— Теперь все понятно; — решил новичок. — Король намерен дать протестантам эдикт. То, что происходит здесь, лишь предварительный шаг.
   Вдруг голос нотариуса умолк, над собранием нависла глубокая тишина, затем послышался шелест двух платьев. Одно из сиреневого шелка, второе зеленое, обильно затканное серебром; то были мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, и герцогиня де Бофор. Между ними король; так вышли они втроем не середину залы к столу, на котором лежал раскрытый договор. С противоположной стороны двинулись, только после вторичного вызова, герцог и герцогиня де Меркер. Другие особы, которым надлежало тоже приложить руку, выстроились в ряд, однако впереди осталось пустое пространство. Туда вели ступеньки, по ним взошли двое детей, одетых, как кавалер и дама. Чинными шагами поднялись они и остановились наверху, их маленькие фигурки выражали достоинство, а из всех лиц самые серьезные были их лица.
   Тут даже те, кто глядел сурово, не удержались от улыбки. Многие женщины выражали свой восторг громкими возгласами, со всех сторон неслись вздохи облегчения. Генрих следил за лицами супругов Меркер, которых он лишал имущества и власти. Сначала у них был вид пойманных преступников — они беспрерывно менялись в лице, глаза герцога закраснелись, герцогиня кашляла, чтобы не расплакаться или не закричать. Но когда дети очутились на возвышении, даже эта чета сразу изменилась. Обоим стала ясна их выгода. Наша дочь будет ближе всех к престолу. Другое дитя взойдет на него вместе с ней. Но король должен жениться на матери. Пусть женится незамедлительно!
   Первым подписал договор король, затем передал перо герцогине де Бофор. У нее дрожала рука, должно быть от радости. Все шеи вытянулись, чтобы в этом удостовериться. Прекраснейшая рука в королевстве вывела титул, который в ее жизни оказался самым высоким. Она положила перо и взволнованно выжидала. Ее возлюбленный повелитель улыбался ей, ободрял ее. Едва сестра короля подписала свое имя, как супруги Меркер набросились на пергамент. Филипп Эмануил Лотарингский, герцог де Меркер, Мария Люксембургская, герцогиня де Меркер: Габриель прочла это сияющими глазами, от счастья у нее закружилась голова. Свое счастье, которое было ей не под силу, она укрыла на плече возлюбленного, и он поцеловал ее разгоряченное лицо.
   Свидетели с готовностью принимали один от другого гусиное перо, особенно господин Антуан д’Эстре, отец героини дня и теперь уж совсем не подозрительная личность. Без долгих проволочек тут же было совершено торжественное обручение детей; кардинал Жуайез благословил их в присутствии двора и послов. Однако вторично уж никто не поддается заблуждению и умилению при виде детей, которые участвуют в церемонии, не соответствующей их возрасту. Наоборот, здесь лишь припомнилось одно из условий договора. Когда нотариус громко и отчетливо прочел его, все пропустили его мимо ушей либо сделали вид, будто оно не имеет значения. Если впоследствии один из будущих супругов не пожелает заключить брак, он должен попросту уплатить за свой отказ и даже не слишком дорого для таких богатых семейств.
   — В сущности ничего не случилось, — с удивлением сказал обер-шталмейстер Бельгард. — Четырнадцать лет пройдет, пока юная чета созреет.
   — Разве моя племянница герцогиня де Бофор созрела не раньше? — возразила его соседка.
   Бельгард взглядом нашел прелестную Габриель, даже не ища ее; и чтобы не встретиться с ней глазами, он потупил взгляд. Сердце его билось от воспоминаний. «Покажи мне ее!» — слышался ему голос. «На этих словах окончилось мое счастье, — подумал он вдруг, хотя вообще-то он в жизни преуспевал. — Если бы я тогда не напросился на эти слова, не было бы королевского сына, которого здесь обручили. Одно слово, и вместе со счастьем уходит молодость».
   — Что было ей суждено, тем она и стала, — тихо сказал он.
   — А мы этого не предвидели, — ответила со вздохом мадам де Сурди, сделав вид, будто не помнит о всех уловках, которые сама же некогда пустила в ход, дабы осуществилось назначение Габриели.
   Бельгард разглядывал только что обрученных детей.
