… За все, что выстрадали мы,
   Поверь, воздастся нам сторицей,
   Дни пронесутся вереницей,
   И после сумрачной зимы
   Опять в расцветшие долины
   Слетит счастливая весна;
   Засветит кроткая луна;
   Польется рокот соловьиный,
   И отдохнем мы от труда,
   Вернутся радости и грезы:
   Как хороши тогда,
   Как свежи будут розы!
    («Розы», 9 декабря 1886)Стихи читались офицерам, но обращены они были к Лизе.
* * *
   Скончался Иван Александрович Гончаров. Случилось это 15 сентября 1891 года. Последнее время, года два, писатель был очень слаб. Константин навещал его, и в иные минуты он узнавал своего уже давно родного ему Гончарова – умного, ироничного и заботливого. Всё, до единого слова, было правдой в стихотворении, которое Великий князь посвятил своему учителю; «Венчанный славою нетленной, / Бессмертных образов творец!..» Гончаров ворчал, но был доволен, как бывает доволен отец, когда с ним ласков сын. Последние письма писателя Константину были написаны дрожащей рукой, но слова в них были так же добры и полезны своей мудростью.
   О смерти Ивана Александровича Константину сообщила Александра Ивановна Трейгут, жена слуги Гончарова Карла Трейгута. Оставшись вдовой, Александра Ивановна продолжала жить у писателя, вела его хозяйство. Он же заботился о ее дочерях, Александре и Елене, считая их своими воспитанницами. Со свойственной Константину Константиновичу добротой он примет участие в устройстве жизни девочек после смерти Гончарова.    Великий князь немедленно поехал на Моховую, где столько раз бывал в низеньких маленьких комнатках писателя и суеверно прикасался к старому письменному столу, за которым был написан «Обломов». Сейчас его великий создатель лежал в гробу в своем кабинете, из которого убрали всю мебель. Казалось, маленький старичок, уставший от жизни, просто спал. Богатая чернильница, которую подарил Гончарову Царь с просьбой как можно больше писать, стояла на подоконнике. Ей предстояло теперь служить другим…
   Через несколько дней Гончарова хоронили. «Мне необходимо было быть в городе; хоронили И. А. Гончарова, и я был на отпевании в Лавре», – записал Константин в дневнике.
   Он долго не решался прикоснуться к письмам писателя – тосковала душа.
   И вот однажды, в ноябрьский вечер, Константин все же открыл папку с его письмами…
   «Дома вечером засел читать письма покойного Ивана Александровича Гончарова. После его смерти душеприказчики возвратили мне все мои письма к нему, кроме тех, которые покойный сам принес мне года 2 назад, боясь, что кто-нибудь ими завладеет. Он завещал мне бронзовую ширмочку с фотографиями покойных Государя и Императрицы, Саши, Мини, Владимира, Алексея, Сергея, Павла и Мари и раскрашенные портреты мой и жены в складной кожаной рамке. – Время прошло удивительно в перечитывании его писем ко мне и моих к нему. Переписка начинается с 1884 года. Я успел прочесть только половину».
   Он в нетерпении вернулся к письмам.
   «Прочитал все 34 письма И. А. Гончарова, обнимающие промежуток времени с января 84 по 31 декабря 91 года. В связи с ними читал и мои письма к нему. Когда-нибудь, не скоро, в печати эта переписка представит очень приятное чтение. Но исполню волю покойного, я, пока жив, не напечатаю ее».
Он перебирал письма, разложив их по хронологии, читал, улыбаясь, хмурясь, морщась, вздыхая. Некоторые перечитывал два раза, их строки надолго оставались в памяти:
...
   «О чем вам писать? Это скажет потом жизнь, когда выработается вполне орудие писания – перо»; «Майков, Некрасов остались при стихах и совершили полную карьеру до конца».

   «Я бы тоже этого хотел», – подумал Константин.
   «Пройденная Вами подготовка, авторитарная школа Шиллера, Байрона, Гёте… будет служить Вам… Рабски подражая этим образцам, переводить, продолжать, дополнять их… возвращаться к отжившему – бесполезно».
   Гончаров советовал ему написать о Пушкине:
...
   «Теперь уже пора: для Пушкина настало потомство, образ его ясен, определителей, остается только освятить его творческой фантазией».
   «Я прочитал 13 Ваших стихов – это букет свежих цветов».
