Для решительного и короткого удара, по мнению начальника артиллерии и короля, более всего подходили Нидерланды. Война откладывалась, самому Рони пришлось признать существенность помехи, когда Нидерландские Генеральные штаты заключили самостоятельное перемирие с Испанией. Это был встречный удар со стороны Габсбургов, так как Европа явно собиралась упасть в объятия своего спасителя. Король Франции отмечает неудачу — не в глазах народов, которые без ума от него, и больше всех самые дальние. Но державы видят, как ближайший из его союзников устраняется еще до испытания.
   — Сир! Ваша победа была бесспорна, — сказал Рони. — На мой взгляд, она обеспечена и сейчас, хотя бы и остальные ваши союзники имели поползновение последовать примеру принца Оранского.
   Отсюда король заключил, что лучше подождать благоприятных перемен. Их не будет, он это знал. Твой успех достиг предела; не жди, чтобы он ослабел! Что такое в конечном итоге твой успех? Собственная готовность, которая излучается из тебя. Власть твоего духа такова, что перед тобой больше нет равнодушных. Друг или враг — все одинаково пленены. Но власть духа труднее всего растянуть надолго. Не упусти минуты! Будь в движении! Теперь или никогда начинай свою войну, иначе она проиграна заранее.
   Генрих, по натуре подвижной, с этого времени все чаще посиживал. Кабинет его был буквально заполнен мыслями, которые возвращались непрошено и вновь проходили весь свой путь. Он не хотел сознаться, что кабинет был для него прибежищем от его двора, ближайшего из дворов Европы, а потому самого недоверчивого. Здесь сомневались в короле, ибо знали человека, или дерзали судить о нем, каждый по своему ничтожному опыту, который, однако, был привычен и проверен. Король — закоренелый игрок, старый волокита и нечестивец. Такой неугомонный ум опасен в любом государе, а тем более в том, для кого нет ничего святого. Он разрушитель от рождения. Если бы он двадцатилетним юношей в Варфоломеевскую ночь встретил смерть, незачем было бы искать ее теперь в войне против целой Европы.
   Он возвысил простонародье, унизил вельмож и, будучи первым, кто презрел наследственные права, сам отступник, карает за отступничество, казнит маршалов, отнимает у князей их княжества. Выставляет посреди Нового моста свою собственную статую, чтобы чернь поклонялась ей. Чернь — это его протестанты, неизменные участники всех его бесчинств. Едва бы его не стало, как наступил бы мир и покой. Королевству сверх меры прискучило грозить христианским странам и быть для них страшилищем. Скорей бы конец этому владычеству! Регентство королевы — вот что нам нужно. Тогда восстановится порядок и у нас и во всем мире.
   Все это, по приказанию свыше, говорилось с амвона. Как было некоторым мирянам не поддаться на такие речи. Произносились они с камней на перекрестках перед толпами народа, однако народ был научен другому. Он сохранил память о делах короля Генриха, против которых всякие слова — пустой звук. Люди делили с ним любовь к родной стране. Трудно было очернить перед ними всеобщее благополучие, так, же как государственную веротерпимость, ибо и то и другое достигалось долгими трудами. Без него они и не пытались бы чего-либо добиться, он же действовал за них. Простой люд, ремесленники и прочие обитатели парижских улиц, держали тайную связь с королем Генрихом: правда, случалось, что они забывали о ней. Ораторам на перекрестках нередко удавалось стяжать у них успех. Так было однажды, когда король, возвращаясь с охоты, очутился в толпе.
   Она загородила улицу де-ла-Ферронри возле одного дома — на нем вывеска, где увенчанное сердце пронзено стрелой. Подкупленный оратор на придорожном камне хрипло лаял, горло у него было разъедено болезнью. Прежде он в качестве судейского писаря брал взятки с обеих сторон, но был уволен не за это, а потому, что заразился дурной болезнью. Теперь он проедал по харчевням, что успевал набрехать, хотя голос временами совсем отказывался ему служить. Тогда он высовывал язык на целый локоть, пускал в ход еще другие ужимки, а потом вновь начинал каркать и обзывал короля похотливым стариком. Промышлял он этим за счет герцога д’Эпернона, того самого, который ехал сейчас бок о бок с королем. Кроме того, короля сопровождал герцог де Бельгард. Далее, в карете, окруженной дворянами, следовала королева; вместе с ней на подушках сидела маркиза де Вернейль, ибо обе дамы успели столковаться.