   Маленький Вандом, не по летам развитой, большой и толстый, ему не понравился. Тем не менее он расчувствовался вновь, он один. «Бедный мальчик, — сказал он про себя. — В сущности, ведь ничего не случилось. Кто знает конец песни».

Эдикт

   Празднества в честь великого договора, хоть и вызвали большое стечение народа, в одном разочаровали всех. Прекраснейшая из женщин не присутствовала на них. Из-за беременности она уже не могла участвовать в публичных церемониях. Как только обстоятельства позволили королю сопровождать ее, они вместе отправились в город Нант, и там его бесценная повелительница родила ему второго сына, Александра. После первого. Цезаря, второй — Александр, и как дитя Франции он получил титул Monsieur[68].
   Замок и город Нант только что были сданы королевским войскам. И так как тотчас по прибытии ему был дарован его Александр, то король Генрих подписал Нантский эдикт — в порыве отцовской радости. Так это всеми было понято и сомнениям не подвергалось. А незадолго до того был подписан великий договор, в котором обручение двух детей обусловливало возврат последней из его провинций и тем самым умаляло важность этого события — разумеется, с заранее обдуманным намерением. Кто готов был поднять крик, теперь замолчал, впрочем неизвестно, надолго ли. Вот мы и дошли до другой залы, здесь подписывается Нантский эдикт.
   — Вот до чего мы дошли, — говорили между собой католические вельможи. — Вот куда привел нас этот король. Побежденными оказались мы.
   Кардинал де Жуайез:
   — Он дарует свободу совести. Его день настал. По-прежнему ли он гугенот? Или теперь он уже не верит ни во что?
   Коннетабль де Монморанси:
   — Меня он именует своим кумом. Но я его совсем не знаю.
   Кардинал:
   — Некогда при Кутра он победил и убил двоих моих братьев. Другом я быть ему не могу. Но я дивлюсь его упорству.
   Коннетабль:
   — Мы ведь хотим, чтобы это королевство было великим? Лишь ценой свободы совести могли мы как победители заключить мир в Вервене. Остальных его намерений я не знаю.
   Кардинал:
   — Свобода совести: если бы наша святая церковь мыслила по-христиански, а не по-мирски, она сама даровала бы ее. Однако мы должны мыслить по-мирски, дабы существовать.
   Коннетабль:
   — Он хочет существовать во что бы то ни стало. Он называет свой эдикт несокрушимым.
   Кардинал:
   — Его эдикт несокрушим в той же мере, как он сам.
   Тут кардинал повернул простертую руку ладонью вниз. Коннетабль понял, что этот жест означал поверженного на землю врага.
   — Побежденными оказались мы, — говорили католики, если не предпочитали умалчивать об этом. — Король дает волю ереси, но этого мало. Крепости ваши тоже остаются вам, протестантам. А где наши крепости? — спрашивали они представителя противной партии, который в сутолоке был оттеснен от своих и увлечен на другой конец залы. Обычно никого не трогало, какую веру исповедует то или иное лицо. Сегодня религии строго разделились.
   — Вам будет позволено совершать свое богослужение во многих католических городах, нам же у вас это запрещено. Вам будут даны все гражданские права, вы будете чиновниками, даже судьями.
   — А разве вам не разрешено быть ими? — через головы окружающих возразил Агриппа д’Обинье. — Кто, как не мы, отдали королю всю свою кровь, и если мы остались живы, то отнюдь не собственным попечением. Зато я знаю других, которые рука об руку с Испанией ревностно старались погубить это государство. А теперь, когда наш король взял верх благодаря нами выигранным битвам, кто требует себе все должности и всю государственную казну? Те, что предали его и готовы предать вновь.
   Слово «предали» Агриппа произнес, пожалуй, слишком громогласно. Правда, споры не прекратились, но голос спорщики понизили: король читал свой эдикт. За слово «предали» те господа, к которым обращался Агриппа, охотно бы проучили его. Но Агриппа был так мал ростом, что его нелегко было найти среди более высоких протестантов, а те поспешили оттеснить его назад, чтобы он успел скрыться.
   В толпе протестантов маршал де Роклор говорил господину Филиппу дю Плесси-Морнею:
   — У вас весьма кислая мина. Разве это не радостный день?
   — Так называли мы день битвы при Кутра, — сказал Морней. — Тогда мы были войском бедных. Войском гонимых во имя справедливости.
   Роклор:
   — У нашего короля были впалые щеки, я как сейчас его вижу.
