Он прочитал эту запись и поморщился: «Противный педант, это же надо, сколько деталей! Впрочем, для истории пригодится. Стрельна – неразрушима».
* * *
   Лиза родила сына Игоря 29 мая 1894 года. Пришло много поздравлений. Одно из них было от Николая Николаевича Страхова: «Дай Бог, чтобы Ваш сын был Вам подобен».
   В душе Константина всё настороженно замерло. Почуялось что-то роковое, упреждающее в этих словах. Лихорадочно забилось сердце и сумятица охватила мозг от собственной нехорошести, природной двойственности и появился страх за невинную детскую душу, которой пожелали уподобиться ему, грешному. Последний раз он с совершенно сокрушенным сердцем готовился к исповеди. И, как писал в дневнике, каялся духовнику в том же грехе, что и 14 лет назад. Спрашивал себя: неужели не в последний раз каюсь?! Ко всему примешивался стыд перед отцом Арсением Двукраевым в своей неисправимости. Старик-священник, с детства преподававший ему Закон Божий и ставший духовником Константиновичей, был потрясен, грозил тем, что грех когда-нибудь перестанет быть тайным, что о нем все узнают. И хотя плохое одинаково плохо, знают о нем или нет, но Константин понимал, что огласку пережить бы не смог. Только незаслуженной милостью Господа Бога он мог считать то, что до сих пор никто ничего не знает. Он жадно слушал духовника, искал в его словах опору и силу для себя. Каялся, клялся, твердо надеялся исправиться.
   Аполлон Николаевич Майков прислал ему на суд странное стихотворение «Аскет». «Тот Невидимый», кто диктовал поэту стих (dui dicte mes creations),утверждал, что «жизнь подымет человека в своем стремленье и в бездну бросит тот же час», что человек – жертва всей этой бешеной игры. Но Константин ухватился за другие слова стихотворения:
   Но говорит мне тайный голос,
   Что не вотще душа моя
   Здесь и любила и боролась:
   В ней есть свое живое «я»!

   Да! Он будет держаться своей совестью, долгом и любовью. Своим живым «я».
* * *
   К осени события следовали одно за другим. И в основном не самого лучшего свойства. Вообще этот год был полон тревог. Счастьем было рождение малыша, приятностью – произведение Великого князя «За отличие по службе» в генерал-майоры. Он по-прежнему командовал лучшим гвардейским полком – Преображенским.
   В отпуске, «путешествуя и отдыхая», Константин побывал с женой на ее родине в Альтенбурге, провел два дня в Мюнхене, съездил в Гмуден к старушке Королеве Ганноверской, сестре своей матери. Ее сын был женат на дочери датского Короля Христиана IX, которая доводилась русской Императрице – милой Дагмаре – сестрой.
   Далее августейшие путешественники собирались посетить Италию, прежде всего Венецию, и остаться в ней дней на пять, но не провели в Венеции и двух дней. Пришлось бежать от прелестей юга, от озаренного солнцем и осененного голубым небом чудного города, от мраморных церквей и дворцов, от бессмертных творений Тициана и Веронезе, от мозаик собора Святого Марка: из Крыма пришли мучительно тревожные вести. В то время, когда Константин, собравшись в короткое время, двинулся на север к дому, в страхе и смятении ожидая телеграмм, его мать Великая княгиня Александра Иосифовна пригласила в Ливадию к угасающему Императору Александру III уважаемого пастыря отца Иоанна Кронштадтского, который молился за Государя.
   Еще в августе Константин разговаривал с Григорием Антоновичем Захарьиным, профессором терапевтической клиники, о здоровье Государя. Захарьин был недоволен его состоянием, но об угрожающем положении не говорил. Да и Великий князь Сергей с Победоносцевым хотели отправить Императора на остров Корфу, где греческий Король готов был предоставить ему на время лечения свой дворец. Для консультаций Сергей пригласил из Берлина профессора Лейдена. Константин надеялся на лучшее, и действительно пришли более успокоительные телеграммы.
