«Кистенмакер и сын» была входившая в моду виноторговая фирма, в последние годы начавшая оттеснять К.-Ф.Кеппена. Оба сына Кистенмакера, Эдуард и Стефан, уже работали в отцовском деле.
   Консул Дельман отнюдь не обладал теми изысканными манерами, которые отличали других suitiers, — Юстуса Крегера например; напротив, он даже похвалялся добродушной грубоватостью и в обществе, особенно дамском, позволял себе очень многое, учитывая свою репутацию шумливого, дерзкого и веселого оригинала. Однажды во время званого обеда у Будденброков, когда задержались с подачей какого-то блюда и хозяйка уже пришла в замешательство, а праздно сидевшие за столом гости начали испытывать некоторую неловкость, он восстановил общее веселье, крикнув на весь стол своим зычным голосом: «Я уж устал дожидаться, хозяюшка!»
   В настоящую минуту он рассказывал своим громким и грубым голосом довольно сомнительные анекдоты, обильно уснащенные нижненемецкими оборотами. Сенаторша Меллендорф, смеясь до слез, то и дело восклицала в изнеможении: «О боже, господин консул, да замолчите вы хоть на минутку!»
   Тони Будденброк была холодно встречена Хагенштремами и, напротив, очень сердечно всей остальной компанией. Даже консул Фритше оставил свое занятие и спустился с лесенки павильона: он не терял надежды, что Будденброки, хотя бы в следующем году, будут вновь способствовать процветанию его курорта.
   — Ваш покорный слуга, мадемуазель! — воскликнул консул Дельман, стараясь как можно чище выговаривать слова, так как знал, что мадемуазель Будденброк не очень-то жалует его за распущенные манеры.
   — Мадемуазель Будденброк!
   — И вы здесь?
   — Как приятно!
   — А давно ли?
   — Какой прелестный туалет!
   — Где вы остановились?
   — У Шварцкопфов?
   — Как, у старшего лоцмана?
   — Оригинальная мысль!
   — О да, это необыкновенно оригинально!
   — Так вы живете в городе? — переспросил консул Фритше, стараясь ни единым словом не выдать своей досады.
   — Надеюсь, вы не откажетесь принять участие в нашем ближайшем празднике? — осведомилась его супруга.
   — И надолго вы в Травемюнде? — поинтересовалась другая дама.
   — Вам не кажется, моя дорогая, что Будденброки держатся уж слишком аристократично? — шепнула г-жа Хагенштрем сенаторше Меллендорф…
   — И вы еще даже не успели искупаться? — полюбопытствовала третья. — Кто еще из девиц не купался сегодня? Марихен, Юльхен, Луисхен? Ваши подруги, конечно, с удовольствием составят вам компанию, мадемуазель Антония…
   Несколько молодых девушек вызвались идти с Тони, и Петер Дельман не отказал себе в удовольствии прогуляться с ними по нагретому солнцем песку.
   — Помнишь, как мы с тобой ходили в школу? — обратилась Тони к Юльхен Хагенштрем.
   — Н-да, и ты еще всегда строила из себя злюку, — снисходительно откликнулась Юльхен.
   Они шли по узенькому деревянному настилу, ведущему к купальням, и когда поравнялись с камнями, на одном из которых сидел Мортен с книгой в руках, Тони издали быстро-быстро покивала ему головой.
   — С кем это ты здороваешься. Тони? — спросила одна из девушек.
   — Это молодой Шварцкопф, — отвечала Тони. — Он проводил меня сюда.
   — Сын старшего лоцмана? — переспросила Юльхен, и ее блестящие черные глаза так и впились в Мортена, который довольно меланхолично созерцал эту нарядную компанию.
   Тони же громким голосом заявила:
   — Как жаль, что здесь нет… ну хотя бы Августа Меллендорфа. В будни на взморье, наверно, отчаянная скука.


8


   Так начались для Тони Будденброк эти летние дни, счастливые и быстролетные, каких она еще не знавала в Травемюнде. Ничто больше не угнетало ее, она расцвела, слова и движения ее стали по-прежнему резвы и беззаботны. Консул с удовлетворением смотрел на дочь, когда по воскресным дням приезжал в Травемюнде вместе с Томом и Христианом. В эти дни они обедали за табльдотом, слушали курортный оркестр, сидя за чашкой кофе под тентом кондитерской, смотрели на рулетку в курзале, вокруг которой толпилась веселящаяся публика, как, например, Юстус Крегер и Петер Дельман. Консул никогда не позволял себе играть.
