Презрительная враждебность Томаса к брату, отвечавшему на нее задумчивым равнодушием, проявлялась в тел едва уловимых мелочах, которые наблюдаются только у людей, связанных близким родством. Если речь, к примеру, заходила об истории Будденброков и Христиан, что, кстати, было ему совсем не к лицу, вдруг начинал на все лады, с любовью и восхищением превозносить город и своих предков, консул старался каким-нибудь язвительным замечанием положить конец разговору. Для него это было нестерпимо. Он так презирал брата, что не мог позволить ему любить то, что любил сам. «Лучше бы уж Христиан произносил эти славословия голосом Марцеллуса Штенгеля», — думал он. Как-то раз консул прочитал историческую книгу, которая произвела на него сильнейшее впечатление; он отозвался о ней в самых прочувствованных выражениях. Христиан, человек ума несамостоятельного, который сам даже и не натолкнулся бы на такую книгу, но очень впечатлительный, поддающийся любому влиянию, в свою очередь, прочитал ее и, заранее подготовленный отзывом брата, также пришел в восхищение, — при этом он постарался точнейшим образом передать, какие именно чувства вызвала в нем книга. Для Томаса она тем самым перестала существовать. Отныне он отзывался о ней холодно и безразлично, более того — делал вид, что не прочитал, а только просмотрел ее. Пусть брат восторгается ею в одиночку!..


3


   Консул Будденброк вернулся из «Гармонии», «Общества интересного чтения», где он провел часок после завтрака, к себе на Менгштрассе. Войдя через задний двор и оставив в стороне сад, он прошел между поросших мхом стен по узкому проходу, соединявшему задний двор с передним, прямо в нижние сени, отворил дверь на кухню, осведомился, дома ли брат, и, узнав, что его нет, велел немедленно доложить, как только он вернется. Затем он прошел через контору, где служащие при его появлении ниже склонились над счетами и накладными, к себе в кабинет, положил шляпу и трость, переоделся в рабочий костюм и направился к своему месту у окна, напротив г-на Маркуса. Две глубокие складки залегли у него на лбу между на редкость светлыми бровями. Желтоватый мундштук почти уже докуренной русской папиросы быстро передвигался из одного угла рта в другой. Движение, которым консул придвинул к себе бумаги и письменные принадлежности, было так резко и отрывисто, что г-н Маркус методично провел двумя пальцами по усам и исподтишка бросил на своего компаньона вдумчивый, испытующий взгляд. Молодые конторщики удивленно переглянулись: шеф гневается!
   Через полчаса, в течение которых слышался только скрип перьев да негромкое покашливанье г-на Маркуса, консул взглянул в окно поверх зеленого матерчатого щитка и увидел Христиана, возвращавшегося домой. В шляпе, слегка сдвинутой набекрень, он небрежно помахивал вывезенной «оттуда» желтой тросточкой, с набалдашником из черного дерева в виде поясной статуэтки монахини. Христиан явно был в полном здравии и наилучшем расположении духа. Мурлыча себе под нос какую-то английскую песенку, он вошел в контору и с приветливым «доброе утро, господа», — хотя стоял уже яркий весенний день, — направился к своему месту, чтобы «немножко поработать». Но тут консул поднялся и как бы мимоходом, не глядя на него, обронил:
   — Ах, да… На два слова, дорогой мой!
   Христиан последовал за ним. Они шли быстро. Томас заложил руки за спину. Христиан машинально сделал то же самое, повернув к брату свой длинный нос, казавшийся еще более острым, костистым и крючковатым от впалых щек и свешивавшихся на английский манер усов. Когда они шли по двору, Томас сказал:
   — Придется тебе прогуляться со мною по саду, друг мой!
   — Охотно, — отвечал Христиан.
   Снова наступило молчание. Они зашагали по боковой дорожке мимо «портала» в стиле рококо; в саду уже распускались первые почки. Наконец консул, быстро глотнув воздуха, громким голосом проговорил:
   — Мне сейчас пришлось пережить несколько крайне неприятных минут из-за твоего поведения.
   — Моего поведения?
   — Да. В «Гармонии» мне рассказали о замечании, которое ты вчера изволил сделать в клубе, — замечании столь неуместном и бестактном, что я просто не нахожу слов… Правда, тебя быстро одернули и сумели поставить на место. Может быть, ты возьмешь на себя труд припомнить этот случай?
   — Ах, я только сейчас понял, что ты имеешь в виду… Кто же тебе рассказал?