   «Молодость эгоистична и экспансивна – она любит делиться со всяким своим избытком чувств…» – упрекал его писатель в маломыслии.
   «Писанием стихов увлекаются многие, но на этом пути есть много званых, но мало избранных».
   «Нередко те, кому дана лира, остаются при родных стихах, без поэзии».
   «Неверующий или „маловерный“ никогда не создал бы Сикстинской Мадонны».
   «Стихотворение, обращенное ко мне, я анализирую не критикой ума – а сердцем, сладко над ним задумываюсь и глубоко, умиленно благодарю Вас».
   «Что будет далее: унесет Вас на крыльях поэзии выше и дальше от мира сего, или низведет в дальние и мрачные, реальные пучины жизни – про то скажет будущее. Я рад Вашему письму, как дорогому гостю, рад Вашей книжке, Вашей ласке».

   Как завещание читал Константин дальше: «Вы от природы поэт, самородок-поэт. Вы неудержимо дорываетесь до ключа живой струи. Молодые силы взрывают почву, вода бежит, пока вынося с собой песок, ил, каменья, сор. Но Вы… добьетесь, когда ключ забьет чистым и сильным фонтаном… Вы доработаетесь, дойдете, додумаетесь – до одной только чистой и сильной поэзии. Не говорю – дочувствуетесь, потому что сердце, чувство – есть основа Вашей светлой, прекрасной, любящей натуры. Опасности нет, чтобы это чувство завело Вас в какую-нибудь сентиментальную Аркадию. От этого остережет Вас ум, образование, и отчасти наш вовсе не сентиментальный век» (3 января 1888).
   «Неужели не сентиментальный?» – грустно улыбнулся Константин Константинович, делая в тот вечер запись в дневнике:
...
   «Вчера познакомился с известным юристом, сенатором Анатолием Федоровичем Кони, очень приятным человеком. Пригласил его в Мраморный… У Кони много знакомств в литературном кругу. Он был дружен с покойным Иваном Александровичем Гончаровым. Я узнал от Кони, как Иван Александрович был ко мне расположен и как дорожил каждым моим письмом, каждой моей строчкой. Раз, в присутствии Кони, он получил от меня записку и прочел ему ее. Кони попросил его подарить ему конверт с адресом, написанным моей рукой, чтобы отдать его некому Гогелю, собирателю автографов. Иван Александрович, не говоря ни слова, спрятал конверт в ящик и запер на ключ»
   (1 ноября 1891).

   Константин, записывая эти слова, плакал.
   … Он еще не знал, что Господь, отняв у него дорогую, родственную душу старого писателя, в преддверии новых потерь посылает ему для поддержания духа долгую, сердечную дружбу с Анатолием Федоровичем Кони…
   Несмотря на перечитанное гончаровское «завещание», стихи у Константина не шли. Работа по Академии, общественные обязанности, усложнившая повседневную жизнь смена армейской службы, осиротившая его смерть И. А. Гончарова – все уводило прочь от него вдохновение. Даже когда умерла его племянница – молодая, веселая, прелестная принцесса Аликc, дочь сестры Оли и жена младшего сына Александра II, – он не нашел в себе дара на памятные слова. Воображение возрождало картины: Ильинское в ранней осенней позолоте, дружная компания красивых людей – Сергей, Элла, Павел, Аликc, греческая принцесса, озорная, горячая, резвая. Круговерть праздников, гостей, пикников. Мелькает белая шляпка и пелерина Аликc – никто не заподозрит, что она ждет ребенка, – она бежит вверх на холмистый берег реки и с него прыгает прямо в лодку; она обожала катания на лодках. И в этот раз прыгнула. Умерла в тот же день, родив слабого мальчика. Его назовут Дмитрием. Воспитывать его будут Элла и Сергей. Потом мальчик вырастет и примет участие в убийстве Распутина…
   Фет пришлет Константину стихи на смерть Аликc.
   Константин тоже пытался написать стихи на смерть племянницы, но все получалось как-то натянуто, слишком наставительно, сухо. А вот у Фета – чистая поэзия… «Я все более сомневаюсь в своих силах, – жаловался К. Р. – Другие в мои годы так много уже сделали. А между тем самолюбия у меня – неисчерпаемая бездна. Все мечтаю, что и меня когда-нибудь поставят наряду с великими деятелями искусства. Про кого бы из художников я ни читал, все примеряю на себя, вчитываюсь, присматриваюсь, чтобы заметить, нет ли в развитии моего дарования чего-либо сходного с постепенным совершенствованием великих людей художества. Вот уже более полугода ничего путного не сочинил, начатая поэма целый год лежит без продолжения. И мне временами представляется, что иссяк во мне источник вдохновения».
