Тони откашлялась. Она перешла с кровати на кресло и так энергично подперлась кулачком, что казалось, будто ее согнутые пальцы вцепились в нижнюю губу. Сидя вполоборота к брату, она, не мигая, смотрела в окно возбужденными, покрасневшими глазами.
   Консул расхаживал взад и вперед по комнате, вздыхал, качал головой, пожимал плечами. Наконец он остановился перед ней и скрестил руки.
   — Ты ребенок. Тони, — сказал он как-то робко и просительно. — То, что ты тут наговорила, — ребячество! Не соблаговолишь ли ты снизойти к моей просьбе и хоть ненадолго взглянуть на все глазами взрослой женщины?! Разве ты сама не замечаешь, что ведешь себя так, словно тебе пришлось пережить невесть какое страшное горе, словно твой муж жестоко обманул тебя, выставил на позор перед всем светом?! Постарайся же уразуметь, что в конце концов ровно ничего не случилось! Что об этом дурацком происшествии у вас на лестнице ни одна живая душа не знает! Что ты не нанесешь ни малейшего урона ни своему, ни нашему достоинству, спокойно или, если уж тебе так хочется, с несколько вызывающей миной вернувшись к Перманедеру… И, напротив, что ты посягнешь на это достоинство, сделав то, что ты задумала, ибо тогда пустяковое происшествие перерастет в скандал.
   Она быстро отняла руку от подбородка и посмотрела ему прямо в глаза.
   — Теперь помолчи, Том! Теперь моя очередь, и говорить буду я, а ты послушай! Иными словами, позор и бесчестье только то, что выплывает наружу, становится всеобщим достоянием? О нет! Тайное бесчестье, которое в тиши грызет душу человека и заставляет его не уважать себя, куда страшнее! Разве мы, Будденброки, из тех, что хотят на людях казаться «тип-топ», как вы тут говорите, а в своих четырех стенах готовы во имя этого терпеть любые унижения? Том, я удивляюсь тебе! Вспомни об отце, подумай, как бы он вел себя в этом случае, и попытайся взглянуть на все его глазами. Нет, моральная чистоплотность и правдивость превыше всего!.. Ты вот в любой день любому человеку можешь показать свои книги: пожалуйста, смотрите! И так должен вести себя каждый из нас. Я знаю, какой меня создал господь! И ни капельки не боюсь. Пускай Юльхен Меллендорф не кланяется мне при встрече! Пускай Пфиффи Будденброк, сидя здесь по четвергам и раскачиваясь из стороны в сторону от злорадства, говорит: «Увы, это уже второй раз! Но, конечно, оба раза виноваты мужья». Я выше этого, Томас! Я знаю, что поступила так, как считала правильным! Из страха перед Юльхен Меллендорф и Пфиффи Будденброк сносить оскорбления, выслушивать от неуча брань на жаргоне пивных заведений? Из страха перед ними оставаться с человеком… оставаться в городе, где волей-неволей приходится привыкать к таким словам, к таким сценам, как эта на «небесной лестнице», где надо забыть о своем происхождении, воспитании, — словом, полностью отречься от себя только для того, чтобы люди полагали, будто я счастлива и довольна?.. Все это, да будет тебе известно, я и называю недостойным, называю бесчестьем!..
   Она замолкла и, снова подпершись кулачком, не мигая, уставилась в окно. Томас стоял погруженный в раздумье и смотрел на нее невидящим взором, лишь изредка покачивая головой.
   — Тони, — сказал он наконец, — ты меня не проведешь. Я уж и раньше все это подозревал, но сейчас ты сама проговорилась: дело не в том, что ты не ужилась с мужем, — ты не прижилась в городе. И эта ерундовая история на лестнице — последнее дело. Тут все соединилось. Ты там не прижилась, признайся откровенно!
   — Ты прав, Томас! — воскликнула Тони.
   Она даже вскочила на ноги и указательным пальцем почти коснулась его лица. Щеки ее раскраснелись. Она стояла в воинственной позе, одной рукой ухватившись за спинку стула, другой пылко жестикулируя, и держала речь — страстную, воодушевленную, льющуюся неудержимым потоком. Консул в глубоком изумлении смотрел на нее. Она едва успевала переводить дыхание, с такой быстротой вскипали, набегали новые слова. Да, она нашла эти слова, сумела выразить всю свою горечь, накапливавшуюся годами, — пусть немножко беспорядочно и сбивчиво, но сумела… Это было извержение, взрыв отчаявшейся честности. Из ее слов лавиной хлынуло то, против чего нельзя было возражать, то стихийное начало, с которым не спорят.