   Однако в Ливадии надежда всех оказалась кратковременной. Прибытие утром 10 октября отца Иоанна Кронштадтского, а вечером невесты старшего сына Николая, принцессы Алисы Гессенской, взбодрило больного. Государь даже потребовал подать себе мундир и на опухших ногах вышел навстречу невесте, принял ее ласково и нежно, как родную дочь.
   Улучшение продолжалось до 18 октября.
   Двадцатого октября 1894 года Императора Александра III не стало. «Россия переживает трудные тяжелые дни… я продолжаю озабоченно вглядываться в будущее: оно невесело», – горюя и предчувствуя, написал Константин Константинович вице-президенту Академии наук Л. Н. Майкову.
   Великий князь, как командир лейб-гвардии Преображенского полка, дежурил у гроба Императора в день его похорон и оставался на своем посту до конца погребения. Детям тоже запомнился этот торжественно печальный день. Они стояли в Мраморном зале у окон, которые выходили на Неву. На набережной выстроились войска, давшие несколько залпов, когда тело Царя опускали в могилу. Потом мимо окон проехал Николай II, возвращавшийся с похорон…
   В этот раз Константин Константинович читал все газеты. И даже те, кому Великий князь не сочувствовал в их писаниях, говорили близкими ему словами.
...
   «Государь был молчалив, честен и тверд. Его любимым аргументом во всех случаях был закон. Жил он тихо, по-семейному, всегда неразлучный с женой, держался просто, носил какой-то приплюснутый картуз на своей крупной голове, улыбался своими чистыми добрыми глазами, много работал над государственными бумагами, писал свои резолюции четким, красивым почерком – и понемногу заставил любить себя за приверженность к миру и за свою преданность скромному долгу и ясному закону… Вспоминается его тучная, мешковатая фигура на многих погребальных процессиях… Он всегда шел за гробом впереди всех, сосредоточенный, спокойный, массивный и простой… Мы себе воображали его неподвижно хрипящим в постели, он еще садился к столу и подписывал бумаги… Он не придавал никакого значения своему умиранию»…

   «И противники прозревают…» – думал Великий князь, читая эти строки, написанные присяжным поверенным С. А. Андреевским, не признававшим внутренней политики ушедшего правителя.
   «… Если мир может гордиться не менее великими победами, чем война, то бесспорно, что русский Император будет пользоваться такою же славою, какая выпала на долю Цезаря и Наполеона. Все единогласно утверждают, что его личность и характер обеспечивали мир Европе» – так считали в Англии, где впервые было пропето на английском языке «Со святыми упокой».
   Во Франции признавали: «… Все Романовы были преданы интересам и величию своего народа. Но, побуждаемые желанием дать своему народу западноевропейскую культуру, они искали идеалов вне России – или во Франции, или в Германии, или в Англии и Швеции. Император Александр III пожелал, чтобы Россия была Россией…»
   Но кто скажет о русском лучше русского?! С трепетом читал Константин историка Ключевского:
...
   «… Органы общественного мнения Европы заговорили о России правду и заговорили тем искреннее, чем непривычнее для них было говорить это. Оказалось, по их признаниям, что европейская цивилизация недостаточно и неосторожно обеспечила себе мирное развитие. Европейская цивилизация поместилась на пороховом погребе. Горящий фитиль не раз с разных сторон приближался к этому опасному оборонительному складу, и каждый раз заботливая и терпеливая рука русского Царя тихо и осторожно отводила его… Европа признала, что Царь русского народа был и Государем международного мира, и этим признанием подтвердила историческое призвание России… Европа признала, что страна, которую она считала угрозой своей цивилизации, стояла и стоит на ее страже, понимает, ценит и оберегает ее основы не хуже ее творцов, она признала Россию органически необходимой частью своего культурного состава, кровным, природным членом семьи своих народов… Наука отведет Императору Александру III подобающее место не только в истории России и всей Европы, но и в русской историографии, скажет, что он одержал победу в области, где всего труднее достаются эти победы, победил предрассудок народов и этим содействовал их сближению… увеличил количество добра в нравственном обороте человечества…»

   Появлялись стихи на смерть умершего Царя… Одно из них написал Аполлон Майков. «Скудный цветок на дорогую могилу», как выразился автор. Но последние строки его стихотворения:
   Воскресла духом Русь – сомнений мрак исчез —
   И то, что было в ней лишь чувством и преданьем,
   Как кованой броней закреплено – сознаньем, —

   повторялись в обществе. Майков прислал стихотворение Великому князю для передачи молодому царю Николаю II, «так умеющему дорожить памятью Отца». В приложенном письме немного выспренно, но искренно он написал: «Велика наша скорбь, но будущее не так представляется ужасным, как при восшествии на Престол Покойного Государя Александра III. Тогда все пути были сбиты, потеряны. Теперь же путь ясен, рельсы положены – и Господь поможет „дважды спасенному Царственному юноше“ [47] – теперь нашему Юному Царю. Это желание из глубины сердца – да будет так!»