   Д’Эпернон не ожидал никого увидеть на придорожном камне. К тому же он был туг на ухо и сведен подагрой. Но, узнав им самим подкупленного плута, он все же не растерялся и пришпорил лошадь. Однако это ему не помогло. Плут совсем лишился голоса, зато какая-то женщина затянула песню. Песню короля — едва она зазвучала снова, как все подхватили ее, она не была забыта. И самому королю ничего не оставалось, как придержать коня.
   — Блеклый Лист, — сказал он, — нам как будто уже случалось слышать это. «Прелестной Габриели — последнее „прости“, за славой к сладкой цели, за бедами пути».
   Песня несется над толпой, подобно псалму. Расстояние между всадниками, которые остановились, и продолжавшей ехать каретой вскоре было наверстано. Королева в ярости приказала кучеру: вперед. Посторониться было некуда; королю пришлось снова тронуться в путь. До него доносилось все отдаленнее, все тише: «Жестокое прощанье, безмерность мук, умри в груди страданье и сердца стук».
   Король скакал быстро, все быстрее; все отстали, кроме его обер-шталмейстера.
   — Д’Эпернон, — приказала королева пожилому кавалеру, который угодливо сунул голову к ней в окно, — прикажите засадить в тюрьму столько наглой черни, сколько удастся изловить.
   Кавалер много раз переспрашивал «как» и «что», прежде чем понял, и заверил ее величество, что распоряжение уже дано. Затем пришел черед маркизы: она всякому умела надорвать душу, что нетрудно для особы, у которой до конца жизни ломается голос.
   — О себе я не думаю вовсе, я привыкла к обидам, слезы — моя пища. Лишь судьба вашего величества тревожит меня, мне очень страшно. От государя, поступающего так жестоко, как мы только что видели и слышали, можно ждать всего. Жутко вымолвить, на карту поставлена жизнь королевы. Господин д’Эпернон, изобличите меня во лжи, я на коленях возблагодарю вас.
   — Как? Что? — спрашивал подагрик. Он перегнулся в седле со всей возможной угодливостью, которая вообще была свойственна ему, если не считать, что на уме у него было убийство.
   Сподвижник короля и его любовница в последующем заговоре играют главные роли. Д’Эпернон получил предостережение, начальник артиллерии не спускает с него глаз, он уже поймал Бирона и Тюренна, не упустит и его — если не забежать вперед. То же, раз и навсегда, решено в злобной головке юной Генриетты. Что бы ни обрушилось на Генриха, все заранее предусмотрено дряхлеющим вельможей, чьи последние привилегии под угрозой, и женщиной, которая предъявляет королю не меньшие обвинения. Остается лишь внушить королеве, что это необходимо; она еще не знает, что именно. Никаких опрометчивых шагов — теперь бы она еще испугалась и покаялась супругу. Лишь бы удалось довести ее до того, чтобы она выслушала — он должен умереть — впрочем, можно не беспокоиться, дойдет и до этого, а высказанное слово равносильно делу.
   Карета ехала теперь медленно, по желанию королевы, которая больше не спешила. Улицы пустели, наступило время садиться за ужин, надвигались сумерки. В другое окно с Марией заговорил ее кавалер для услуг Кончини. Его она ненавидела за то, что он не спал с ней, но любила его, когда он сидел на коне. Слишком он был красив, с этим она не могла совладать. Она открыто играла роль его дамы на турнирах, где он сражался за нее. Это были попросту состязания с кольцами, смешно и только. Король в самом деле смеялся. Если же он и чувствовал стыд, то об этом слышал один Рони.
   Лакей, которому так бессовестно повезло, как Кончини, не без труда придает своей наглой физиономии смиренное выражение. Он старался изо всех сил, разговаривая с королевой, он сокрушался о короле.
   — Его вероломные друзья предложили ему убить меня.
   Мария приглушила свой зычный голос.
   — Если он отважится на это…
   Все затаили дыхание — вот сейчас слово будет произнесено ею самой, и не понадобится никаких трудов, но она сказала:
   — Тогда я готова к тому, что он отравит меня.