   Тони грелась на солнце, купалась, ела приправленную хреном жареную колбасу и совершала дальние прогулки с Мортеном: по прибрежному шоссе в соседнее селенье и к «Храму моря», с высоты которого открывался далекий вид на море и сушу, или в рощицу на пригорке, позади курзала, где висел большой гонг, сзывавший гостей к табльдоту. А не то они садились в лодку и переезжали через Траву к «Привалу», где среди камней попадался янтарь.
   Мортен был занимательным спутником, хотя все его речи отличались излишней пылкостью и нетерпимостью. По любому вопросу у него было наготове строгое и справедливое суждение, которое он и высказывал с достаточной откровенностью, — правда, сильно при этом краснея. Тони огорчалась и бранила его, когда он, неуклюже и гневно взмахнув рукой, объявлял всех дворян жалкими идиотами; но в то же время очень гордилась, что он чистосердечно и доверительно высказывал ей те свои взгляды, которые тщательно скрывал от родителей. Однажды он сказал:
   — Ну, в это я вас должен посвятить. У меня в Геттингене есть скелет. Да-да, настоящий скелет, хоть кое-где и скрепленный проволокой; и я на него напялил полицейский мундир… Здорово, правда? Но только, ради бога, ни слова моему отцу.
   Разумеется, Тони встречалась временами на взморье или в парке со своими городскими знакомыми, и они увлекали ее на пикник или на прогулку по морю под парусами. В такие дни Мортен «сидел на камнях». Эти камни сразу же стали у них символическим понятием. «Сидеть на камнях» значило: быть в одиночестве и скучать. Когда погода стояла дождливая и серая пелена, куда ни глянь, окутывала море, так что оно сливалось с низко нависшими тучами и песок на взморье становился мокрым, а дороги и вовсе размывало, Тони говорила:
   — Сегодня уж нам придется «сидеть на камнях», то есть я хочу сказать — на веранде или в гостиной. И единственное, что мне остается, это слушать ваши студенческие песни, Мортен, хотя они мне ужас как надоели.
   — Что ж, — отвечал Мортен, — посидим. Хотя, по правде говоря, когда сидишь с вами, так это уже не камни!..
   При отце он, впрочем, от таких заявлений воздерживался, но матери нисколько не стеснялся.
   — Так-с, а теперь куда? — спрашивал старший лоцман, когда Тони и Мортен одновременно поднимались из-за стола, торопясь уйти. — Далеко ли собрались, молодые люди?
   — Фрейлейн Антония разрешила мне проводить ее к «Храму моря»!
   — Вот как, разрешила! А скажи-ка мне, сынок мой, Филиус, не лучше бы тебе пойти к себе в комнату и малость подзубрить эти самые… нервные узлы? Пока ты вернешься в Геттинген, ты все перезабудешь…
   Тут деликатно вмешивалась г-жа Шварцкопф:
   — Но, боже мой, Дидрих, почему бы и мальчику не прогуляться? Пусть идет, ведь у него каникулы! И потом — что ж, ему так и не иметь никакого удовольствия от общества нашей гостьи?
   И они оба уходили. Они шли берегом у самой воды, где насыщенный влагой песок так тверд и гладок, что ходьба по нему нисколько не утомляет, и где в изобилии рассыпаны мелкие белые ракушки, самые обыкновенные, но попадаются и крупные, продолговатые, переливчатые, как опал; а также желтовато-зеленые мокрые водоросли с полыми плодами, которые издают треск, если их раздавишь, и множество медуз — простых, цвета воды, и ядовито-красных или желтых — стоит наступить на такую во время купанья, и тебе обожжет ногу.
   — Хотите, я вам расскажу, какой глупышкой я была когда-то, — сказала Тони, — я все старалась добыть из медузы пеструю звезду. Я набирала в носовой платок целую кучу этих тварей, приносила их домой и аккуратненько раскладывала на балконе, когда там было солнце, чтобы они испарялись… ведь звезды-то должны были остаться! Как бы не так!.. Придешь посмотреть, а там только большое мокрое пятно и пахнет прелыми водорослями.