   Четырнадцатого ноября 1894 года Николай II и дочь Великого герцога Гессенского Людвига IV Алиса были обвенчаны. За несколько месяцев до этого события старый, умный, прозорливый Константин Петрович Победоносцев советовал Елизавете Федоровне, жене Великого князя Сергея Александровича, которая приходилась родной сестрой молодой Царице, помочь «начинающей» Государыне: «Если она умна, если душа у нее живая, конечно, в душе у ней теперь масса представлений, вопросов, ожиданий, гаданий о неведомой области, в которую она вступает. Первое ее появление здесь не может быть так обставлено, как появление бывшей Цесаревны Дагмары, которую давно ждал, и чаял, и знал народ, потому что ей предшествовала поэтическая легенда, соединенная с памятью усопшего Цесаревича, [48] и день ее въезда был точно поэма, пережитая и воспетая всем народом. Но и этой новой Цесаревне – гладкая и светлая дорога в Россию, и навстречу ей понесутся надежды живые и крепкие. Образ Александра III, тогда Цесаревича, был известен – он был связан с тою же поэтической легендой умирающего брата и друга. Нынешний Цесаревич Николай в тени, и образ его бледен в представлении народном, совсем бледен.Тем живее выступит теперь образ его невесты, и пока не узнают его, на ней будут держаться надежды народные. О, когда бы она оправдала их! О, когда бы она сумела, выйдя из немецкой среды, понять дух наш и полюбить народ наш и с ним нашу Церковь. Кто сумеет осторожно, и ласково, и духовно ввести ее в это понимание и в это чувство? Кто сумеет германскую культуру перелить в культуру русской души и показать ей смысл всего прошедшего и всего настоящего… Конечно, первые шаги ее будут под кормилом Вашим и Великой княгини. Слышу, что она умна. Но ей потребуется много, много такта и осторожности, чтобы найтись и утвердить свое положение посреди известной Вам обстановки Двора. Тут предстоит и ей, и ему много затруднений и, может быть, искушений. Благослови Боже доброе начало, дай Бог увенчать миром и любовью и дружеством мысли и воли в новом союзе. Вот наше горячее желание и молитва наша…»
* * *
   Жизнь не терпит сгущения красок, словно оберегает человека от однообразия, и, посылая печаль, озаряет ее внезапным всполохом радости.
   Константин это понимал. Иначе как пережить смерть Гончарова, отца, Фета, Грота, Чайковского, Государя?… «Время должно успокоиться. И этот год тревог тоже», – как заклинание, начертал он в дневнике.
   До конца года, который начинался, казалось бы, с доброго знака, надо было прожить еще декабрь. Однако и этот последний месяц не обошелся без неприятностей. В Московском университете взбунтовались студенты на лекции В. О. Ключевского, посвященной ушедшему Александру III, против «восхвалительной лжи» лектора по адресу умершего Императора. 53 человека были приговорены к административной ссылке на три года без права проживания в столичных и университетских городах. Студенческая делегация побывала у Льва Толстого. Толстой немедленно обратился к А. Ф. Кони, как к крупному судебному деятелю, прося его о помощи. При этом он писал: «… Администрация без суда и независимо от университетского начальства хватает и высылает из Москвы… часто ни в чем не повинных, и все это делается тотчас же вслед за вторжением жандармов и полиции в университет для того, чтобы разогнать (мнимую) сходку, которой не было, а были только несколько десятков студентов, дожидавшихся ответа ректора на их просьбу о пересмотре дела об исключении 3-х товарищей…»
   Через несколько дней студенты – два человека – появились и у Николая Николаевича Страхова, которому Толстой также написал письмо. Приехали они из Москвы, не отважились идти к министру народного просвещения Делянову, а решили сразу жаловаться Государю.