   Больше ничего; лишь одна мысль, которая давно посетила ее убогий мозг, казалось, засела в нем неистребимо крепко. «Она непозволительно глупа», — думала маркиза, сидя рядом. «Никак не ожидал, что с особой из дома Медичи будет столько возни», — заключил д’Эпернон, когда разобрался во всем. Неизменный лакей, по другую сторону кареты, закусил белыми зубами стебелек цветка и ухмыльнулся.

Отцовские радости

   Генрих спешился перед караульней Лувра. Когда он повернул из сводчатых ворот, кто-то сильно толкнул его; извинения не последовало, правда, было темно. Бельгард, который шел позади короля, задержал грубияна, обозвал его подходящим именем и спросил, разве он не знает короля. Неизвестный отвечал, что даже и в темноте разбирается, кого следует узнавать. После чего он был брошен на землю, а когда поднялся, подоспела стража.
   У себя в кабинете Генрих увидел своего первого камердинера.
   — Посмотри-ка на мое левое плечо.
   — Сир! Ничего не видно, — сказал господин д’Арманьяк. — Если же у вас чешется плечо, попросту раздавите клопа.
   Генрих ответил:
   — Старые дворцы всегда полны всякой дряни, надо немедля приступить к очистке.
   Д’Арманьяк вздохнул. Про себя он подумал без метафор, что его государь в невыгодном положении перед своими злыми недругами, ибо внутреннее благородство обезоруживает его. «В нашей юности мы были на волосок от того, чтобы укокошить герцога де Гиза, чего он впоследствии не избежал, когда слишком возвысился. Теперь мы выше всех и питаем к мелкой сволочи недопустимое пренебрежение. Она нам этого не простит. Мелюзге обидней всего, когда ее щадят из внутреннего благородства. Лучше бы мы жили в своем низменном Луврском дворце, а не в Великих планах или в горних высях».
   Так размышлял старик без метафор, поскольку предмет размышлений мог обойтись без них. Непрерывно вздыхая, он удалился, ибо заметил, что его господин впал в раздумье. Генриху просто слышалось пение. «Песня прозвучала на улице, как некогда. Дофин уже большой. Мертвая спит уже давно. Однако, когда мне впервые были возвещены краткая война и вечный мир, пятнадцать государств и прочный порядок в Европе? Когда я сказал, что хочу это осуществить, хочу низвергнуть царство мрака? Однажды в парке Монсо был фейерверк. Сидя подле моей бесценной повелительницы, я увидел колесо, которое рассыпало серебряные искры, а над ним парил лебедь. Все мое внутреннее небо пламенело тогда, я увидел свободный союз королевств и республик. С того часа целью моей стало, чтобы народы жили и чтобы, взамен живого разума, не терзались от злых чар во вспученном чреве вселенской державы, которая поглотила их все. Вот подлинный источник моего Великого плана. Довольно отвлеченный, но в конечном итоге каждое озарение приобретает трезвую основу. Теперь господин Гроций разбивает его на параграфы, а Рони вычисляет его.
   Сначала я уклонился от Великого плана, позабыл о нем, изгнал его в горние выси, которые не от мира сего. Он развивался помимо моей воли, претерпевая разнообразные видоизменения. Правда, в то время я был обременен множеством начинаний, правильных и ошибочных. Изо дня в день приходилось мне творить добро и зло. Дела скоры, но бесконечны их следствия. У меня умерла возлюбленная. Многие умирали, либо я убивал их. Верно, как измена Бирона, что теперь я живу среди одних лишь изменников в моем Лувре, который стал нестерпим. Господин Кончини собирается приобрести княжеское владение стоимостью в несколько миллионов. Кому бы поручить предостеречь его? Мне самому это не к лицу: народам и дворам непривычно видеть меня в роли обманутого, который просит только о соблюдении внешней пристойности.
   Они видят меня вооруженным до зубов, в союзе со всем миром, и если я даю время моим врагам перевести дух, то это моя особая милость. Изо дня в день милую я собственную королеву. Она держит руку заговорщиков, хотя преемник ее дяди во Флоренции связан со мной договором. Все заключили со мной договоры и выполнят или нарушат их в зависимости от того, буду ли я жить, или нет. Но я буду жить, ибо Великий план стал прочной действительностью: не я измышлял ее, она создана природой. Мы не умрем. У кого есть время созреть, тот познает, что будет впоследствии, хотя бы его самого уже сто лет не было на свете. Я же, с помощью Божией, осуществлю все, — однако должен выждать немного, прежде чем ринуться в бой. Кончини я велю предостеречь».