   — Ты прав, Томас! И можешь еще раз повторить эту истину! Запомни раз и навсегда, что я больше не какая-нибудь дурочка и знаю, чего можно ждать от жизни. Я уже не холодею от ужаса, видя, что не все в жизни так уж добропорядочно устроено. Я знала таких людей, как Слезливый Тришке, я была замужем за Грюнлихом и вдоволь насмотрелась на ваших suitiers здесь, в городе. Пойми ты, бога ради, что я не деревенская простушка, и история с Бабетт сама по себе не заставила бы меня бежать из дому. Это уж можешь мне поверить! Беда в том, что чаша переполнилась!.. Она и без того была полна… давно, очень давно! Капли было довольно, чтобы полилось через край! А тут такая история — сознание, что даже и в этом я не могу положиться на Перманедера! Конец! Терпение мое лопнуло! Я вмиг решилась удрать из Мюнхена; по правде говоря, это решение уже давно, давно зрело во мне, Том! Потому, что я не могу жить там, на юге! Богом тебе клянусь, не могу! Как я была несчастна, ты не знаешь, Том! Ведь когда ты гостил у меня, я и виду не подавала. Конечно, нет! Я женщина тактичная, не охотница докучать людям своими жалобами и выбалтывать все, что у меня на сердце!.. Да и вообще характер у меня замкнутый. Но я страдала, Том, страдала непереносимо! Во мне живого места не оставалось! Как цветок, — ты уж извини меня за этот образ, — как растение, пересаженное на чужую почву… Тебе это сравнение покажется смешным, потому что я некрасивая женщина, но более чужой почвы для меня нельзя было и придумать! Право, уж лучше жить в Турции! О, нам, северянам, не следует уезжать из своих краев! Нам надо жить на берегу родного залива и честно есть свой хлеб… Вы все подсмеивались над моим пристрастием к дворянству… А я в последние годы не раз вспоминала слова, давно-давно сказанные мне одним очень неглупым человеком. «Вы симпатизируете дворянам, — так он сказал. — А хотите знать почему? Потому что вы сами аристократка! Ваш отец важная персона, а вы и впрямь принцесса! Пропасть отделяет таких, как вы, от нас грешных, не принадлежащих к избранному кругу правящих семейств…» Да, Том, мы чувствуем себя аристократами, чувствуем свою обособленность, и мы не должны даже пытаться жить там, где нас не знают и не умеют ценить, потому что ничего, кроме унижений, нам такая жизнь не сулит, да вдобавок нас еще сочтут до смешного спесивыми. Да, меня все находили до смешного спесивой. В глаза мне этого никто не говорил, но я все время это чувствовала, и еще больше страдала, Том! О-о! В стране, где торт едят с ножа и где принцы не умеют как следует говорить по-немецки, где человека, который поднял даме упавший веер, уже обязательно считают влюбленным, — в такой стране не много надо, чтобы прослыть спесивой! Ты говоришь — не прижилась? Нет! Среди людей без чувства собственного достоинства, без морали и честолюбия, без благородства и солидности, среди бесцеремонных, неучтивых, неопрятных людей, людей неповоротливых и в то же время легкомысленных, толстокожих и поверхностных, — среди таких людей я не сумела прижиться и никогда не сумею! Это такая же истина, как то, что я твоя сестра! Ева Эверс, та сумела… Что ж, в добрый час! Но Эверс ведь еще не Будденброк, и, кроме того, у нее есть муж, который хоть чего-нибудь да стоит. А каково было мне? Ты подумай, Томас, припомни все с самого начала! Отсюда, из этого дома, всеми уважаемого, из города, где люди к чему-то стремятся, где у каждого есть цель в жизни, я попала к Перманедеру, который с моим приданым «ушел на покой»… Да! Поступок, вполне соответствующий его натуре. Ничего другого от него ждать не приходилось! А дальше что? Дальше должен был появиться ребенок… Как я радовалась! Это бы все искупило! И что же? Ребенок умер, родился мертвым. В этом, конечно, Перманедер не виноват, боже упаси! Он делал все, что мог, и даже несколько дней не ходил в пивную, честное слово! Но все одно к одному, Томас! Счастливее я от этого не стала, как ты можешь себе представить. И я все снесла безропотно. Я бродила там одна как перст, никем не понятая, ославленная спесивой, и говорила себе: «Ты дала ему слово по гроб жизни. Пусть он ленив и неповоротлив, пусть он обманул твои ожидания, но все это не со зла, сердце у него чистое». А потом мне пришлось пережить еще и эту омерзительную историю. Ну, тут уж я узнала, как хорошо он меня понимает, с каким уважением ко мне относится! Ведь он крикнул мне вдогонку слово, которым твой рабочий постесняется назвать собаку! И я поняла, что ничто меня больше не удерживает и что остаться у него — позор! А здесь, когда я ехала с вокзала по Голштинштрассе, проходил грузчик Нильсен, — он снял цилиндр и низко мне поклонился; я ответила на его приветствие ни капельки не спесиво, а так, как отец им отвечал, — вот так, рукою… Теперь я здесь. Вели запрячь хоть два десятка лошадей, в Мюнхен тебе меня уже не вывезти, Том! Завтра же я иду к Гизеке.