   — Это дела не меняет! Дельман рассказал и, само собой разумеется, достаточно громко, чтобы те, кто еще не знал этой истории, тоже могли позабавиться…
   — Да, Том, должен тебе сказать, мне было очень стыдно за Хагенштрема!
   — Стыдно за… Ну, это уже слишком!.. Послушай! — Консул слегка склонил голову набок, вытянул перед собой руки ладонями вверх и взволнованно потряс ими. — В обществе, равно состоящем из коммерсантов и ученых, ты позволяешь себе во всеуслышанье заявить: «А ведь если хорошенько вдуматься, то всякий коммерсант — мошенник»… Ты сам коммерсант, имеющий достаточно прямое отношение к фирме, которая изо всех сил стремится к абсолютной честности, к полнейшей безупречности…
   — Бог ты мой, Томас, да ведь я пошутил! Хотя с другой стороны… — Он вдруг сморщил нос, вытянул шею, чуть-чуть склонил голову набок и так прошел несколько шагов.
   — Пошутил! Пошутил! — выкрикнул консул. — Льщу себя надеждой, что я тоже понимаю шутки. Но ты, кажется, видел, как отнеслись к твоей очаровательной остроте!.. «Что касается меня, то я очень высоко ставлю свою профессию», — ответил тебе Герман Хагенштрем. Вот ты и сел в лужу, шалопай ты несчастный! Человек, который позорит дело своей жизни!..
   — Да, Том! Ну что ты на это скажешь? Уверяю тебя, все наше веселое настроение полетело к чертям! Когда я отпустил эту шутку, все расхохотались, явно соглашаясь со мной… И вдруг этот Хагенштрем серьезнейшим тоном заявляет: «Что касается меня…» Дурак! Мне, честное слово, стало стыдно за него. Я еще вчера вечером в постели много думал об этой истории, и у меня было такое странное чувство… Не знаю, знакомо ли тебе…
   — Придержи свой язык! Ради бога, придержи свой язык! — крикнул консул. Он всем телом дрожал от негодования. — Хорошо, я допускаю, что этот ответ не вязался с вашим настроением и был даже несколько дурного тона. Но ведь надо выбирать людей, к которым обращаешься с подобными сентенциями, если уж у тебя такая неодолимая потребность произносить их, и не ставить себя в столь идиотское положение! Хагенштрем воспользовался случаем, чтобы нанести нам удар. Да, не только тебе, но и нам! Понял ты, что значит его ответ? Он значит: «К этим выводам, господин Будденброк, вы, видимо, пришли в конторе вашего брата». Вот что он хотел сказать, осел ты эдакий!
   — Ну, уж и осел! — пробормотал Христиан. Лицо его приняло смущенное, тревожное выражение.
   — В конце концов ты принадлежишь не только себе, — продолжал консул. — И тем не менее мне все равно, если ты лично себя ставишь в смешное и дурацкое положение… А ничего другого ты вообще в жизни не делаешь! — вдруг выкрикнул он, побледнев, голубые жилки отчетливее проступили на его узких висках — там, где волосы образовывали два глубоких заливчика. Одна бровь вздернулась вверх, гневом дышали даже жесткие кончики его вытянутых щипцами усов, руки его двигались так, что казалось, будто он бросает слова под ноги Христиану, на усыпанную гравием дорожку. — Ты смешон с твоими любовными интрижками, с твоими шутовскими выходками, с твоими болезнями и лекарствами!..
   — О Томас, — проговорил Христиан, огорченно покачав головой и каким-то нелепым жестом поднимая кверху указательный палец. — Тут, видишь ли, ты не в состоянии меня понять… Дело в том… как бы тебе сказать… у человека совесть должна быть чиста… Не знаю, знакомо ли тебе это чувство… Грабов, например, прописал мне мазь для шейных мышц. Хорошо! Если я не стану ее употреблять, пренебрегу его предписанием, я буду чувствовать себя пропащим, беспомощным, вечно буду в тревоге, в страхе, в неуверенности — словом, не в себе; и опять начнутся затруднения с глотаньем. Если же я пользуюсь мазью, то чувствую, что исполнил свой долг, на душе у меня спокойно, совесть чиста, и я глотаю беспрепятственно. Дело тут, конечно, не в мази, а в том… ты, пожалуйста, пойми меня правильно, что одно представление может быть вытеснено только другим, так сказать контрпредставлением… Не знаю, знакомо ли тебе…
   — Ну, где уж мне! — воскликнул консул и обеими руками стиснул себе голову. — И продолжай в том же духе, сделай одолжение! Но только держи язык за зубами, не болтай ты направо и налево! Не надоедай людям твоими мерзкими ощущениями. С такой непристойной болтливостью ты только и знаешь, что попадать в смешное положение! А я повторяю тебе… в последний раз повторяю: мне безразлично, строишь ты из себя дурака или нет, но я запрещаю — слышишь ты? — запрещаю компрометировать фирму такими выходками, как вчерашняя!