   Морней:
   — Обернитесь и увидите: щеки у него остались впалыми, и битва его продолжается. — Морней собирался добавить: «А у меня с господином де Сен-Фалем поединок не на живот, а на смерть. Хуже того — когда выйдет мой трактат о мессе, я утрачу милость короля». Маршал перебил его.
   Роклор:
   — Король выполняет сегодня данное нам слово и этим ограничивается. Нам бы следовало быть первыми в государстве, а мы получаем теперь такие права, какие дают тем, кого лишь терпят, и ни малейшего ручательства за их длительность. И это после двадцати лет борьбы за свободу совести!
   Морней:
   — Ее мы завоевали непреложно. Король говорит правду. — А про себя Морней думал: «Свобода совести — достояние души. Настанут времена, когда мы сможем сохранить ее лишь в сердце и в изгнании».
   Между обоими протестантами возникло многозначительное молчание, оно возникло из мыслей, которые обычно не высказываются. Под конец Роклор все же заговорил:
   — Некогда он не владел королевством и не был велик. Он и мы с ним вместе ели сухой хлеб и молились. Язычники окружают меня, но именем Божьим я сокрушу их. А кто сокрушен теперь? И все равно, это было бы ни к чему. Свершения не стоят усилий, — в смятении говорил господин де Роклор, слывший при дворе шутником и насмешником.
   Филипп Морней, человек, раздираемый мукой, возразил, причем оба избегали глядеть друг на друга:
   — Нельзя стареть. Лишь один среди нас не стареет. — Он грудью и лицом подался к своему государю, его он избрал от юности своей.
   Король Генрих на возвышении под балдахином оглашал свой эдикт. Никакому нотариусу не позволил его читать: наизусть возвещает его, как свою волю и свое свободное изволение. Кто старается держаться среднего тона между приказом и милостью, тот, прислушиваясь к собственному голосу, может позабыть, что он на самом деле объявляет здесь, под балдахином, — далеко не совершенный искаженный итог, с которым он медлил до последней минуты. «Переговоры и уступки для виду; распри, раскол, новое соглашение партий, напоказ красивые слова, на деле — злые козни, упорство, ненависть, неистребимая жажда наживы: сколько всего предшествовало моему эдикту. Включая и мои двадцать лет борьбы. Маленьким королем Наваррским, совсем не уверенным ни в сохранности своей жизни, ни во французском престоле, как далекую цель видел я перед глазами нынешний день. Это могло быть заурядным выступлением под привычным балдахином, и эдикт ничего бы не стоил: однако королевство — больше, чем деньги и добро, больше, чем просто власть над вами, людьми. Наконец-то я достаточно силен, чтобы сказать вам: впредь вы можете свободно верить и мыслить. Если бы здесь был и слышал меня тот, чьи глаза и уши уже засыпаны землей! Господин Мишель де Монтень, мы некогда беседовали с вами на берегу моря. „Что я знаю?“ — говорили вы. Мы пили вино в изрешеченном ядрами доме, мы читали Горация, вы и ваш смиренный ученик, который сейчас стоит под балдахином и оглашает свой эдикт. Вы порадовались бы. Я радуюсь».
   Он был единственный, кто чувствовал удовлетворение и сознавал это. Ни одна из партий не была довольна, они лишь принимали то, что он давал им, потому что был наконец достаточно силен: свободу совести — вместе с ее последствиями. Все глаза были устремлены на возвышение, где он стоял, как будто одного королевского величия довольно, чтобы вносить перемены в строй общества, и как будто не предшествовали этому дню превратности мира и войны. Генрих думает: «Труды долги, успех сомнителен, радость кратка. Будем покороче и закончим, пока они не слишком поражены. Помолвку детей, рождение моего сына — вот что мы празднуем; только лишь от избытка отцовского счастья я всех вас уравниваю и отнимаю у господ их провинции, их власть. По вероисповеданиям вас больше не будут различать в государстве, а значит, и по сословиям тоже почти не будут. Не слушайте слишком внимательно, мы постараемся говорить покороче».
   — Я отвожу протестантам моего королевства десять областей, и каждая из них будет управляться через своих представителей: два пастора, четверо горожан и крестьян, четверо дворян. Их обиды и разногласия улаживаю я сам.