   И он немедленно препоручил это герцогине де Сюлли, даме, которой, как ему казалось, было обеспечено почтительное послушание всякого, по причине ее разительной суровости и еще потому, что ее супруг внушал страх. А вышло все по-иному. Мадам де Сюлли, во избежание соблазна, направилась не к придворному кавалеру королевы; она обратилась к самой королеве, впрочем, со всяческими предосторожностями, королевское величие ни в коем случае не должно быть предметом сплетен. Это вызвало бешеный гнев кавалера, или чичисбея. Он не потрудился сам отправиться к даме, а назначил ей явиться в Луврский дворец, словно тот уже был его собственностью. В присутствии королевы он устроил чопорной протестантке гнуснейшую сцену. Смешная старая карга, она, должно быть, имеет виды на него. Пусть доложит своему королю, что здесь на него плюют; при этом Кончини метался, словно дикий зверь, и лицо у него было как у хищника. Чтобы он да испугался короля? Ничуть не бывало. А королю лучше сидеть смирно, иначе с ним стрясется беда.
   Дама сохраняла полное хладнокровие, она стыдилась его непристойной разнузданности. Лакей продолжал бесноваться, когда она уже удалилась. Просто неслыханно, чтобы человек осмелился возмутиться против рыцаря своей жены — и вдобавок какой человек! Король заблуждается насчет себя и своего положения. Повсюду только и рассчитывают на его смерть, ничего не стоит убрать его. Регентство королевы — для посвященных оно уже наступило.
   Все это она выслушала. Она была так ослеплена яростью своей и своего прекрасного рыцаря, что совсем не заметила, о чем впервые открыто шла речь: о том, чтобы убить ее супруга. Она не приняла этого всерьез, решил Генрих, когда ему донесли о происшедшем. Но не мадам де Сюлли, которая крепко сжала тонкие губы. Донес дофин; из своего укромного уголка он жадно слушал и становился все бледнее. Он поклялся убить господина Кончини и сдержал клятву, когда стал королем.
   Дофин Людовик, у отца в кабинете:
   — Сир! Вас хотят убить. Моя бедная мать в заговоре.
   Генрих:
   — Мой мальчик, я знаю ее на девять месяцев дольше, чем ты. Она горячится и ворчит, она властолюбива; однако твоя мать не волчица.
   Людовик:
   — Но тот был как целая стая волков, они шныряли по всей комнате. Меня бы они сожрали с кожей и костями.
   Генрих:
   — А королева?
   Людовик:
   — Она слушается его, мой высокочтимый отец, вам ведь это известно.
   Генрих:
   — Она с ним не спит. Знай, что это главное. Без этого нельзя подчинить себе женщину.
   Людовик:
   — Сир! Прикажите мне обезвредить вашего убийцу.
   Генрих:
   — Не он мой убийца, и он был бы недостоин твоей руки.
   Людовик, бледный, вытянувшийся не по летам, захлебываясь от слез:
   — Папа, милый папа! Пусть другие увидят страшный пример. Труп будет лежать на внутреннем мосту Лувра. Всякий, кто входит или выходит, должен будет перешагнуть через него.
   Так именно и случится, во времена короля Людовика. Но сейчас его великий отец обнимает его и говорит, глядя ему прямо в глаза:
   — Ты долго еще будешь ребенком. Не забудь: сегодня мы говорили друг с другом как мужчины. Врагов мы приобретаем своими делами, другими делами мы должны их побивать. Этому нет конца, и убийство ничего не доказывает. Я больше боюсь за твою мать, которую надо беречь, ибо она всегда беременна.
   Дофин готов был разрыдаться. Король поспешно прикрыл ему рот: снаружи послышались шаги. Когда дверь отворилась, король на четвереньках бегал по кабинету. Дофин сидел на нем верхом, накинув ему на шею носовой платок вместо поводьев. Вошедший был испанский посол. Дон Иниго де Карденас явился в Париж с чрезвычайной миссией — узнать подробно о вооружении и замыслах короля Франции. При случае ему следует потребовать объяснений. На сей раз обстановка показалась ему неподходящей.