   Вот речь, произнеся которую. Тони в изнеможении опустилась в кресло, подперлась кулачком и невидящим взором уставилась в окно.
   Испуганный, ошеломленный, можно сказать — потрясенный, консул молча стоял перед ней. Потом он вздохнул и развел руками.
   — Да, здесь ничего не поделаешь! — тихо проговорил он, медленно повернулся на каблуках и пошел к двери.
   Тони смотрела ему вслед с тем же горестным выражением в глазах, с которым она его встретила.
   — Том, — окликнула она брата, — ты на меня сердишься?
   Взявшись за ручку двери, он устало махнул рукой.
   — Ах нет, нисколько!
   Она склонила голову набок и потянулась к нему.
   — Поди сюда, Том! Твоей сестре не очень-то задалась жизнь. Все на нее валится, и нет никого, кто бы ей посочувствовал.
   Он вернулся и взял ее за руку: не глядя на нее, как-то сбоку, вяло и безразлично.
   Внезапно верхняя губка Тони задрожала.
   — Тебе теперь придется работать одному, — проговорила она. — От Христиана проку мало, а я — конченый человек, я свое отжила, с меня спросить нечего. Вы теперь будете кормить меня из милости, ни на что не пригодную женщину. Я все думала, что мне удастся хоть немного быть тебе в помощь, Том. Но ничего не поделаешь! Теперь тебе одному надо будет заботиться, чтобы нам, Будденброкам, не пришлось поступиться своим местом… Да поможет тебе господь!
   Две большие, светлые детские слезы скатились по ее щекам, уже несколько одряблевшим.


11


   Тони не сидела сложа руки, а немедленно начала действовать. Консул, в надежде, что сестра все же успокоится, одумается, на первых порах потребовал только одного — чтобы она вела себя тихо и, так же как и Эрика, не выходила из дому. Все еще может обернуться к лучшему. В городе пока что никто ничего не должен знать. Очередной «четверг» был отменен.
   Но на следующий же день по приезде г-жи Перманедер адвокат доктор Гизеке собственноручным ее письмом был вытребован на Менгштрассе. Она приняла его одна, в средней комнате второго этажа, которую велела истопить и где, одному богу известно для какой надобности, заботливо разложила на громоздком столе письменные принадлежности и целую груду бумаги крупного формата, которую она принесла из конторы. Оба они уселись в кресла.
   — Господин доктор, — произнесла она, скрестив руки, закинув голову и подъяв взор к потолку, — вы человек, знающий жизнь как по собственному опыту, так и в силу своей профессии. Я буду говорить с вами откровенно. — И она посвятила его во все, что произошло с Бабетт и потом в спальне.
   Выслушав г-жу Перманедер, доктор Гизеке объявил, что, увы, ни печальный случай на лестнице, ни бранные слова в ее адрес, — повторить их она отказалась, — не являются достаточным поводом для развода.
   — Хорошо, — сказала она, — благодарю вас. — И попросила доктора Гизеке перечислить все предусмотренные законом поводы для развода. Внимательно и с живейшим интересом прослушав целую лекцию о правовой точке зрения на приданое, она величаво и дружелюбно распрощалась с ним. Затем спустилась вниз и заставила консула пройти с нею в его кабинет.