   На поэтическом пиру званых и избранных он, кажется, из числа не особенно званых… С такими унылыми мыслями К. Р. отправился в дом графа Сергея Дмитриевича Шереметева, почетного члена Академии наук, члена Государственного совета, где отмечалось большое семейное торжество. В огромной, украшенной цветами зале шумела нарядная густая толпа под звон заздравных бокалов. Передвижением гостей руководила какая-то таинственная сила, которой были подвластны все. Яков Петрович Полонский, кое-как одолев свои старческие хвори и сняв теплые туфли, в которых ходил дома по кабинету, все же выбрался на празднество и в блестящей толпе обрадованно увидел чету Их Императорских Высочеств Константина Константиновича и Елизавету Маврикиевну. Хотел подойти, но толпа играла роль судьбы, как он выразился потом в письме К. Р., увлекая Константина Константиновича вперед, а самого Якова Петровича куда-то влево. По тем же таинственным причинам чуть позже она привела старого поэта к нежно оживленной румянцем, в белом платье с синими сапфирами, Елизавете Маврикиевне. Яков Петрович шаркнул ногой, все еще красиво, несмотря на возраст, и поцеловал ей руку.
   – Как чувствует себя августейший отец Константина Константиновича? – спросил Полонский.
   – День – хорошо, день – плохо. Но бывает и очень бодрым. – Лиза отметила про себя, что не сделала ни одной ошибки, отвечая по-русски.
   – Дай Бог! Дай Бог! – Полонский улыбнулся. – Вы знаете, Ваше Высочество, в день концерта у вас в Мраморном дворце я имел честь быть представленным Великому князю Константину Николаевичу, ведь он большой знаток и любитель литературы и музыки. Он мне сказал: «Вольно же вам давно со мной не познакомиться!» Упрек дышал такой любезностью, так тонко польстил моему самолюбию… Такие душевные дары не забываются…
   По дороге домой, в карете, Лиза обсуждала вечер, а Константин думал о потерянном времени, о совершенно не сдвинувшихся с места «Солдатских сонетах».
   Мраморный стоял мрачной глыбой, весь в ретуши снега. Но внутри были покой, тишина, сразу чувствовалось что в доме есть дети: спят мирно, уютно, устав от проказливого дня.
   Константин тихо прошел на детскую половину. Три сына и дочь крепко спали. Выйдя от них, в полумраке коридора увидел жену и удивился, что она не спит.
   – Костя, милый мой, позвонили из Павловска.
   – Мама?
   – Ты только не волнуйся. Просит приехать в Павловск.
   – Ночью? Что-то с отцом?
   – Да, ему стало хуже.
   Константин почувствовал дрожь в ногах. Сердце бухнуло в груди и часто, мелко забилось. Лиза шла следом, повторяла на смеси русского и немецкого:
   – Ты не волнуйся, Великому князю было много раз плохо, но всё заканчивалось хорошо…
   Уехали в Павловск через час. И целую неделю не возвращались в Петербург. Константину Николаевичу было совсем плохо, доктор говорил о необратимых процессах. Пятьдесят шесть часов длилась агония, и ни на минуту Великий князь в сознание не пришел.
   Тринадцатого января 1892 года в Петербурге, в Мраморном дворце сидели в детской рядышком няни Вава и Атя. Вдруг очень громко хлопнула дверь наружных ворот. Няня Вава сказала: «Это хозяин покинул свой дом». Действительно, в это время в Павловске испустил последний вздох Константин Николаевич.
   Константин остался сидеть у постели отца. Мысли были путаные и тяжелые. Мучило горькое чувство из-за обид, которые он нанес отцу. Он был сыном, не оправдавшим отцовских надежд. «Мой сын – лучше мертвый, чем поэт», – сказал отец, но перетерпел и простил своего Костюшу и за уход из флота, и за занятия литературой, признал в нем поэта, плакал, узнавая о его успехах по службе, но плакал и тогда, когда у сына не находилось лишнего часа поговорить с ним, сыграть в домино.
   Пришла Александра Иосифовна. Врач запретил матери находиться в комнате умирающего, но она осталась сидеть у постели покойного.