   Они шли, и у их ног мерно рокотали грядами набегающие волны, в лицо бил соленый свежий ветер — тот, что мчится из дальних стран вольно и безудержно, звоном наполняет уши, дурманит, вызывает головокружение… Они шли среди необъятной мирной тишины, наполненной равномерным гулом моря, тишины, которая любому шороху, близкому и дальнему, сообщает таинственную значительность.
   Слева от них тянулись откосы из желтой глины и гальки, все в расселинах, за внезапными резкими выступами которых скрывались с глаз извивы берега. Почва под ногами становилась все каменистее, и они карабкались наверх, чтобы продолжать путь к «Храму моря» по отлогой тропинке среди кустарника. «Храмом моря» назывался круглый балаган с дощатыми стенами, внутри сплошь испещренными надписями, инициалами, сердечками, стихами… Тони и Мортен усаживались на узкую, грубо сколоченную скамеечку в одной из обращенных к морю загородок, остро пахнувших деревом, как и кабины купален.
   В предвечерние часы здесь, наверху, стояла торжественная тишина. Только птицы перекликались между собой да шелест деревьев сливался с негромким рокотом простертого далеко внизу моря, где виднелись мачты какого-то судна. Укрывшись наконец от ветра, так долго свистевшего у них в ушах, Тони и Мортен вдруг ощутили тишину, настраивавшую на задумчивый лад.
   Тони спросила:
   — Это судно приближается или уходит?
   — Что? — отозвался Мортен своим низким голосом. И, словно очнувшись от забытья, торопливо пояснил: — Уходит. Это «Бургомистр Стенбок», оно идет в Россию… Вот уж куда меня не тянет, — добавил он, помолчав. — Там все обстоит еще хуже, чем у нас.
   — Так, — сказала Тони, — сейчас начнется поношение дворянства, я вижу это по вашему лицу, Мортен. Право же, это некрасиво. Знавали вы хоть одного дворянина?
   — Нет, — чуть ли не с возмущением крикнул Мортен, — бог миловал!
   — Вот видите! А я знавала! Правда, девушку — Армгард фон Шиллинг, вон оттуда; да я уж вам рассказывала о ней. Она была добрее, чем вы и чем я, нисколько не кичилась своим «фон», ела итальянскую колбасу и вечно говорила о коровах…
   — Бесспорно, исключения встречаются, фрейлейн Тони, — охотно согласился Мортен. — Но послушайте, вы барышня и смотрите на все с сугубо личной точки зрения. Вы знакомы с каким-то дворянином и объявляете: да он же превосходный человек! Но для того, чтобы осуждать их всех вкупе, не надо знать ни одного! Поймите, что здесь дело в принципе, в социальном устройстве… Как? Кому-то достаточно родиться на свет, чтобы уже стать избранным, почитаемым, иметь право с презрением смотреть на нас, грешных, ибо все наши заслуги не возведут нас на его высоту!
   Мортен говорил с возмущением, наивным и добродушным; он даже попытался выразительно жестикулировать, но, убедившись, что это получается у него довольно неуклюже, оставил свою попытку. Однако он не замолчал. Сегодня он молчать не мог. Он сидел, наклонившись вперед, засунув большой палец между пуговицами куртки, и старался придать задорное выражение своим добрым глазам.