   — Томас, — сказала она, — прошу тебя незамедлительно написать этому человеку — мне не хочется называть его имени. Обо всем, касающемся денежной стороны вопроса, я осведомлена полностью. Теперь пусть он объяснится. Но так или иначе меня ему больше не увидеть. Если он выразит согласие на формальный развод — отлично: тогда надо потребовать у него отчета и возвращения моего dot[98]. Если он ответит отказом, мы все равно не сложим оружия, так как, да будет тебе известно, Томас: хотя Перманедер и является юридически собственником моего dot — это совершенно бесспорно, — но закон, слава тебе господи, охраняет и мои имущественные права…
   Консул, заложив руки за спину, расхаживал взад и вперед, время от времени нервически поводя плечами, ибо французское словечко «dot» Тони произносила с неописуемо горделивым выражением лица.
   У него нет времени, он и без того по горло занят делами. Ей надо набраться терпения и еще много, много раз все обдумать и взвесить. В ближайшие дни, скорей всего даже завтра, ему предстоит поездка в Гамбург для крайне неприятных переговоров с Христианом. Христиан прислал письмо консульше с просьбой о поддержке, о помощи — в счет будущего наследства. Дела его в самом плачевном состоянии, а он, несмотря на целый ряд предъявленных ему исков, без счета тратит деньги в ресторанах, в цирке и в театрах, да и вообще, судя по обнаружившимся теперь долгам, которые ему удалось сделать благодаря своему почтенному имени, живет значительно выше средств. На Менгштрассе, в клубе и во всем городе знали, что виной тому Алина Пуфогель, одинокая дама и мать двух очень красивых детей. Из гамбургских коммерсантов не один Христиан состоял с нею в близких и дорого стоящих отношениях…
   Одним словом, у него достаточно неприятностей и помимо бракоразводных затей Тони, а поездка в Гамбург не подлежит отлагательству. Кроме того, весьма вероятно, что в ближайшее время Перманедер и сам напомнит о себе.
   Консул уехал и возвратился в настроении подавленном и гневном. Но поскольку из Мюнхена все еще не было никаких вестей, он счел себя вынужденным сделать первый шаг. Он написал письмо, холодное, деловое и несколько высокомерное: не подлежит сомнению, что Антония в совместной жизни с г-ном Перманедером испытала ряд горьких разочарований… Но даже и не касаясь отдельных подробностей, нельзя не признать, что она не нашла желанного счастья в этом браке. Ее стремление расторгнуть брачные узы не должно было бы вызвать возражений со стороны разумно мыслящего человека, ибо ее решение не возвращаться в Мюнхен, к сожалению, твердо и непоколебимо… Далее следовал вопрос, как отнесется к вышеизложенному г-н Перманедер.
   Напряженное ожиданье. И вот пришел ответ — ответ, какого не ожидали ни доктор Гизеке, ни консульша, ни Томас, ни даже сама Антония.
   Господин Перманедер без обиняков соглашался на развод.
   Он писал, что от души сожалеет о случившемся, но согласен пойти навстречу желаниям Антонии, так как и сам понимает, «что они люди не очень-то подходящие». Если он заставил ее пережить трудное время, то пусть она постарается забыть это и простить его… Верно, ему уж никогда не доведется увидеть ни ее, ни Эрику, но он желает им обеим всяческого счастья. «Алоиз Перманедер». За подписью шла приписка, в которой он выражал готовность немедля вернуть приданое. Он может безбедно прожить и на свои средства. Ни в каких отсрочках он не нуждается, так как деньги у него свободны, с домом он поступит по собственному усмотрению, а посему сумма в семнадцать тысяч талеров будет выплачена немедленно.
   Тони была почти что пристыжена и впервые признала похвальным равнодушие г-на Перманедера к денежным вопросам.
   Доктор Гизеке был снова призван к действию; он вступил с супругом в переписку касательно повода к разводу; таковым решено было признать «непреодолимое взаимное отвращение», и процесс начался — второй бракоразводный процесс Тони, за всеми фазами которого она следила с величайшей серьезностью, со знанием дела и необычайным рвением. Она только об этом и говорила, так что консул несколько раз даже сердился на нее. Но Тони не понимала, на что он досадует. Она всецело подпала под обаяние таких слов, как «доходы», «поступления», «приращение движимого имущества», «составные части приданого», «косвенные статьи», и произносила их на каждом шагу, закинув голову и слегка вздернув плечи, с видом горделивого достоинства. Из всего, о чем толковал ей доктор Гизеке, наибольшее впечатление на нее произвел параграф касательно нахождения клада «на участке, полученном в приданое, каковой клад считается частью приданого и в случае расторжения брака подлежит возврату». Об этом несуществующем кладе она рассказывала всем: Иде Юнгман, дяде Юстусу, бедной Клотильде, дамам Будденброк с Брейтенштрассе! Кстати сказать, узнав о случившемся, дамы Будденброк всплеснули руками и изумленно переглянулись: неужели и эту радость послала им судьба? Рассказывала она об этом и Терезе Вейхбродт, опять принявшейся за обучение Эрики Грюнлих, и даже добрейшей мадам Кетельсен, которая, в силу многих причин, ровно ничего не понимала.