   – Костя, ты знаешь, как-то Пап?, читая твои стихи – в последний раз перед ударом это было, – вдруг сказал, что он сделал все, чтобы в России отменили рабство, а ты сделал все, чтобы литература и искусство почитались достойными царской крови. А потом похвалился: «Константиновичи всегда в чем-то первые».
   «Как она все улавливает, понимает, а ведь ее жизнь с отцом была обидной». – Константин посмотрел на мать: она когда-то славилась своей красотой. Когда-то… А сейчас у нее почти пропадает зрение, болят глаза. В ее комнатах полумрак, задернуты шторы: Мама не может смотреть на свет. Более двух лет после того, как отца разбил паралич – у него отнялась левая сторона тела и он лишился речи, – она ежедневно видела одну и ту же сцену: ехал шарабанчик, запряженный лошадью по имени Мишка, а в шарабанчике сидел ее муж, следом шли управляющий двором Великого князя генерал Кеппен, адъютанты и доктора. Мишка, словно все понимая, шел медленно, шагом. Так совершалась беспомощная прогулка когда-то умного, сильного, красивого человека. Грустная эта картина досталась на долю оставленной им когда-то нелюбимой жены. Любовнице эти хлопоты были уже ни к чему… – Константину было больно за мать…
   В Петербург вернулись с гробом. Траурная процессия направилась в Петропавловскую крепость, которая, как надеялся покойный Константин Николаевич, изменит облик по сути своей. «Меня всегда коробила мысль, что Царская усыпальница окружена тюрьмами. Как сравнить Петропавловский собор среди тюремной крепости с Архангельским среди Кремля? Моя мысль… состояла в том, чтобы тюрьмы заменить богадельными и инвалидными домами», – писал он. Но ничего не изменилось. Он лег в землю под крышей собора, окруженного тюремными камерами.
   Потом в Мраморный дворец прибыли адъютанты лейб-гвардии Финляндского полка и Гвардейского экипажа со знаменщиками. Знамена этих частей, шефом которых был Великий князь Константин Николаевич, предстояло вынести из Мраморного дворца после его кончины.
   Александра Иосифовна с внуками Иоанчиком и Гаврилушкой пришла проститься со знаменами. Она плакала, глядя, как из специально сделанных гнезд достали стоявшие в ее доме в продолжение многих лет стяги и унесли.
   Пройдет больше двадцати лет и последует соизволение Императора Николая II на сооружение памятника генерал-адмиралу Великому князю Константину Николаевичу в одном из военных портов России или в столице.
   Но грянет война 1914 года, а следом – совершенно другая жизнь…
   Через несколько лет Константин посетит место, любимое отцом больше всего на земле, – Ореанду в Крыму. Отец был счастлив, когда обустраивал свою летнюю резиденцию у самого синего моря, и позже, когда впервые вошел в храм Покрова Пресвятой Богородицы, построенной по его заказу, и говорил: «Творение моих рук в дар Господу». Здесь он был счастлив с матерью Константина Александрой Иосифовной и их детьми. Потом – со своей второй любовью Анной Кузнецовой и их детьми. Здесь, в Ореанде, ему предстояло после отставки, наступив на собственную гордость, мечты, идеи, учиться жить без высокой цели…
   Августовским днем, полным блеска моря и солнца, Константин грустно ходил по покинутому всеми родительскому углу и строчки рождались грустные:
   Я посетил родное пепелище —
   Разрушенный родительский очаг,
   Моей минувшей юности жилище,
   Где каждый мне напоминает шаг
   О днях, когда душой светлей и чище,
   Вкусив впервые высшее из благ,
   Поэзии святого вдохновенья
   Я пережил блаженные мгновенья.
   Тогда еще был цел наш милый дом.
   Широко сад разросся благовонный
   Средь диких скал на берегу морском…
   …
   А ныне я брожу среди развалин…
    («Ореанда», 1908)

   Грусть была тихой, но из-за нее он заболел, и пришлось ехать к сестре в Грецию на лечение. Всю дорогу его мучили мысли об отце. Поймал себя и на том, что беспокоится о состоянии Мраморного и Павловского дворцов, которые перешли ему по завещанию отца, а он, как наследник, не практичен и не хозяйствен…
* * *
   В Контрксевиле, где он отдыхал, царствовали тишина, покой и жара. Это был курортный городок, славящийся своими минеральными водами, а точнее, деревушка в 800 жителей. Но рядом был город Нанси, где в это время пребывал президент Французской республики Карно. По поручению Александра III Великий князь посетил его. «Там встретили меня шумными изъявлениями восторженного сочувствия к России», – писал Константин Фету в его Воробьевку.