   Дон Иниго был не только гордый испанец, но к тому же и застенчивый. Отчужденность от прочих людей, которая досталась ему в наследство от длинного ряда предков, в конце концов настолько извратилась у него, что отнюдь не могла бы уже называться самоуверенностью. Стоя в дверях, дон Иниго созерцал странную скачку, происходящую на полу. Он чувствовал себя лишним или попавшим некстати и был не то что поражен, а скорее опечален. Король подпрыгивал еще выше, стремясь сбросить дофина. Тот цеплялся что было сил и кричал от возбуждения и удовольствия. Его высокий рост, бледное серьезное лицо противоречили ребяческим повадкам.
   Король остановился. Не поднимаясь с полу, он спросил:
   — Господин посол, у вас есть дети? Тогда я пробегусь еще.
   И уже принялся описывать круг по кабинету. Дофин произнес, заикаясь:
   — Э-т-то мы ч-ча-сто делаем.
   Во время недавнего разговора с отцом он ничуть не заикался.
   Дон Иниго удалился. Первое впечатление, вынесенное им, было, что этот король не опасен для всемирной державы.

Чума

   Вышеозначенный посол не позабыл, однако, о своей миссии. Если поведение короля и не отличалось торжественностью, зато у него был начальник артиллерии и было войско. Его золото прибывало в неимоверном количестве, меж тем как испанское — таяло. Его Великий план, в который никто особенно не вникал, именно дон Иниго сумел уразуметь в силу своей бесстрастной отчужденности, исключавшей предубеждение. Он единственный, насколько известно, почти отгадал, что невдалеке маячит новый мировой порядок без всевластия Габсбургов. Вековая привычка к общепринятым взглядам чрезвычайно затрудняла его понимание; да, высокомерный гранд достоин был всяческой хвалы за свою скрытую застенчивость и ослабленную самоуверенность, которые прояснили его разум.
   Он, конечно, не затрагивал вопроса о Великом плане и лишь стороной пытался разведать о нем. Никогда не упоминал о нем вслух, зато настойчиво старался вконец рассорить королевскую чету при помощи двух испанских бракосочетаний. Королева, конечно, сразу же загорелась мыслью обручить дофина с инфантой. Король отказал наотрез. Он не давал лживых обещаний, он открыто сказал: нет. Даже не будь предъявленного Испанией требования, Генрих остался бы тверд. А условие гласило, что он должен отказаться от Голландии.
   Дон Иниго был упрям оттого, что его втайне точил червь. Он не давал покоя королю, пока Генрих однажды не потерял терпения. Он произнес свое обычное проклятье и затем воскликнул:
   — Если король Испанский еще долго будет досаждать мне, я неожиданно нагряну к нему в Мадрид.
   — Сир! — отвечал посол с большим достоинством. — Вы были бы не первым королем Франции, который сидел бы там.
   И как сидел! В темнице, величиной с курятник.
   — Господин посол, — сказал Генрих более миролюбиво. — Вы испанец, а я гасконец. Если мы начнем бахвалиться, нам удержу не будет.
   После своего гордого ответа и других в таком же роде дон Иниго стал героем дня; это скорей докучало ему, чем льстило. Королева сделала открытие, что они в родстве. Двор стал употреблять благородные кастильские обороты, которые он ввел. Все было направлено к тому, чтобы унизить короля. Однако дон Иниго, человек, безусловно, более щепетильный, чем подобные ему господа, не желал превосходства над его величеством. Случайно мимо него проносили меч короля. Он взял меч из рук слуги и долго вертел в руках, чтобы лучше разглядеть. Поцеловал его, сказал:
   — Я, счастливец, держу в руках доблестный меч доблестнейшего из королей мира.
   Он остался в столице и тогда, когда ее посетил другой высокий гость: чума.