   Страхов сам пошел к министру, прочитал ему письмо Льва Толстого.
   – Там мы посмотрим, поразберем, – неопределенно сказал министр.
   Тогда Страхов показал письмо Толстого Великому князю, надеясь на его помощь. В душе Константин Константинович отрицательно относился к студенческим беспорядкам: студентам надо заниматься не политикой, а учебой.
   – Однако вы хорошо сделали, что отговорили их от подачи жалобы Государю, – сказал он Страхову и неожиданно для себя ворчливо добавил: – Вообще-то студентам надо бы покорно терпеть последствия своего неприличного поведения…
   Но тут же при Страхове вызвал Л. Н. Майкова:
   – Леонид Николаевич, напишите в Москву правителю канцелярии московского губернатора Истомину, чтобы безвинно пострадавшие студенты были удовлетворены.
   – Придется Сергея просить, все-таки московский генерал-губернатор… – вздохнул он, когда Майков ушел.
   Попросил. Дело было улажено.
   «Мне остается только сказать… о том умилении, которое столько раз возбуждала и теперь снова возбудила во мне Ваша доброта», – благодарил позже Константина Константиновича за помощь студентам Страхов.
   Николай Николаевич Страхов проживет еще чуть больше года. Уйдет еще один великий старик из окружения Константина, не успев поработать над вторым, полным, для «изыскателей», собранием сочинений Фета. Сделает это издатель Б. В. Никольский. В предисловии он сообщит читателям: «В наблюдении… за изданием, как и за первым посмертным, приготовленным к печати покойным Н. Н. Страховым, соблаговолил принять участие Великий князь Константин Константинович, отвечая тем посмертному желанию самого поэта».
* * *
   Двадцать шестого января 1896 года к дому Стрелигова на Ново-Петергофской улице, 16, у Торгового моста, подъехала коляска Великого князя Константина Константиновича. Он поднялся на пятый этаж в бедную квартирку, где в стоявшем на столе посеребренном гробу лежал известный критик Николай Николаевич Страхов, а у закрытого тканью зеркала понуро застыл поэт Аполлон Николаевич Майков.
   Великий князь тихо стал у изголовья покойного, всматриваясь в лицо еще одного покинувшего его друга. Вспоминал его слова: «У Вас есть сердце, и потому Вам предстоит прекрасное поприще и как поэту, и как деятелю русского просвещения» – и бессловесно упрекал Николая Николаевича за этот его уход, за их расставание…
   Начиналось новое царствование. Впереди была коронация.

КОРОНАЦИЯ

   Когда 27 апреля 1896 года Великий князь приехал на Николаевский вокзал, посадка в поезд двух батальонов Преображенского полка уже заканчивалась. В каждом из тридцати семи вагонов разместилось по 35 человек нижних чинов. Для офицеров выделили еще три вагона. Константину Константиновичу было предоставлено отдельное купе. Пока денщик размещал его вещи, Великий князь наблюдал за тем, как нижние чины занимали свои места. Его вмешательство не понадобилось – командиры батальонов со списками в руках рассаживали людей деловито и споро.
   Последние недели перед отъездом в Москву на коронацию были довольно утомительными. Не столько физически, сколько морально. Камнем давили душу тягостные раздумья о своей поэтической немощи, длящейся уже более года. Казалось, появись хотя бы одна удачная строка, один яркий образ – и всё вокруг волшебно заиграет, все его обязанноети, исполняемые вполне прилежно, враз приобретут характер вдохновения. Но он по-прежнему был нем перед чистым листом бумаги. В отчаянии откладывал в сторону бесполезное золотое перо, приобретенное совсем недавно, отодвигал прекрасные шведские чернила от Людмилы Петровны Буксгевден, комкал бумагу… Настоящим спасением явилась необходимость ехать в батальонные казармы следить за сборами в Москву.