   Как всегда, бывая вдали от России и тоскуя по ней, он особенно пристально всматривался в европейский мир, сравнивал его с русским, искал соотнесенность и контрастность.
   Он вспоминал, что вопрос самостояния России в ряду европейских держав в тридцатые годы остро интересовал Пушкина. «Отгадайте, – писал К. Р. однажды И. А. Гончарову, – чем я занимался все это время? – изучал Пушкина. И этим я обязан Вам. Из подаренной Вами книги вычитывал его биографию и в связи с обстоятельствами его жизни прилежно просматривал его творения, все по порядку, а также и его письма. И вот мне теперь кажется, что я лично знакомлюсь с Пушкиным, и он, как живой, встает перед глазами со всеми своими слабостями и недостатками, во всем величии своего творчества. Мне кажется, такое изучение последовательного роста и духовного развития гения должно быть очень назидательно…»
   Пушкин интересовался Западом, но не желал, чтобы Россия вслепую копировала Европу. У Великого князя был иной угол зрения на русско-европейские отношения: он ценил всё европейское в соответствии со степенью пригодности европейского опыта в русской жизни. И здесь всё шло впрок: изучение истории, культуры, обычаев, летописей, человеческих судеб и общечеловеческих страстей в разных национально-исторических проявлениях.
   Константин Константинович, путешествуя по Европе, был достаточно критичен, но не упускал возможности и случая «взять» всё, что полезно России и соответствует ее духу.
   «Живя за границей вот уже третью неделю, – писал К. Р. 12 декабря 1899 года Леониду Николаевичу Майкову, крупному ученому-филологу, вице-президенту Академии наук, своему заместителю и другу, – я успеваю читать; но на деле: жизнь при маленьком немецком дворе меня очень тяготит своей мелочностью и отсутствием всего, возвышающего ум и сердце; художественных или вообще высшего строя стремлений никаких, а одни только пошловатые заботы повседневной серенькой жизни. В Веймаре, по праву носящем название новейших Афин, я проведу всю первую неделю поста и рассчитываю там встретить интересных людей… Будь моя воля, я полетел бы в Россию».
   И тут же спрашивал об устройстве дел академической типографии, о постройке зоологического музея, радовался успешным делам публичной библиотеки, которой занимался академик А. Ф. Бычков, одобрял поездки академика А. О. Ковалевского, профессора зоологии Санкт-Петербургского университета и ориенталиста, академика В. В. Радлова – в Париж на юбилей Французского института; [41] а К. Г. Залемана, академика-востоковеда, – на юбилей Германского Восточного общества, соглашался с тем, что бедному, заморенному на постройке зоологического музея Ф. Д. Плеске требуется лечение в Вене. Он беспокоится о финансах Академии. И когда Майков писал ему из Петербурга: «Расходуем мы деньги осторожно, но все-таки едва ли можно предвидеть остатки к концу года», Константин Константинович не без юмора спрашивал сестру Веру Константиновну, жену герцога Вюртембергского, живущую в Штутгарте, не научилась ли она, живя с хорошо организованными немцами, каким-то секретам по экономии денег.
   Вера Константиновна засмеялась:
   – Езжай в Париж: там процветают скупость и экономия. Поучишься.
   Он поедет. Экономии не научится, но понаблюдает, учтет и сравнит все увиденное и услышанное на обычном четверговом заседании Французской Академии с делами Российской Академии.
   Попасть на это обычное заседание было очень трудно – посторонним вход запрещался категорически. Помогли нарушить правило министр иностранных дел Франции и титул русского Великого князя. Встречал Его Императорское Высочество, президента Российской Академии наук четвертый сын короля Луи Филиппа Генрих Омальский. Заседали математик Бертран, философ Жюль Симон, историк Гастон Буасье, литературный критик, изучавший творчество Толстого, Тургенева, Достоевского, виконт Вогюэ, писатель Греар, поэт Франсуа Коппе.
