походы, но он называл их путешествиями.
   Он украсил южный садовый фасад орнаментом: Н и G переплетались на нем. Вслед за тем он взялся за постройку большой галереи от Лувра к дворцу Тюильри и этот последний тоже обновил. Со временем он расширил Лувр вплоть до павильона, названного по имени богини Флоры, и в другую сторону, до великолепного дворцового здания Тюильри. Когда все это будет полностью завершено, истечет и отпущенный ему срок. Итак, до конца дней предстоит ему жить у себя в доме среди беспорядка, беспокойства и веселой работы, с постоянными мыслями, чем за нее платить.
   Он начал с дома, а в итоге многое оказалось перестроенным, и тогда стало ясно, что перестроено все королевство. Пока дело делается, осмыслить его трудно, и отношение к нему остается неопределенным. Заботам об общей пользе всегда сопутствует недоверие, намного опережающее благодарность. Стоит отдельным людям что-либо утратить — незаслуженный преизбыток власти, денег, поместий и влияния, — и перемены такого рода уже объявляются общественным бедствием. Об этом есть кому позаботиться. У вельмож, которых король выгнал из их владений, были, конечно, целые толпы приспешников. Каждый из них жил за счет народа, как тот обжора, явившийся Генриху в лихорадочном бреду, который ел за шестерых, а голодные крестьяне потворствовали ему.