   На это Христиан ничего не ответил. Он только медленно провел рукой по своим редеющим рыжеватым волосам; лицо у него было серьезное и грустное, а взгляд безостановочно блуждал по сторонам. Мысли его, без сомнения, еще были прикованы к тому, что он сейчас говорил. Наступила пауза. Томас в молчаливом отчаянии шагал впереди.
   — По-твоему, все коммерсанты жулики, — снова начал он. — Пусть так! Тебе надоел этот род занятий? Ты жалеешь, что вступил в торговое дело? В свое время ты выпрашивал у отца позволения…
   — Да, Том, — задумчиво отвечал Христиан, — пожалуй, лучше было бы мне продолжать учение! В университете, наверно, чувствуешь себя премило… Приходишь, когда тебе вздумается, по доброй воле. Сидишь и слушаешь… как в театре…
   — Как в театре! Тебе бы в кафешантане выступать — вот твое истинное призвание… Я не шучу! Я уверен, что это и есть твой тайный идеал, — заключил консул.
   Христиан ему не возражал и в задумчивости глядел прямо перед собой.
   — И ты осмеливаешься высказывать подобные соображения! Ты, который понятия, малейшего понятия не имеешь о том, что такое работа; ты, который способен только ходить по театрам, кутить и заниматься шутовством, чтобы потом, вообразив, будто это наполнило тебя какими-то необыкновенными чувствами, ощущениями, мыслями, копаться в себе, наблюдать за собой и бесстыдно болтать об этом вздоре…
   — Да, Том, — грустно согласился Христиан и погладил себя по темени. — Это правда, ты верно подметил. В этом-то, понимаешь, и разница между нами. Ты тоже не без удовольствия ходишь в театр, и, по совести говоря, у тебя в свое время были разные там историйки, стихами и романами ты тоже когда-то зачитывался… Но только ты всегда умел сочетать это с усердной работой, с серьезным отношением к жизни… А мне это, понимаешь ли, не дано. Меня этот вздор захватывает целиком, на что-нибудь такое… настоящее меня уже не хватает… Не знаю, понимаешь ли ты…
   — А, так ты и сам с этим согласен! — воскликнул Том; он остановился и скрестил руки на груди. — Ты малодушно подтверждаешь мою правоту, и тем не менее все остается по-старому. Да что ты — человек или животное. Христиан? Должна же у тебя быть хоть какая-то гордость, господи ты боже мой! Как можно продолжать вести жизнь, в защиту которой у тебя и слов-то не находится! Но это на тебя похоже! Ты весь в этом! Для тебя главное — вникнуть в какую-нибудь ерунду, понять и описать ее… Нет! Моему терпению пришел конец! — Консул отступил на шаг и сделал энергичный жест рукой, словно что-то зачеркивая. — Конец, говорю я! Ты аккуратно являешься за жалованьем, а в контору и носа не кажешь… И это бы еще с полбеды! Управляйся со своей жизнью, как знаешь, живи, как жил до сих пор. Но ты на каждом шагу компрометируешь нас! Нас всех! Ты выродок, нарыв на теле семьи! Язва нашего города! И будь этот дом моим, я бы вышвырнул тебя за дверь без всяких разговоров! — закричал он, широким, решительным жестом обводя все вокруг — сад, двор и амбары. Он окончательно утратил самообладание, давно сдерживаемая ярость прорвалась наружу.
   — Опомнись, что с тобой, Том! — перебил его Христиан. Он был возмущен до глубины души, и выражалось это, надо сказать, довольно комично. Он остановился в позе, характерной для кривоногих, — чуть ссутулившись и при этом так выставив вперед голову, живот и колени, что издали смахивал на вопросительный знак. Его круглые, глубоко сидящие глаза, которые он раскрыл во всю ширь, начали краснеть по краям, как у отца, когда тот бывал в гневе, и краснота эта разлилась по скулам.