   Разбудить себя приказал в пять утра. Предстоящая поездка радовала: он любил поезд, любил стоять у вагонного окна и наблюдать меняющиеся картины! И Москву, которую любил со времени своего первого дальнего путешествия поездом десятилетним мальчиком!
   Утро выдалось холодным, маем и не пахло. Одна половина неба вроде бы обещала солнце, другая, куда направлялся поезд, – была затянута тучами, от одного взгляда на которые Великий князь поежился. Он с удовольствием поднялся в теплое купе. Скомандовали отправление, и без четверти семь поезд дернулся с места.
   Под ленивый перестук колес на стыках рельс и редкие натужные свистки паровоза он вспоминал свою первую поездку в Первопрестольную. Отец, помнится, разбудив его ранним утром и помогая одеться, сказал:
   – Первым делом в Москве надо поклониться иконе Иверской Божией Матери, тогда всё у нас устроится вполне. – И рассказал историю этой иконы, [49] о чудесах, которые с ней происходили, и о тех, которые творила она сама.
   Он узнал, что московская Иверская Матерь Божия находится в специальной часовне Воскресенских ворот, ведущих на Красную площадь… Горожане не начинают новых дел, не отправляются в путь, не помолившись перед Иверской, к ней за напутствием заглядывают даже иноверцы.
   У Пап? было много детских воспоминаний, связанных с Москвой. Здесь он жил и учился, здесь вместе с ним жила его старшая сестра Александра, которую он очень любил и которая молодой скончалась при родах. Пап? рассказывал, что у нее он искал и находил утешение, наказанный за своевольные проделки, ее похвала больше чем какая-либо другая льстила его детскому самолюбию. И похоронить себя Пап? будет просить рядом с нею.
   Толпа народа, сгрудившаяся у широкого крыльца часовни, приветствовала двух Великих князей радушным «ура» при входе и при выходе. Трудно было представить такое «ура» возле какой-нибудь церкви в Петербурге, народу там было не привыкать к лицезрению и царей, а не то что Великих князей. Пап? говорил, что в Москве особенно чувствуется связь, существующая, слава богу, между русским народом и его князьями.
   Вступив с отцом на Красную площадь и окинув ее взглядом, он увидел Лобное место, храм Василия Блаженного, испытывая замирание сердца и ликование. Ушедший вперед отец обернулся и позвал его, а когда Константин подошел, горячо произнес: «Москва, Костюша, она и есть Россия!»
   Любопытно, размышлял Константин Константинович, вспоминая, что у отца, человека энергичного, по-европейски мыслящего, привязанность к Петербургу, этому «окну в Европу», символу новой либеральной России, органично уживалась с немодной у большинства столичных петербургских жителей любовью к Москве с ее замедленным темпом жизни и более консервативным бытом. При этом, в отличие от многих своих сподвижников, Пап? не стеснялся и не считал нужным скрывать этого врожденного чувства.
   Помнил Константин и то, как, въезжая в Спасские ворота, отец, а следом за ним и он сняли фуражки. Человек на козлах сделал то же самое. В тот раз они с отцом побывали в Антропологическом музее на выставке, в Малом театре слушали даваемую консерваторией оперу «Евгений Онегин» Чайковского, посетили галереи обоих Третьяковых. Но как только отец удалился по своим делам и Константину дали в спутники Т. В. Мерлина, состоящего при дворе князя Долгорукова, он отправился смотреть старинные московские соборы и храмы – именно они были предметом его истинного интереса. Уже во второй день пребывания в Москве он посетил Успенский, Архангельский и Благовещенский соборы, везде молился, прикладывался к мощам, знакомился со святынями и достопримечательностями. А потом были Спас на Бору, Василий Блаженный. Долго стоял и молился у иконы Богородицы в женском Страстном монастыре и зашел к игуменье, попросил у нее разрешения послать в подарок монастырю лампаду к иконе. На что та дала свое милостивое согласие… Перед отъездом, воспользовавшись хорошей погодой, Пап? пригласил его прогуляться по всем кремлевским стенам. И он поразился восхитительным видом с высоты на древнюю русскую столицу. Уезжая, он дал себе слово бывать в Москве, как только представится случай. Случаи, однако, выпадали не так часто, как того хотелось.