   И вот настал день, когда суд вынес решение о разводе, и Тони выполнила последнюю, связанную с этим делом формальность, — попросила у Томаса фамильную тетрадь и собственноручно вписала в нее это событие. Теперь оставалось привыкать к новому положению вещей.
   Она храбро взялась за дело: с неуязвимым достоинством пропускала мимо ушей шпильки дам Будденброк, с несказанной холодностью взирала на улице поверх голов Хагенштремов и Меллендорфов, когда они попадались ей навстречу, и окончательно поставила крест на светской жизни, которая, впрочем, в последние годы протекала не в отчем доме, а в доме брата. У нее были родные — консульша, Томас, Герда, была Ида Юнгман, Зеземи Вейхбродт — ее старшая подруга, и Эрика, об «аристократическом» воспитании которой Тони теперь усердно заботилась и с которой, надо думать, связывала свои последние, тайные надежды… Так она жила, и так шло время.
   Много позднее и каким-то никому непонятным образом отдельные члены семьи узнали роковые слова, сорвавшиеся в ту достопамятную ночь с языка г-на Перманедера. Что же он сказал? «Иди ко всем чертям, паскуда эдакая!»
   Так кончилось второе замужество Тони Будденброк.



ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ




1


   Крестины!.. Крестины на Брейтенштрассе!
   Все, что во дни надежд носилось перед внутренним взором г-жи Перманедер, все стало явью: в столовой горничная, стараясь не греметь, чтобы не нарушить благолепия таинства, происходящего рядом в зале, осторожно накладывает сбитые сливки в уже полные горячего, дымящегося шоколада чашки с изогнутыми золочеными ручками, которыми сплошь уставлен огромный круглый поднос. Слуга Антон разрезает на куски высоченный баумкухен, а мамзель Юнгман, оттопырив мизинцы на обеих руках, наполняет конфетами и живыми цветами серебряные вазы и затем, склонив голову набок, окидывает их испытующим взором.
   Еще несколько минут, и все эти чудесные яства будут предложены гостям, когда они из зала перейдут в большую и малую гостиные; надо надеяться, что заготовленного хватит, хотя сегодня здесь собралась семья в самом широком смысле этого слова. Через Эвердиков Будденброки состояли теперь в свойстве с Кистенмакерами, через последних — с Меллендорфами, и так далее. Провести границу было невозможно!.. Важнее всего, что представлены Эвердики, и притом представлены главой семьи, правящим бургомистром, которому уже за восемьдесят.
   Он приехал в карете и поднялся наверх, опираясь на свою крючковатую трость и на руку Томаса Будденброка. Его присутствие сообщает празднеству еще большую торжественность… А сегодня и правда есть основания торжествовать!
   Ибо там, в зале, перед превращенным в алтарь и украшенным цветами столиком, за которым произносит свою проповедь молодой пастор в черном облаченье и белоснежных, туго накрахмаленных, огромных, как жернов, брыжах, высокая, плотная, откормленная женщина в пышном красном наряде держит на пухлых руках утопающее в кружевах и лентах маленькое существо… Наследника! Продолжателя рода! Маленького Будденброка!
   Понимаете ли вы, что это значит? Понимаете ли вы ту немногословную радость, с которой эту весть принесли из дома консула на Менгштрассе, едва только было обронено первое слово, первый, еще смутный, намек? Понимаете ли немой восторг, обуявший г-жу Перманедер, тут же кинувшуюся обнимать старую консульшу, брата, и — несколько осторожнее — невестку? И вот пришла весна, весна 1861 года, и он уже существует и воспринимает таинство святого крещенья — тот, с которым издавна связывалось столько надежд, о котором уже столько говорилось, долгожданный, вымоленный у господа бога; тот, из-за кого столько мучений принял доктор Грабов… Он здесь, маленький и невзрачный.