   Король кончил. Из рук своего канцлера, старика Шеверни, он берет пергамент, подписывает его и прощается с собранием. «Это они проглотили, — думает Генрих. — А затем побольше мягкости и миролюбия, чтобы они привыкли».
   Большинство просто созерцало королевское величие. Некоторые из тех, кто понял, переговаривались между собой.
   — Четверо дворян против шестерых из третьего сословия. С протестантов он только начал.
   — Это господство простонародья.
   — Если не полновластие короля.
   Генрих был в дверях, когда раздались возгласы:
   — Да здравствует великий король!
   Но он вышел, как будто относилось это к кому-то другому.

VI. Величие и власть

Речная прогулка

   Бесценная повелительница не должна страдать от тягот пути. Король повез ее на корабле от Нанта до Орлеана, прогулка вышла долгая и весьма приятная. Река Луара ласково сияла на майском солнце, белые облака реяли и рассеивались. Королевский корабль медленно плыл под легким ветерком вверх по реке, а берега у нее были пологие и тихие. Цветущие луга и пашни тянутся до горизонта, а там синеет лес. Впереди встают замки — грозные громады, но башни их увиты розами. Если зелень молодит хотя бы одну из четырех башен, воды отражают уже не картину мрачного запустения, нет — в них переливается сказочный образ.
   Города Анжер, Тур и Блуа один за другим погружают в поток свои мирные отражения; между ними на просторе раскинулись села, деревни, хижины. И когда приближался этот корабль, игравшие на берегу дети сразу замечали, что он не похож на другие корабли. Точно вкопанные, опустив руки, выпятив животики, ждали они его, взгляд у них становился сосредоточенным и очень внимательным.
   У этого корабля навесы из тканей, с них до самой воды свисают гирлянды, так что цветы сопутствуют кораблю. А он плавно изогнут, раскрашен, и паруса его раздуваются под ветром. Позолоченная фигура на носу трубит в фанфару, то же делает, надо думать, богиня славы и, во всяком случае, молва. В нижней части корабля находятся спальни для кавалеров и дам: лишь король и герцогиня де Бофор живут на палубе. Обедают и ужинают все под шатрами, которые похожи на беседки. Здесь, на счастливой реке, король уже не вкушает трапезы один за столом, на возвышении. Он занимает место среди остальных, все рассаживаются по собственному усмотрению, веселый подле угрюмого, горделивая женщина против смиренной.
   Все они в добром согласии друг с другом, ибо они совершают радостную прогулку и понимают, что для радостной прогулки и самим им надлежит быть радостными. Бесценную повелительницу короля носят на руках; обращаются к ней только лишь благоговейным тоном. На это оказался способен и маршал Бирон, как ни был груб. Даже Рони, человек из камня, смягчился заметно для слуха и глаза. Супруга Рони превзошла мужа; сделав над собой усилие, она принудила себя к любезности. Мадам де Рони естественным образом ненавидела Габриель больше, чем ее муж, ибо это была его ненависть, которую она раздувала в себе. Но его тайное снисхождение к Габриели было ей чуждо, она не ведала заслуг противницы, муж не сообщал ей о них. Слепая ненависть жены подстрекала его ненависть, вполне зрячую.
   Это была его вторая жена, богатая вдова с длинным носом, подслеповатыми глазами, белесыми бровями, огромным лбом и такими бледными губами, словно их не было вовсе. Когда эта уже стареющая женщина пыталась улыбнуться, она казалась беспомощной; вот чем она тронула Габриель. Герцогиня попросила своего дорогого друга, мадам Екатерину Бурбонскую, посадить мадам де Рони между ними. В тот день туча, проплывая мимо, брызнула дождем на крышу шатра. Крестьянки на прибрежных полях, не оставляя работы, накинули юбки на плечи, мужчины покрыли головы мешками, потом все бросились искать прибежища от ливня.
   Мадам де Рони сюсюкала:
   — Герцогиня, я так рада. Все мы радуемся вашей радости. Поглядите сами, как селяне спешат сюда приветствовать вас, ибо слава о вашей красоте, доброте и рассудительности достигла и здешних берегов.
   — Мадам, неужто вы не видите, что народ бежит лишь из-за дождя? — спросила Габриель. Но тщетно, красноречие мадам де Рони не знало удержу. Близорукие глаза ее видели лишь то, что она хотела видеть, и ничего больше.