   — Как ты говоришь со мной? — сказал он. — Что я тебе сделал? Я сам уйду отсюда, тебе незачем меня вышвыривать… Фу! — с глубокой укоризной добавил он и схватил воздух рукой, точно поймал муху.
   Как это ни странно, но Томас не только не разъярился пуще прежнего, но молча склонил голову и опять медленно зашагал по дорожке. Казалось, он испытывал удовлетворение, даже радость оттого, что наконец-то вывел брата из себя, наконец-то подвигнул его на резкий отпор, на протест.
   — Можешь мне поверить, — уже спокойно продолжал он, снова закладывая руки за спину, — что этот разговор мне крайне неприятен. Но когда-нибудь он должен был состояться. Подобные сцены между братьями ужасны, и все-таки нам нужно было выговориться. А теперь, мой друг, мы с тобой можем хладнокровно обсудить все дела. Ты, как я вижу, не удовлетворен своим положением. Не так ли?
   — Да, Том, ты прав. Видишь ли, вначале я был очень, очень доволен… И, конечно, мне здесь лучше, чем в каком-нибудь чужом деле. Но мне, так я думаю, не хватает самостоятельности… Я всегда завидовал тебе, когда наблюдал, как ты сидишь и работаешь. Для тебя это в сущности даже не работа. Ты работаешь не потому, что тебя к этому принуждают. Ты хозяин, глава предприятия. Ты заставляешь других работать на себя, а сам только производишь расчеты, всем управляешь… Ты свободный человек. Это нечто совсем иное…
   — Пусть так, Христиан! Но почему ты не сказал об этом раньше? Ты волен стать самостоятельным или хотя бы более самостоятельным. Ты же знаешь, что тебе, как и мне, отец выделил пятьдесят тысяч марок из наследственной доли; и я, само собой разумеется, готов в любую минуту выплатить тебе эту сумму для разумного и толкового ее применения. В Гамбурге, да и в любом другом городе, есть достаточно солидных предприятий, нуждающихся в притоке капитала. В одно из них ты мог бы вступить компаньоном. Давай подумаем об этом каждый про себя, а потом, при случае, переговорим с матерью. Сейчас же мне надо идти в контору, а ты за эти дни мог бы закончить английские письма, которые у тебя еще остались… Что ты думаешь, например, о «Х.-К.-Ф.Бурмистер и Ко » в Гамбурге, импортная и экспортная контора? — спросил он уже в сенях. — Я его знаю и уверен, что он ухватится за такое предложение…

 

 
   Разговор этот происходил в конце мая 1857 года. А в начале июня Христиан уже отбыл в Гамбург через Бюхен, — тяжкая утрата для клуба. Городского театра, «Тиволи» и всех любителей веселого времяпрепровождения. Местные suitiers в полном составе, среди них доктор Гизеке и Петер Дельман, явились на вокзал, поднесли Христиану цветы и даже сигареты, причем все хохотали до упаду, видимо, вспоминая истории, которые он им рассказывал. Под конец доктор прав Гизеке, при всеобщих воплях восторга, прикрепил к пальто Христиана огромный котильонный орден из золотой бумаги. Этот орден пожаловали Кришану за выдающиеся заслуги обитательницы некоего дома неподалеку от гавани, гостеприимного приюта, у дверей которого по ночам горел красный фонарь.


4


   Внизу задребезжал колокольчик, и г-жа Грюнлих, верная своей новой привычке, появилась на площадке, чтобы, перегнувшись через белые лакированные перила, посмотреть вниз. Но едва там отворили дверь, как она порывистым движением нагнулась еще ниже, потом отпрянула, одной рукой прижала к губам платочек, другой подобрала юбки и, так и не распрямившись, ринулась наверх. В следующем пролете она столкнулась с мадемуазель Юнгман и быстро шепнула ей несколько слов, на что Ида от радости и испуга ответила по-польски, нечто вроде «Муй боже коханы!»
   В это самое время консульша Будденброк сидела в ландшафтной и вязала двумя большими деревянными спицами не то шаль, не то одеяло. Было одиннадцать часов утра.
   Внезапно в ротонде появилась горничная, постучала в застекленную дверь и, «уточкой» приблизившись к консульше, подала ей визитную карточку. Консульша взяла ее, поправила очки, без которых она уже не могла заниматься рукоделием, взглянула на карточку, но тут же перевела взгляд на румяное лицо девушки, еще раз перечитала и опять поглядела на горничную. Наконец она произнесла вполне дружелюбно, но решительно:
   — Что это значит, голубушка? Скажи, пожалуйста, а?