   — Мы, бюргеры, так называемое третье сословие, хотим, чтобы существовала только аристократия заслуги, мы больше не признаем тунеядствующего дворянства, отрицаем современную сословную иерархию… Мы хотим свободы и равенства, хотим, чтобы ни один человек не подчинялся другому и чтобы все были равны перед законом. Пора покончить с привилегиями и произволом! Все должны стать равноправными сынами государства. И так же как не существует более посредничества между богом и мирянином, так и гражданин должен быть непосредственно связан со своим государством. Мы хотим свободы печати, промыслов, торговли… Хотим, чтобы люди, не зная никаких привилегий, знали бы только свободную конкуренцию и получали награду лишь по заслугам!.. Но мы связаны по рукам и ногам, у нас кляп во рту… Что я хотел сказать?.. Ах да, слушайте же! Четыре года назад были пересмотрены законы Германского союза об университетах и печати[61]. Хороши законы! Они не дозволяют ни в печати, ни с кафедры провозглашать истину, которая может быть истолкована как подрыв существующего строя… Вы понимаете? Правду подавляют, не дают ей вымолвить слова… А почему, спрашивается? В угоду идиотическому, устарелому, прогнившему строю, который — это ясно и ребенку — рано или поздно все равно будет свергнут… Мне кажется, вы не понимаете всей этой подлости! Ведь это насилие, тупое, грубое полицейское насилие, полнейшее непонимание духовных потребностей человека, требований времени… Нет, помимо всего, скажу только… Прусский король совершил величайшую несправедливость! В тринадцатом году, когда французы хозяйничали в нашем отечестве, он ко всем нам обратился и посулил конституцию[62]… Мы пришли, мы освободили Германию…
   Тони, которая сидела, подперев рукой подбородок, и искоса наблюдала за ним, на мгновенье даже задумалась: уж не принимал ли он и сам участие в изгнании Наполеона?
   — И как вы думаете, исполнил он свое обещание? Как бы не так! Нынешний король[63] — краснобай, мечтатель, романтик… вроде вас, фрейлейн Тони! Заметьте себе одно обстоятельство: стоит философам, поэтам преодолеть и объявить устаревшей какую-нибудь истину или принцип, как король, только что до нее дошедший, объявляет таковую самоновейшей и наилучшей и считает нужным упорно ее держаться… Королевской власти так уж на роду написано. Имейте в виду, что короли не только люди, но еще и посредственные люди, и потому всегда плетутся в хвосте… Ах, с Германией вышло, как с тем студентом, который во времена освободительной войны был молод, смел, страстен, а теперь не более как жалкий филистер…
   — Понятно, понятно, — подтвердила Тони. — Пусть так. Но позвольте спросить: вам-то какое до всего этого дело? Вы же не пруссак…
   — Ах, не все ли равно, фрейлейн Будденброк! Да, я называю вас по фамилии и делаю это нарочно… Мне следовало бы даже сказать мадемуазель Будденброк, в соответствии с вашим сословным положением. Разве у нас больше свободы, равенства, братства, чем в Пруссии? Что там, то и здесь: сословные перегородки, иерархия, аристократия… Вы симпатизируете дворянам? А хотите знать почему? Потому что вы сами аристократка. Да, да! А вы и не знали? Ваш отец — важная персона, а вы так и впрямь принцесса! Целая пропасть отделяет вас от таких, как я, не принадлежащих к избранному кругу правящих семейств. Вы можете, конечно, забавы ради прогуляться с одним из нас на взморье, но вы все равно вернетесь в свой круг избранных и привилегированных, и тогда наш брат… «сиди на камнях». — Его голос звучал до странности взволнованно.
   — Вот видите, Мортен, — печально сказала Тони. — Значит, вы все-таки злились, когда сидели там, на камнях! Я же хотела вас представить…
   — Повторяю, вы барышня и на все смотрите с очень уж личной точки зрения! Я говорю вообще… Я утверждаю, что у нас не больше равенства и братства, чем в Пруссии… Если же говорить о личном, — продолжал он, помолчав и понизив голос, но все также страстно и взволнованно, — то я имею в виду не столько настоящее, сколько будущее… когда вы, в качестве мадам имярек, с головой уйдете в ваш избранный круг, а мне… мне до конца моих дней останется только «сидеть на камнях».
   Он замолчал, и Тони не отвечала ему. Она смотрела в другую сторону, на дощатую стену. Несколько минут в «Храме моря» царило неловкое молчание.
   — Вы, наверно, помните, — опять заговорил Мортен, — что я хотел задать вам один вопрос? Говоря откровенно, этот вопрос занимает меня с того самого дня, как вы сюда приехали… Не старайтесь отгадать, вы никакими силами не можете отгадать, что я скажу. Нет, я спрошу вас в другой раз, при случае. Торопиться с этим нечего, да, собственно, это меня вовсе не касается… Я просто так… из любопытства. Нет, сегодня я расскажу вам кое-что совсем другое… Вот смотрите! — С этими словами он извлек из кармана своей куртки узкую полосатую ленточку и с видом победоносным и выжидающим посмотрел Тони прямо в глаза.