   — Вот вам пастухи и пастушки из вашего парка Монсо, тут они в натуральном виде. И все такие опрятные и приветливые, как вы желали. Это ваша заслуга, — сказала лицемерка.
   Габриель отвечала просто:
   — Мадам, я рада, что ваши впечатления благоприятны. Вы говорите от чистого сердца. Однако король находит, что по сравнению с бедностью здешних жителей пастбища слишком тучны, пашни слишком плодоносны, леса слишком густы, а замки слишком горделивы. Он надеется, что его крестьяне уже не так часто постятся, как до него. Но он не успокоится, пока у каждого по воскресеньям не будет курицы в горшке.
   «Ах ты, мудрая змея, все на него сваливаешь», — подумала лицемерка. После чего сослалась на свою неопытность в хозяйственных вопросах, хотя на деле была до крайности скаредной хозяйкой, и слугам ее приходилось туго. Габриель знала об этом и потому в особенно ярком свете выставила господина де Рони и его труды. Процветание народа, а главное, сельского хозяйства, без него немыслимо. Король никогда не расстанется с ним, — заверила она, во вред себе. Мадам де Рони испугалась последних слов, она истолковала их в том смысле, что возлюбленная короля при первой возможности намерена отстранить его министра. Она решила сообщить об этом мужу; несколько торопливых любезностей, и она поспешила улизнуть. Свою ненависть к Габриели, которая, собственно, была его ненавистью, она наращивала, как могла, и теперь возвращала ему проценты.
   Но как была ошеломлена почтенная дама, когда Рони, устремив на нее суровый взгляд, произнес:
   — У нас великий король. У нас король, чье счастье не закатится никогда.
   Господин де Рони хорошо знал, что подразумевал под этим. Немного спустя отряд всадников подскакал к реке, на берегу они остановились, размахивая шляпами. Король приказал причалить.
   — Маршал де Матиньон! — крикнул он на берег. — Вы привезли добрые вести?
   Голос его был тверд, но затаенное нетерпение столь велико, что казалось, он упадет мертвым, не дождавшись вести.
   Матиньон описал шляпой полукруг и звонко возвестил:
   — Сир! В Вервене заключен мир. Испанские послы на все согласились. Они едут в Париж воздать почести вашему величеству. Королевству обеспечен вечный мир, ибо великий король оказался победителем.
   Последние слова Матиньон выкрикнул, обернувшись к селениям, там они были услышаны. Люди, еще не понимая, что происходит, тем не менее оставили свои пашни и хижины. Да, в самом деле все сбегались сюда. Сутолока у причала была очень велика, а позади люди становились на повозки, дети взбирались на плодовые деревья, маленьких отцы сажали на плечи. Все притихли в ожидании, смотрели, как шевелятся губы короля, но самого слова не слышали. Наконец он громко, по-солдатски выкрикнул:
   — Мир! Мир!
   А тише добавил:
   — Дети, вам дарован мир.
   Одни после первого возгласа короля любовались его осанкой, а другие после второго — тихого — заглядывали ему в глаза. Они помедлили, внимательно присмотрелись к нему и лишь затем преклонили колени — сперва немногие. Когда все опустились на колени, посредине во весь рост встал молодой, дюжий крестьянин; он произнес:
   — Государь! Вы наш король. Когда вам будет грозить беда, позовите нас!
   Король и беда: те, что на корабле, снисходительно улыбнулись. Габриель д’Эстре испуганно схватила его за руку. Она чуть не упала, его рука поддержала ее. Дюжий крестьянин крикнул с берега, и многим слова его прозвучали угрозой:
   — Государь! Вашу королеву мы будем оберегать, как вас.
   Тут все на корабле стали сразу очень серьезны, смутились и застыли без движения. Хорошо, что тем временем подоспел белый хлеб и красное вино. Дети протянули дары королю, он же разделил их с крестьянином, который держал речь. Они разломили хлеб пополам, а вино пили из одного кубка.
   Корабль поплыл дальше, но добрая весть о мире опережала его. К каким бы селеньям он теперь ни приближался, всюду наготове были руки, которые бросали ему канат, чтобы он причалил. Многие руки богомольно складывались и сложенными поднимались вверх. Когда же корабль скользил мимо, многие руки целыми охапками бросали цветы. Кавалеры ловили их на лету и клали на колени дамам. Собирая приветы и цветы, корабль плыл, приближаясь то к одному, то к другому берегу; часто деревья склонялись над ним и осыпали палубу снегом лепестков.