   На карточке стояло: «Кс.Ноппе и Ко ». Но «Кс.Ноппе», равно как и союз «и», были зачеркнуты синим карандашом, оставалось одно, «Kь».
   — Там какой-то господин спрашивает вас, сударыня, — отвечала девушка, — только он говорит не по-нашему и сам очень уж чудной!
   — Проси, — распорядилась консульша, уразумев, что визит ей собирается нанести именно «Ко ».
   Горничная ушла. Но застекленная дверь тут же открылась снова, пропуская коренастую фигуру, которая остановилась в дальнем углу комнаты и пробурчала нечто вроде «честь имею»…
   — Доброго утра, — сказала консульша. — Не угодно ли вам подойти поближе. — При этом она оперлась рукой о сиденье софы и слегка приподнялась, так как еще не решила, уместно ли будет в данном случае встать.
   — Я взял на себя смелость… — отвечал незнакомец благодушно певучим голосом и сильно растягивая слова; учтиво склонившись, он ступил два шага вперед и опять остановился, озираясь, то ли в поисках стула, то ли места, куда положить трость и шляпу, ибо трость с роговой ручкой в виде крючка, размером в добрых полтора фута, и шляпу он зачем-то захватил с собой в комнаты.
   Это был полный сорокалетний человек, с короткими руками и ногами, одетый в широко распахнутый сюртук грубого коричневого сукна и в плотно облегавший его выпуклое брюшко светлый жилет в цветочках, по которому змеилась золотая цепочка от часов, увешанная богатейшим набором, можно сказать целой коллекцией, брелоков — роговых, костяных, серебряных и коралловых; его слишком короткие зелено-серые панталоны были сшиты из такой жесткой материи, что колоколом стояли над голенищами коротких и широких сапог. Белокурые усы, бахромчатые и жидкие, придавали его круглой, как шар, голове с редкими и тем не менее растрепанными волосенками явное сходство с тюленем. Эспаньолка под нижней губой незнакомца, в противоположность его усам, топорщилась щеточкой. Его необыкновенно толстые и жирные щеки так подпирало кверху, что от глаз оставались только две светло-голубые щелочки, в уголках которых собирались морщинки. Это придавало его раздутой физиономии смешанное выражение свирепости и беспомощного, трогательного добродушия. От маленького подбородка в узкий белый галстук отвесно вползала зобастая шея, исключавшая даже самую мысль о ношении стоячих воротничков. Нижняя часть его лица, шея, темя и затылок представляли собой как бы сплошную, разве что местами примятую, перину. Кожа на его лице, вследствие этой общей распухлости, была так туго натянута, что возле ушей и по обе стороны носа на ней проступили красные пятна… В одной из своих коротких белых и жирных ручек незнакомец держал трость, в другой — тирольскую шапочку, украшенную пучком волос серны.
   Консульша сняла очки; не желая ни встать ни сесть, она все еще опиралась рукой о сиденье софы.
   — Чем могу служить? — спросила она, наконец, учтиво, но тверди.
   Тут незнакомец решительным жестом положил шляпу и трость на крышку фисгармонии, с удовольствием потер освободившиеся руки, благодушно взглянул на консульшу светлыми заплывшими глазками и сказал:
   — Прошу прощенья, сударыня… карточка-то не того, да другой под рукою не оказалось… Фамилия моя Перманедер, Алоиз Перманедер из Мюнхена. Может, сударыня, слыхали про меня от вашей уважаемой дочки?..
   Все это он проговорил с грубоватыми интонациями, на корявом своем диалекте, в котором одно слово неожиданно сливалось с другим, и при этом доверительно подмигивая консульше глазами-щелками, — что, видимо, означало: «Ну, теперь-то мы друг друга поняли».
   Тут консульша уже поднялась совсем, склонила голову набок и, протянув вперед руки, шагнула к нему навстречу.
   — Господин Перманедер? Так это вы? Конечно, моя дочь говорила о вас. Я знаю, как много вы содействовали приятности и занимательности ее пребывания в Мюнхене… И теперь судьба вас забросила в наш город?
   — То-то и оно! — отвечал г-н Перманедер; он плюхнулся в кресло, на которое изящным движением указала ему хозяйка дома и, нимало не стесняясь, начал обеими руками потирать свои короткие и толстые ляжки…
   — Простите, я не расслышала, — деликатно переспросила консульша.