   Великий князь вспомнил радостное чувство, с которым получил сообщения о присвоении ему званий почетного члена Императорского Московского общества испытателей природы, Общества любителей российской словесности при Московском университете. Москва стала ему еще ближе с тех пор, как Сергей получил назначение на пост московского генерал-губернатора. Константина всё в Москве привлекало и радовало: «… и замысловатые названия улиц, и вид старинных стен, и ворота с горящими перед иконами лампадами, и множество прелестных по своей необыкновенности церквей – всё приводило в восхищение».
* * *
   В Москву ехали полковники Огарев и Кашернинов. Последний стоял у окна и явно поджидал его.
   – Доброе утро, Ваше Императорское Высочество! Как спалось, не замерзли?
   – Спасибо! Сон был великолепным! Признаться, Павел Максимович, я очень люблю поезд и всегда отлично высыпаюсь. А холод почувствовал, уже когда вылез из-под одеяла.
   Кашернинов – прекрасный командир, любящий уставной порядок. Великому князю импонировал его стиль: всегда ровен в обращении с нижними чинами, никогда не повышает голоса там, где другие переходят на крик. Часто бывает в казармах и не упустит случая посетить при этом ротные кухни, проследить за тем, чтобы солдатская пища была сытной и вкусной. Всех унтер-офицеров и большинство из ефрейторов и рядовых Кашернинов знает по имени и фамилии, часто с пониманием беседует с ними о делах домашних и при необходимости легко предоставляет отпуск для их улаживания. Нижние чины его любят и на учениях стараются не подвести командира. Владимир Андреевич Огарев – старший полковник, и этим всё сказано. Во время отлучки Великого князя из Петербурга он, как правило, образцово исполнял его обязанности командира полка.
   За завтраком офицеры обсуждали предстоящее событие и Великий князь не выдержал:
   – Раз уж на то пошло, открою вам один секрет: Его Императорское Величество будет короноваться в нашем родном Преображенском мундире!
   Все встретили это сообщение дружным «ура».
   – Но, – вздохнул Константин Константинович, – четырехчасовая церемония, торжественная и красивая для зрителей, – будет довольно трудным испытанием для ее главных участников – Императора и Императрицы. Представьте, коронационное платье молодой Императрицы Александры Федоровны, изготовленное из гладкой серебряной парчи в Ивановском монастыре, весит десять килограммов! И добавьте сюда еще тринадцать килограммов – столько весит золотая мантия, обитая шкурками горностая! Каково пробыть в таком наряде свыше четырех часов?
   – Бедная Императрица! Да такой вес в течение четырех часов только наш брат-преображенец может выдержать! – то ли с удовлетворением, то ли с сожалением воскликнул капитан Вельцин.
   После завтрака офицеры начали составлять партию в вист, а Великий князь, карты не любивший, уединился в своем купе и раскрыл Карамзина. Но вспомнил вдруг рассказ Сандро, Великого князя Александра Михайловича, что двадцатишестилетний Наследник Цесаревич разрыдался, когда, со смертью отца, пришло его время руководить государством. «Сандро, что я буду делать?! – в отчаянии восклицал он. – Что будет теперь с Россией?! Я еще не подготовлен быть Царем! Я не могу управлять Империей. Я даже не знаю, как разговаривать с министрами. Помоги мне, Сандро…» Дай Бог, чтобы это была только минутная растерянность… Дай Бог, чтобы дальше он вел себя как истинный самодержец, мудрый и решительный государь, достойный Наследник своего отца, принципы правления которого он намерен исповедовать. И напрасно Сандро рассказал об этой минутной слабости даже ему, Константину…