   Под городом Туром ждали чужеземные послы; они скорее добрались от Нанта в своих каретах, нежели корабль, который, казалось, легко скользит по реке Луаре, на деле же принужден пролагать себе путь сквозь избыток чувств. Послы дружественных держав докладывали, что при их дворах, в их странах гремит слава короля. Он осмелился даровать своим протестантам эдикт, и, несмотря на это, его католическое величество, король Испании, принял такой мир, какого пожелал он. И принял именно потому, что король Генрих сперва проявил свою волю и утвердил свободу совести. Раз он оказался достаточно силен для этого, значит, он для врага и для друга будет сильнейшим королем на земле.
   Послы Голландии, Швейцарии, немецких княжеств, королевы Английской и послы более отдаленных стран с радостью и гордостью проводили короля до его города Тура, словно он был их королем. Колокольный перезвон, встреча у городских ворот, шествие по разукрашенным улицам, клики: да здравствует, ура, — а затем пиршество в замке. Некогда тот же замок был для короля, его предшественника, последним прибежищем от врагов. Из беды его выручил тогда Генрих Наваррский, он и тогда уже одерживал победы — для своего предшественника, который в конце концов пал от ножа.
   За столом, в гуле голосов, некий господин д’Этранг сказал:
   — Тому я поддерживал подбородок на смертном одре. Кому еще придется мне прижимать подбородок, чтобы он не отваливался?
   Кардинал де Жуайез:
   — Вместе с победами множатся и соблазны. Наш король об этом знает. Он ограждает себя именем Божиим, и нет христианина лучше его. Только смеху его верь не больше, чем его слезам.
   На другом конце стола мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, говорила:
   — Король, мой высочайший брат, всегда шел прямым путем. Отсюда и его величие. Страх человеческий не угоден Господу, милость Господня осеняет того, кто тверд сердцем.
   Маршал де Матиньон:
   — Что это был за путь! От бедствий до всемирной славы, и как он проделал его? Безо всяких усилий, готов я сказать сегодня, хотя я часто видел его в поту. На крыльях песнопений, скажу я, ибо я сам слагаю стихи, как латинские, так и на родном языке.
   — Только прочно ли это, — буркнул сидевший немного дальше Тюренн, герцог Бульонский.
   — Раз это величие — значит, оно прочно, — просюсюкала мадам де Рони достаточно громко, чтобы слышала Габриель. Та тотчас склонилась к своему возлюбленному повелителю.
   — Сир! Говорят, что величие — непреходящее благо.
   — И никто не знает тех кратких мгновений жизни, когда он по-настоящему был велик, — сказал Генрих на ухо прелестной Габриели. — Мы все можем утратить, — шептал он ей. — Но любовь нашу не утратим никогда.
   Близится вечер, все спускаются к реке, чтобы продолжать плавание на счастливом корабле. Стой, кто это спешит навстречу? Вооруженный отряд, посредине арестованный: господин де Сен-Фаль. Вот он, наконец-то попался. Морней! Где же Морней?
   Его принялись искать и нашли в одном из тайников городской стены. Он и слышать не хотел о подобной встрече, а между тем жаждал ее, томился по ней, искал ее, бредил ею долгие месяцы. И вот теперь, когда они стояли друг против друга — побитый и его обидчик, — лишь один из них был бледен и дрожал. Второй опустился на колени, будто так и надо, и слово в слово по приказу повторил просьбу о прощении. Он вложил в нее столько поддельного жара, он до такой степени преувеличивал свое сокрушение, что всякий заметил притворство. Мало того, господин де Сен-Фаль явно злорадствовал, и если кто-нибудь получал тут удовлетворение, то никак не Филипп Морней.
   Последний оглянулся на короля и просил разрешения сказать ему несколько слов наедине. Они отошли в сторону, меж тем как Сен-Фаль на коленях ждал, пока участь его будет решена.
   — Сир! — сказал Филипп. — Рассудок вернулся ко мне. Я был лишен его, как вам известно. Окажите мне милость, отпустите господина де Сен-Фаля и не заключайте его в темницу.
   — Господин де Морней, по справедливости он должен отсидеть. Обида была нанесена и дворянину, и его королю.