   Крохотные ручки хватаются за золотой позумент на корсаже кормилицы; склоненная набок головка в кружевном чепчике с голубыми лентами непочтительно отвернута от пастора, глаза с каким-то старческим выражением обращены в сторону зала, к собравшейся родне. В этих глазах с очень длинными ресницами голубизна отцовских глаз и карий цвет материнских сочетались в неопределенный, меняющийся в зависимости от освещения, золотисто-коричневый; под ними, по обе стороны переносицы, залегли голубоватые тени, — это придает личику, величиной в кулачок, нечто преждевременно-характерное, никак не вяжущееся с четырехнедельным созданием. Но, бог даст, это не дурная примета, — ведь и у матери, благополучно здравствующей, точно такие же тени… Как бы там ни было, он жив; и месяц назад сообщение о том, что родился мальчик, наполнило счастьем сердца его близких.
   Он жив, а могло быть и по-другому. Консулу никогда не забыть рукопожатия, с которым месяц назад доктор Грабов, едва только он смог покинуть мать и ребенка, сказал ему:
   — Благодарите бога, друг мой, еще немного и…
   У консула недостало духа спросить: «Еще немного — и что?» Он с ужасом отгоняет от себя мысль, что это долгожданное крохотное существо, появившееся на свет таким странно тихим, могло разделить участь второй дочурки Антонии. Но он знает, что месяц назад был роковой час для матери и ребенка, и со счастливым лицом нежно склоняется над Гердой, которая, скрестив на бархатной подушке ноги, обутые в лакированные башмачки, сидит в кресле впереди него, рядом со старой консульшей.
   Как она еще бледна! И как необычно красива в своей бледности — пышноволосая, темно-рыжая, с загадочным взглядом, не без затаенной насмешки устремленным на проповедника. Это Андреас Прингсгейм pastor marianus[99], после скоропостижной смерти старого Келлинга получивший, несмотря на свои молодые годы, должность главного пастора. Ладони его молитвенно сложены под воздетым кверху подбородком. У него белокурые вьющиеся волосы и костлявое, гладко выбритое лицо, которое попеременно выражает то суровый фанатизм, то умильную просветленность и оттого кажется несколько актерским. Андреас Прингсгейм — уроженец Франконии, где он несколько лет был настоятелем маленькой лютеранской общины, затерянной среди сплошь католического населения. Его стремление к чистой и патетической речи привело к весьма своеобразному произношению с долгими и глухими, а временами подчеркнуто акцентированными гласными и раскатистым «р».
   Он возносит хвалу господу то тихим и журчащим, то громким голосом, и все семейство слушает его: г-жа Перманедер, облекшись в величавую важность, под которой таятся ее восторг и гордость; Эрика Грюнлих, без малого пятнадцатилетняя цветущая девушка с подколотой косой и розовым, отцовским, цветом лица; Христиан, сегодня утром прибывший из Гамбурга и теперь смотрящий на всех растерянным взором глубоко посаженных круглых глаз; пастор Тибуртиус и его супруга, не убоявшись долгого пути из Риги, тоже прибыли на торжество: Зиверт Тибуртиус закинул за плечи концы своих жидких длинных бакенбард, и его маленькие серые глаза время от времени вдруг начинают шириться, становятся больше, больше, почти выскакивают из глазниц… Клара — серьезная, сумрачная и строгая, часто прикладывает руку ко лбу: голова все болит… Они привезли Будденброкам великолепный подарок: громадное чучело медведя на задних лапах, с разинутой пастью, — родственник пастора Тибуртиуса пристрелил его где-то в глубине России. Теперь медведь стоит на лестничной площадке и держит в лапах поднос для визитных карточек.
   У Крегеров гость — их сын Юрген, почтовый чиновник из Ростока, скромно одетый, тихий человек. Где сейчас Якоб, не знает никто, кроме его матери, урожденной Эвердик, сердобольной женщины, которая потихоньку продает столовое серебро, чтобы послать денег отвергнутому сыну. Дамы Будденброк тоже, конечно, здесь; они искренно радуются счастливому событию в семье, что, впрочем, не мешает Пфиффи заметить, что у ребенка не очень-то здоровый вид; консульше, урожденной Штювинг, а также Фридерике и Генриетте, к сожалению, приходится согласиться с ней. Бедная Клотильда, тощая, серая, терпеливая и голодная, взволнована проповедью пастора и предвкушением шоколада с баумкухеном. Из посторонних на торжестве присутствуют только г-н Фридрих-Вильгельм Маркус и Зеземи Вейхбродт.