   «Зал заседаний несколько меньше нашей малой конференц-залы и украшен бюстами известнейших из умерших академиков, – писал Константин Константинович Майкову. – Герцог, заняв место на кафедре, приветствуя нас, напомнил, что двери Академии открылись в 1782 году для Графа и Графини Северных (под такими псевдонимами путешествовали по Европе Великий князь Павел Петрович, будущий Павел I с супругой. – Э. М., Э. Г.).Затем Герцог предложил читать Сюлли-Прюдому стихотворение, посвященное столетию Institut de France. Кстати, не следует ли нашей Академии поздравить в этот день Институт?… Я, находясь за границей, могу поздравить только от себя, а не от имени Академии… В заключение Caston Boissier читал корректуру нового издания академического словаря… Я находил много общего с нашими заседаниями: та же непринужденность, простота, иногда и посторонние разговоры, и забавные замечания. Меня так и подмывало указать им на систему нашего А. А. Шахматова, но, конечно, я удержался…» (6 октября, 1895).
   Константин, что скрывать, радовался русско-европейской похожести, но еще больше – русскому интеллектуальному и духовному верховенству. «Ну, это я нескромно воспарил», – подумал он и попросил у немецкого герцога Саксонского уставы Гётевского и Шекспировского обществ. Да еще в придачу годовые отчеты этих обществ. Пора, пора создать, учредить подобное общество в России имени великого Пушкина!
   – Учтем чужой опыт, сведущие люди скажут нам, что можно изменить в этих уставах, если они у нас вообще применимы. В конце концов, изобретем что-то новое – головы в Академии есть, и писатели великие есть! – говорил он Майкову по возвращении. – Кстати, многие из последних, ушедших из жизни, ждут доброй памяти от нас, потомков. В Орле надо поставить памятник Тургеневу. Ко мне, как к главе Комитета по устройству монумента, приезжал скульптор, Петр Николаевич Тургенев. Он не родственник писателя, а сын декабриста Николая Ивановича Тургенева. Живет в Париже, богат, знал хорошо романиста. Говорят, талантлив.
   – Но едва ли заказ может быть сделан без честного конкурса, – усомнился Майков.
   В этом случае они с Майковым были единогласны. Труднее шло дело с изданием сборника в память Белинского, чтобы через распродажу книги создать фонд для сооружения в Пензе памятника великому русскому критику. «Мысль об издании сборника в память Белинского, – писал Майков Великому князю, – не может, мне кажется, в нынешнее время показаться опасною и неблагонамеренною никому». – «И все же, – ответил ему Константин Константинович, – придется обратиться к губернатору и министру внутренних дел… Я это сделаю сам».
   Великий князь помнил свой визит во Французскую академию: там такой бюрократической возни не наблюдалось. Выпустить вполне благопристойную книгу, поставить памятник… Что ж особенного в этом? Президент вздохнул, достал из стола бумаги, для него особенно дорогие, и вспомнил, как он их заполучил. Принц Виктор Неаполитанский рассказал, что в Королевском неаполитанском архиве лежат русские документы времен Петра I. Он тут же попросил разрешения их увидеть.
   – Доступ в архив иностранцам запрещен, – ответил принц.
   – Но копии можно снять?
   – Выдача копий тоже запрещена.
   – Кто может сделать исключение для Российской академии наук?
   – Только отец. Я испрошу у него разрешение лично для Вашего Императорского Высочества.
   Разрешение было получено. Копии сняты. Документы оказались на латинском, итальянском, французском, немецком языках. Среди бумаг – реляции о сражениях под Полтавой и Переволочной…
   И вот они в Петербурге, у него на столе – прелюбопытные бумаги! «Пожалуй, профессору русской истории Санкт-Петербургского университета и Историко-филологического института Александру Сергеевичу Лаппо-Данилевскому предстоит нам открыть что-то новенькое…» – радовался президент.

ВЫСОКИЕ НАШИ ОТНОШЕНИЯ

   Даже сейчас, когда Фета не было на свете, он не мог объяснить, как решился послать ему свой первый сборник стихов. Фет, божественный Фет, далекий, как солнце, луна и звезды, постигший всю прелесть земной красоты, пропевший о ней свои песни – именно пропевший, а не сказавший, потому что он – сама таинственная музыка в поэзии, – был для К. Р. на такой высоте, к которой и глаза не решишься поднять.
   К. Р., начинающий «марать стихи», открывал свой день не с газеты, а с томика фетовских стихов. То была вторая молитва на каждый день, которая жгла его восторгом.