   — Хорошенькая, — наивно сказала она. — Это что-нибудь значит?
   Мортен торжественно отвечал:
   — Это значит, что в Геттингене я принадлежу к некоей корпорации[64]… Ну, теперь вы все знаете! У меня есть и фуражка этих же цветов, но, уезжая сюда, я нахлобучил ее на скелет в полицейском мундире… Здесь мне все равно нельзя было бы в ней показаться. Понимаете? Могу я положиться на вашу скромность? Если отец об этом узнает, беды не миновать…
   — Довольно, Мортен, вы же знаете, что на меня-то можно положиться. Но я никак не пойму… Что же — вы в заговоре против дворян? Чего вы, собственно, хотите?
   — Мы хотим свободы, — отвечал Мортен.
   — Свободы? — переспросила Тони.
   — Да, свободы! Поймите — свободы! — повторил он и сделал несколько неопределенный и неловкий, но восторженно-воодушевленный жест — простер руку, потом опустил ее, указывая на море, но не туда, где бухту ограничивала Мекленбургская коса, а дальше, где начиналось открытое море, все в зеленых, синих, желтых, серых полосах, чем дальше, тем больше суживающихся, волнующееся, великолепное, необозримое и где-то, бесконечно далеко, сливающееся с блеклым горизонтом.
   Тони взглянула в направлении, на которое указывал Мортен, и в то время как их руки, лежавшие рядом на грубо отесанной деревянной скамье, уже почти соприкоснулись, взгляды их дружно обратились вдаль. Они долго молчали. Море спокойно и мерно рокотало где-то там внизу, и Тони вдруг показалось, что она и Мортен слились воедино в понимании великого, неопределенного, полного упований и страсти слова «свобода».


9


   — Как странно, Мортен, у моря невозможно соскучиться. Попробуйте-ка полежать часа три или четыре на спине где-нибудь, ничего не делая, без единой мысли в голове…
   — Верно, верно… Хотя, знаете, фрейлейн Тони, раньше я все-таки иногда скучал. Но это было с месяц назад…
   Пришла осень, впервые подул резкий ветер. По небу торопливо неслись разорванные серые, жиденькие облака… Море, угрюмое, взлохмаченное, было, сколько глаз хватает, покрыто пеной. Высокие грузные валы с неумолимым и устрашающим спокойствием подкатывали к берегу, величественно склонялись, образуя блестящий, как металл, темно-зеленый свод, и с грохотом обрушивались на песок.
   Сезон кончился. Та часть берега, на которой обычно толпились приезжие, теперь казалась почти вымершей, многие павильоны были уже разобраны, и только кое-где еще стояли плетеные кабинки. Тем не менее Тони и Мортен предпочитали уходить подальше, к желтым глинистым откосам, где волны, ударяясь о «Камень чаек», высоко взметали свою пену. Мортен сгреб в кучу песок и накрепко утрамбовал его за спиной у Тони; она сидела на этом песчаном кресле, скрестив ноги в белых чулках и туфельках с высокой шнуровкой, одетая в жакетку из мягкой серой материи, с большими пуговицами; Мортен лежал на боку, обернувшись к ней лицом и подперев рукой подбородок. Над морем время от времени проносилась с хищным криком чайка. Они смотрели на валы, словно поросшие водорослями, которые грозно приближались, чтобы разбиться в прах о торчащую из моря скалу с тем извечным неукротимым шумом, который оглушает человека, лишает его дара речи, убивает в нем чувство времени.
   Наконец Мортен зашевелился и, словно заставив себя проснуться, спросил:
   — Теперь вы, наверное, уже скоро уедете, фрейлейн Тони?
   — Нет… Почему вы думаете? — рассеянно, почти бессознательно отвечала она.
   — О, господи! Да ведь сегодня уже десятое сентября… Мои каникулы скоро кончаются… Сколько же это еще может продолжаться? Вы, верно, уже радуетесь началу сезона? Ведь вы любите танцевать с галантными кавалерами, правда? Ах, бог мой, я совсем не то хотел спросить. Ответьте мне на другой вопрос. — Набираясь храбрости, он стал усиленно тереть подбородок. — Я уже давно откладываю… вы знаете что? Так вот! Кто такой господин Грюнлих?