   Почти все придворные бежали в свои поместья. Грозная слава этой болезни сохранилась с давних пор, чума вселяла все больший страх со времени своего первого появления — триста лет назад. Бубонная чума и легочная чума, либо порознь, либо обе вместе, свирепствовали, согласно воспоминаниям очевидцев, десять лет назад во время осады, но самой большой силы мор достиг пятьдесят лет назад. Единственной больницы, именовавшейся Божий дом, обычно было достаточно; только когда появлялась чума, на одну кровать сваливали по восемь больных. Крайне удивительно, что как раз там, ближе всего к Богу, умирало больше всего людей. Шестьдесят восемь тысяч во время предпоследнего бедствия; еще живы были старики, которые помнили это число. Последнее поветрие унесло меньше жертв, возможно, причиной тому был приказ архиепископа отделять зачумленных от всех других больных. С тех пор болезнь получила новое название, которое было равноценно открытию: заразой именовалась она.
   Король отказывался покинуть Париж, несмотря на настойчивые требования королевы, на которую, с своей стороны, наседала чета Галигай-Кончини. Истощив все доводы, Мария взвалила вину за поветрие на своего супруга. В прошлый раз он наслал чуму на свою столицу, когда еще не владел ею и хотел взять измором. Проклятие живет в нем самом, теперь оно сказывается снова. Кто однажды был бичом Божиим, им и останется, утверждала отчаянно перепуганная Мария Медичи. Кончини-Галигай не скрывали от нее ни единого смертного случая: даже из луврской челяди уже пришлось увезти несколько человек. Следуя уговорам высокородной четы, королева приказала снарядить корабль. Она хотела пробыть на море все время, пока длится зараза. Дофина она намеревалась взять с собой, а также, разумеется, всех своих кавалеров для услуг и даже отставленных от услуг. Короля же она предоставляла его возлюбленной чуме.
   Все его помыслы в самом деле были направлены на нее. Он рассчитывал ослабить ее с помощью воздуха и огня, двух очистительных стихий. По его приказу все окна в Луврском дворце были открыты настежь и повсюду жгли можжевельник. Этот кустарник, наделенный сильным запахом, Генрих вывез из лесов, для обеззараживания людных городских кварталов. Главной заботой его было пресечь пути заразе. Вели же эти пути, как он считал, из-за Рейна. В Германии царила неурядица, которую пока что не называли войной. И зараза была провозвестницей других бедствий, которые предстояло породить этой стране. Но близ границы в Лотарингии живет Катрин.
   Герцогиня де Бар, сестра короля, его милая Катрин — он сам заставил ее выйти замуж за тамошнего вельможу. Неужто в нем на самом деле таится проклятие? Дерзкая болтовня, достойная презрения. А каково приходится праведникам? Во время их крестных ходов по улицам, где поминают всех святых и бубнят отходные молитвы, в толпе неизменно падает несколько человек, пораженных болезнью. Чума не проклятие, не кара; она поддерживается невежеством и смятением. Прочь страх! Катрин, ты ведь не знаешь страха? Смотри, твой брат, который много зла причинил тебе в жизни, шлет за тобой верховых гонцов, с ним ты будешь сохранней всего.
   Он стал подыскивать такого, за кем она охотно последовала бы. И остановился на своем родственнике, молодом Конде[106]. Принц от природы был молчалив, по крайней мере в ту пору его другим не знали. Несколько позднее он стал весьма шумливым. Пока же он был печален и кроток, с благодарностью принимал от короля скромную пенсию, сам он ничего не имел. Он был сыном кузена Конде, который некогда попытался опередить юного Наварру. Затем кузен умер, по всеобщему мнению отравленный принцессой, своей женой. Она не созналась в этом никогда. Ее арест и обвинение относятся к далеким временам. Теперь она живет при дворе; у каждого свое прошлое. Известно лишь, что сын ее очень молчалив и скрытен. Генрих сказал ему:
   — Привези мне сестру. Только увидев тебя, она поймет, насколько это для меня важно.
   Конде пустился в путь, и тут брата охватила величайшая тревога. «Хоть бы она была уже в моих объятиях! Слишком мало счастья она видела по моей вине, слишком мало счастья. Поклон перед моей парадной кроватью был единственной ее гордостью, но ведь не может это быть целью. Мы с ней одни на свете помним, что были у нас детские глаза, грезы юности и что сердца наши наполняла любовь. Катрин, тебе я в конце концов запретил любить и заставил уйти к человеку, который для тебя ничто; но ты тогда уже утомилась жизнью. Ты была уже отдана во власть смерти, мне следовало удержать тебя. Мне следовало удержать тебя, а я что сделал!»