   — То-то, говорю, и оно-то! — отвечал г-н Перманедер, оставив, наконец, в покое свои ляжки.
   — Очень мило с вашей стороны, — ничего не понимая, проговорила хозяйка и с притворным удовлетворением откинулась на софе. Но г-н Перманедер это заметил; он наклонился, бог весть зачем, описал рукою круг в воздухе и с величайшим усилием выдавил из себя:
   — Ну, небось, и удивлены же вы, сударыня!
   — О да, да, любезный господин Перманедер, — радостно подтвердила она.
   Разговор оборвался. Желая поддержать его, греть протяжно вздохнул:
   — Фу ты, окаянство какое!
   — Гм… Как вы изволили сказать?
   — Окаянство, говорю, какое, — громогласно повторил г-н Перманедер.
   — Очень мило, — опять примирительно произнесла ничего не разобравшая консульша.
   Таким образом и эта тема была исчерпана.
   — Позвольте узнать, — храбро продолжала она, — что заставило вас совершить столь дальнее путешествие, любезный господин Перманедер? От Мюнхена до нас, право, очень не близко…
   — Дельце, — отвечал г-н Перманедер и покрутил в воздухе своей толстой рукой. — Маленькое дельце с пивоварней в Валькмюле, сударыня!
   — Ах, правда, вы ведь ведете торговлю хмелем, любезный господин Перманедер! «Ноппе и Ко », не так ли? Смею вас уверить, что я не раз слышала от моего сына, консула, самые лестные отзывы о вашей фирме, — учтиво добавила она.
   Но г-н Перманедер скромно запротестовал:
   — Так-то оно так, да не об этом речь. Главное, мне уж очень хотелось засвидетельствовать вам свое почтенье, сударыня, и еще раз повидать мадам Грюнлих! А коли уж приспичило, так и дальней дороги не побоишься.
   — Благодарю вас, — тепло сказала консульша и еще раз протянула ему руку, но уже ладонью вверх. — А теперь надо известить дочь, — добавила она, вставая и направляясь к вышитой сонетке возле двери.
   — У-ух ты, вот будет мне радость!.. — воскликнул г-н Перманедер, вместе с креслом повертываясь к двери.
   — Попроси мадам Грюнлих вниз, милочка, — обратилась консульша к вошедшей горничной и снова села на софу.
   Г-ну Перманедеру пришлось еще раз ворочаться вместе с креслом.
   — Вот будет мне радость! — повторил он, с мечтательным видом разглядывая шпалеры, большую севрскую чернильницу на секретере и всю обстановку ландшафтной. Потом он несколько раз повторил: — Фу ты, окаянство какое! И не выдумаешь! — причем усиленно тер себе колени и, совершенно безотносительно к своим словам, испускал тяжелые вздохи. Это заполнило чуть ли не все время до прихода г-жи Грюнлих.
   Она заметно принарядилась, надела светлый жакет, взбила волосы. Лицо у нее было свежее и прелестнее, чем когда-либо, а кончик языка время от времени лукаво облизывал уголки рта.
   Не успела она показаться в дверях, как г-н Перманедер вскочил и с невероятной резвостью кинулся ей навстречу. Все в нем пришло в движение. Схватив ее за обе руки, он потрясал ими, восклицая:
   — Вот она сама, госпожа Грюнлих! Здравствуйте, здравствуйте! Ну, как вы тут жили, а? Что поделывали на севере? У-ух ты, и рад же я, как дурак!.. Не забыли еще городишко Мюнхен и наши горы, а? Ну, и погуляли мы с вами, есть что вспомнить!.. У-ух, черт! И опять вот свиделись! Да кто бы подумал!..
   Тони, в свою очередь, очень живо приветствовала г-на Перманедера, придвинула стул к его креслу и начала вспоминать Мюнхен. Теперь беседа потекла уже без всяких заминок, и консульша, улыбаясь, поощрительно кивала головой г-ну Перманедеру и мысленно переводила на литературный язык то один, то другой его оборот, и когда это ей удавалось, с удовлетворением откидывалась на спинку софы.
   Господину Перманедеру пришлось еще раз, теперь уже г-же Антонии, объяснить причину своего появления в городе, но «дельцу» с пивоварней он явно придавал столь малое значение, что трудно было в него поверить. Зато он с живейшим интересом расспрашивал о младшей дочери, а также о сыновьях консульши и громогласно сетовал на отсутствие Клары и Христиана, так как ему «очень уж в охоту было познакомиться со всем семейством».