   Тони вздрогнула, в упор взглянула на Мортена, и в ее глазах появилось отсутствующее выражение, как у человека, которому вдруг вспомнился какой-то давний сон. Но так же мгновенно в ней ожило чувство, испытанное ею после сватовства г-на Грюнлиха, — сознание собственной значительности.
   — Так вы это хотели узнать, Мортен? — серьезно спросила она. — Что ж, я вам отвечу. Поверьте, мне было очень неприятно, что Томас упомянул его имя при первом же нашем знакомстве. Но раз вы его уже слышали… Словом, господин Грюнлих, Бендикс Грюнлих, — это клиент моего отца, зажиточный коммерсант из Гамбурга. Он… просил моей руки… Да нет! — торопливо воскликнула она, как бы в ответ на движение Мортена. — Я ему отказала. Я не могла решиться навеки связать с ним свою жизнь.
   — А почему, собственно, если мне будет позволено задать такой вопрос? — Мортен смешался.
   — Почему? О, господи, да потому, что я его терпеть не могу, — воскликнула она, почти негодуя. — Вы бы посмотрели, каков он на вид и как он вел себя! Кроме того, у него золотисто-желтые бакенбарды… Это же противоестественно! Я уверена, что он присыпает их порошком, которым золотят орехи на елку… К тому же он втируша… Он так подъезжал к моим родителям, так бесстыдно подпевал каждому их слову…
   — Ну, а что значит… — перебил ее Мортен, — на это вы мне тоже должны ответить: что значит «они чрезвычайно украшают»?
   Тони как-то нервно засмеялась.
   — У него такая манера говорить, Мортен! Он никогда не скажет: «как это красиво», или: «как это приятно выглядит», а непременно: «чрезвычайно украшает»… Он просто смешон, уверяю вас! Кроме того, он нестерпимо назойлив. Он не отступался от меня, хотя я относилась к нему с нескрываемой иронией. Однажды он устроил мне сцену, причем чуть не плакал… Нет, вы только подумайте: мужчина — и плачет!..
   — Он, верно, очень любит вас, — тихо сказал Мортен.
   — Но мне-то до этого какое дело? — словно удивляясь, воскликнула Тони и круто повернулась на своем песчаном кресле.
   — Вы жестоки, фрейлейн Тони! Вы всегда так жестоки? Скажите, вот вы терпеть не можете этого господина Грюнлиха, но к кому-нибудь другому вы когда-нибудь относились с симпатией? Иногда я думаю: да, да, у нее холодное сердце. И вот еще что я должен вам сказать, и я могу поклясться, что это так: совсем не смешон тот мужчина, который плачет оттого, что вы его знать не хотите, уверяю вас. Я не поручусь, отнюдь не поручусь, что и я тоже… Вы избалованное, изнеженное существо! Неужели вы всегда насмехаетесь над людьми, которые лежат у ваших ног? Неужели у вас и вправду холодное сердце?
   Веселое выражение сбежало с лица Тони, ее верхняя губка задрожала. Она подняла на него глаза, большие, грустные, наполнившиеся слезами, я прошептала:
   — Нет, Мортен, не надо так думать обо мне… Не надо!
   — Да я и не думаю! — крикнул Мортен со смехом, взволнованным и в то же время ликующим. Перекатившись со спины на живот, он стремительно приблизился к ней, уперся локтями в песок, схватил обеими руками ее руку и стал восторженно и благоговейно смотреть ей в лицо своими серо-голубыми добрыми глазами. — И вы, вы не будете насмехаться надо мной, если я скажу, что…
   — Я знаю, Мортен. — Она тихонько перебила его, не сводя глаз со своей руки, медленно пересыпавшей сквозь пальцы тонкий, почти белый песок.
   — Вы знаете!.. И вы… фрейлейн Тони…
   — Да, Мортен. Я верю в вас. И вы мне очень по душе. Больше, чем кто-либо из всех, кого я знаю.
   Он вздрогнул, взмахнул руками — раз, второй, не зная, что ему сделать. Потом вскочил на ноги, снова бросился на песок подле Тони, крикнул голосом сдавленным, дрожащим, внезапно сорвавшимся и вновь зазвеневшим от счастья: