Все говорили, что Павловск приносит удачу. Марии Павловне, несомненно, принес: ей сделал предложение герцог Вильгельм, сын шведского Короля Густава V. И Большой Царскосельский дворец вскоре сиял огнями, поражал красотой и богатством свадебного празднества: роскошные туалеты дам, драгоценности, парадные мундиры мужчин. После 1905 года это было первое такое торжество во дворце у Царя.
   Перед тем как сесть за свадебный стол, возникло некое замешательство. Шведский пастор, приехавший венчать герцога и его невесту по лютеранскому обряду, не говорил ни на одном языке, кроме родного.
   – Костя, выручай. Придумай какой-нибудь язык для общения с ним – ты же академик, – просил отец невесты Великий князь Павел Александрович. – За столом тебе сидеть рядом с ним, так все решили – другого выхода нет.
   Константин Константинович весь вечер говорил с пастором на латыни. Потом свадебное торжество под названием «семейный обед» с иностранными гостями переместилось в Павловск. Обед проходил в Большой зале. Играли балалаечники любимого семьей Измайловского полка. Мария Павловна танцевала русскую, а сам Царь – польку. Такое большое общество видело его танцующим, пожалуй, в последний раз.
   (Заметим в скобках, что в Павловске на «Татьянином балу», как почти всегда на балах, объявилась и роковая героиня. Была она в голубом платье и много смеялась. Гаврилушка пал жертвой этого платья и смеха. Но хорошо, что отец своих «мальчиков держал строго», – чувство не превратилось в пламень. А роковая графиня Марина Гейден, выйдя замуж за графа Мантейфеля, вскоре с ним рассталась, потому что Мантейфель убил на дуэли графа Николая Сумарокова-Эльстон (брата Феликса Юсупова), который, как оказалось, за замужней графиней ухаживал. Привыкший ко многому, Петербург был ошеломлен едва ли не меньше, чем когда-то дуэлью Пушкина. И никто не понимал, зачем судьба дает талант, молодость, богатство и красоту – и тут же приглашает смерть…)
* * *
   Не успел отгреметь свадебный бал, как пришла пора готовиться К. Р. к серебряному дню и году свадьбы – 14 апреля 1909 года. Константин Константинович и Елизавета Маврикиевна прожили вместе 25 лет и родили шестерых сыновей и троих дочерей.
   В сущности, К. Р. был упоен этими праздниками семейного дружества. Кажется, наступил момент, когда круг его большого дома может дать ему всё – любовь, умную беседу и взгляд, обращенный не только в прошлое, но и к будущему, к новому. В его упоении своей настоящей жизнью было столько глубокой радости зрелого пятидесятилетнего человека, что он даже мучился невыразимой прелестью этого зримого, осязаемого, пленяющего и прельщающего мира.
   Празднование серебряного юбилея проходило сначала в Павловске, потом в столичном Мраморном дворце. За день до торжества великокняжеский двор Константина Константиновича начал принимать гостей. Сначала встретили на Царской ветке брата Елизаветы Маврикиевны Эрнеста Саксен-Альтенбургского. Его сопровождали флигель-адъютант Свечин и альтенбургский гофмаршал. Спешить начали уже на станции, чтобы успеть на богослужение в лютеранскую церковь Павловска, поскольку Елизавета Маврикиевна так и не перешла в православие, оставшись до конца жизни лютеранкой. Константин Константинович по своей привычке никогда никуда не спешил – и всё успевал. «Ну, если я до начала нашего праздника съездил в Тверь, Ярославль, Вольск и Воронеж и успел к сегодняшнему дню, то в церковь не успеть было бы странно», – говорил он жене.
   После завтрака приехал Великий князь Андрей Владимирович и от всей Царской семьи преподнес серебряные тарелки, на обратной стороне каждой из них было выгравировано имя каждого члена Царствующего Дома.
   На обед приехали Их Величества Император Николай II и Императрица Александра Федоровна. Они благословили юбиляров и преподнесли брошь с аквамарином в бриллиантах. Во время обеда играли Измайловские балалаечники, а после обеда Татьяна и братья устроили самодеятельный концерт: дули в чайники с водой и вполне узнаваемо сыграли несколько музыкальных вещей.
   Всё это было накануне. А в самый день серебряной свадьбы Гаврилушка и Татьяна сели за фортепиано и встретили родителей свадебным маршем из оперы Вагнера «Лоэнгрин». Потом началось преподнесение подарков. Дети запечатлели себя в профиль на серебре – старался ювелир Фаберже – и «подарили себя» родителям. Константин Константинович вставил в серебряную рамку фотографические изображения жены, себя, сыновей, дочерей, трех дворцов и милого Осташева – все места, где 25 лет протекала их с Лизой жизнь. А Елизавета Маврикиевна отдарилась миниатюрами – своей и детей.
   Казус произошел с общим подарком от бабушки Александры Иосифовны, брата Мити, сестры Оли и сестры Веры. Как вспоминал Великий князь Гавриил Константинович, «предполагалось подарить серебряный русский самовар, но получилась вместо русского самовара заморская „бульетка“ для чая». Как это произошло – никто объяснить не мог…
   Дарение закончилось помпезно: ювелир Фаберже преподнес Константину Константиновичу и Елизавете Маврикиевне по платиновому кольцу, которые они носили до конца своей жизни.
   Наутро, после завтрака, вся семья в парадной форме отправилась в Мраморный дворец. В залах второго этажа, окна которого выходили на Неву, собралось очень много народу-и депутации, и отдельные поздравители. Преображенцы встретили Великого князя и Великую княгиню скульптурным бюстом Петра Первого и букетом алых роз. Звучали юбилейные речи и поздравления, в которых было больше искренности, нежели торжественности. Отмечали редкую человечность, обаяние, притягательную силу юбиляра. Его любовь к своей семье, к Дому Романовых, к России и ко всему русскому, к народу, православной церкви, армии, включая офицеров, солдат, юнкеров, кадет, к русской культуре и природе – ко всему тому, чем проникнуты стихи поэта К. Р.
   Много добрых слов было сказано Елизавете Маврикиевне как жене, матери, благотворительной деятельнице, обладательнице замечательного дара – видеть прежде всего хорошее и настоящее в людях и всегда это выявлять.
   «Прием этот запомнился на всю жизнь: родителям было оказано столько внимания, они увидели к себе столько любви. Тут можно было воочию убедиться, какой популярностью и каким уважением они пользовались!» Эти слова Великий князь Гавриил Константинович писал в Париже, в эмиграции, в преклонном возрасте, а память, как известно, сохраняет события, особенно тронувшие сердце.
   В заключение серебряного празднества был дан детский спектакль, в котором играли 50 детей. Пьеса называлась «Свадьба солнца и весны», а среди ее персонажей были и яблоня, и солнце, и серебряный дождь, и ветер, и сирень, и жуки, и ласточки, и снежинки, и головастики, и разные цветы. На спектакль пригласили Государя, Государыню, Наследника и Великих княжон. Дети волновались и всё спрашивали: «Приедут ли они все?» Олег важно отвечал, что приедут обязательно, потому что Государь любит разные представления. Спектакль прошел с успехом. В финале все собрались в галерее, и началось шествие яблонь, жуков, дождя, птиц, цветов… – всех героев пьесы, которые, проходя мимо Константина Константиновича и Елизаветы Маврикиевны, бросали к их ногам цветы.
   Сразу после торжеств Константин Константинович отправлялся в инспекционную поездку по корпусам и училищам. На этот раз его ждали Сибирь, Дальний Восток, Омск, Иркутск и Хабаровск.    Прощаясь с женой на большом подъезде, он вдруг спросил:
   – Тебе не показалось, что гостям было жалко, что сказка о весне и солнце закончилась? И детям и взрослым было грустно с ней расставаться…
   – Показалось. Очень показалось. – Лиза вдруг заплакала. – Мы проживем еще двадцать пять лет?
– Как пить дать…
* * *
   Он ехал по Транссибирской дороге в своем командировочном вагоне, сам командированный, и не переводил «Ифигению в Тавриде» Гёте, как было им задумано, а вспоминал их с Лизой юбилей. В душе было спокойно, умиротворенно. Как хорошо сложилась его семья… Но мог ли он это предугадать, когда, полный сомнений, с трудом пытался создать лад в душе, думая о своей будущей семье?
   Казалось, так был влюблен в Елену Шереметеву! Но церковь бы не одобрила его брак с двоюродной сестрой Еленой Григорьевной. А он сочинял романсы для нее. Она так и осталась в его любовной памяти музыкальным нежным звуком…
   К этому времени мать подыскала ему невесту Мэри Ганноверскую. И это была опять двоюродная сестра, к тому же на восемь лет старше Константина. И он, такой уступчивый и мягкий, написал матери жесткое письмо:
...
   «1. Я не позволю себе против указаний Православной церкви жениться на двоюродной сестре.
   2. Я не хочу жениться на женщине, у которой уже теперь седые волосы.
   3. Мое сердце занято».

   У тридцатидвухлетней Мэри Ганноверской уже была соперница, которую выбрал сам Константин, – Елизавета Альтенбургская. В дневнике его появилось признание: «Елизавета или мечта о ней не выходят из головы».
   Поскольку Константин не знал, что питает его чувство – «Елизавета или мечта о ней», он совершенно измучился колебаниями и сомнениями. Казалось, невеста его любит больше, чем он ее. На его же взгляд, это жених должен сгорать от любви, томиться, бледнеть и гаснуть, а он видит в Елизавете сестру и нежен с ней, как с сестрой. Пребывание в Альтенбурге, в доме невесты, становилось для него тяжелым сном. «Да люблю ли я ее?» – задавался он пугающим его вопросом. Потом наступали мгновения, когда казалось, что он любит ее больше всего на свете. Сомневаясь и мучаясь, он обращался с молитвой к Богу, но Бог, видимо, эту ношу сомнений доверил нести жениху самому. Тогда Константин написал письмо отцу: «Расставаться и не видать друг друга до марта месяца будет тяжело; но я хочу, чтобы моя будущая жена сразу привыкла к мысли, что я, во-первых, принадлежу служению России, а потом уж ей. Она понимает это и не жалуется на меня. Теперь моя главная забота – поскорее научить невесту русскому языку».
   «Да, я был слишком, до смешного деловит для большой любви. Откуда же взяться страсти и восторгам? И эти сомнения: то я люблю невесту, то не люблю… Я человек сомнений, и в этом причина многих моих несчастий. Только чувство долга может прийти мне на помощь и сдвинуть с места. Какое счастье, что это и произошло 25 лет назад. Но Лиза… Девочка, приехавшая из крохотного герцогства в 1324 кв. км с 206 тысячами жителей, занимающихся производством пуговиц, шляп, перчаток, с двумя гимназиями, семинарией и сельскохозяйственной школой, – что ей пришлось пережить в огромном, блестящем, чопорном Петербурге? Холодными, верно, ей казались мои великолепные северные дворцы и я – „ученый муж“ с характером педанта! Что могло бы остаться в ее сердце от тех времен?! Но она добрая и смелая», – записал Великий князь.
   Вспомнилось ему, как на одном из великосветских приемов безыскусно и просто она сказала о нем, своем муже: «Ах, какой он человек!» Сказала слишком лично, что не принято делать в свете.
* * *
   Уже после командировки, с размягченным сердцем и благодарной душой, Константин поехал в Альтенбург, к родителям Лизы, для продолжения серебряного юбилея. Там остались довольны тем, что всегда любезный, изысканный, застегнутый на все пуговицы Великий русский князь был как никогда добросердечен.
   В Германии он закончил перевод «Ифигения в Тавриде». «Узнавание» Гёте стало для него как поэта и переводчика настоящим наслаждением. Он понял, что великий поэт, раскрываясь только в совокупности своих творений, проявляет себя и в самой маленькой вещи.
   К концу лета – а 10 августа у Константина Константиновича день рождения – он едет «в мой милый край», подмосковное Осташево. В это же время, окруженный провожающими – конвоем оренбургских казаков и хором оренбургских трубачей, – в салон-вагоне, к которому прикреплена платформа с автомобилем, в Осташево спешит Гавриил. Он ехал «с кумыса», где лечился от донимавших его бронхитов и воспалений легких. Приехал и сын Костя. Он уже был произведен в офицеры и вышел в любимый отцовский полк – Измайловский. В Осташево прибыли также Олег и Игорь, много друзей и знакомых…
   «Но пора и честь знать, – говорил Павел Егорович Кеппен. – Гуляли весь август, пора в Петербург». В конце месяца уезжают Олег и Игорь и с ними генерал Н. Н. Ермолинский. Великий князь пишет из Осташева своему управляющему Роберту Юльевичу Минкельде:
...
   «Если приедете, то, пожалуйста, привезите:
   1) книги для здешней школы, о которых говорила вам Вел. княгиня;
   2) по одному экземпляру моих стихотворений и перевода «Гамлета» для моей Осташевской библиотеки;
   3) толстую тетрадь с 20 (двадцатью) линейками на странице в картонной твердой обложке…»

   «Теперь пишу замечания о виденном в моих заведениях с декабря прошлого года для приказа по военно-учебным заведениям. Это кропотливая и скучная работа», – рассказывает он в письме сестре Оле.
* * *
   Праздники в этом году не хотели заканчиваться. 2 ноября 1909 года исполнялось 25 лет теперь уже известным и уважаемым «Измайловским досугам». «Лиру и меч мы сплетали цветами / И не гадали о том, / Как наш алтарь разгорится с годами / Светлым и жарким огнем», – поздравлял друзей бывший измайловец и поэт К. Р.
   Муза не совсем его покидала во все эти счастливые дни. Он сочинил элегию «Ландыши», шестой сонет «Кадету» из цикла «Солдатские сонеты» и заключительное стихотворение к циклу «Сонеты к ночи» – «О, лунная ночная красота…»:
   О, лунная ночная красота,
   Я пред тобой опять благоговею.
   Пред тишиной и кротостью твоею
   Опять немеют грешные уста,
   Так непорочна эта чистота,
   Так девственна, что омовенный ею
   Восторгом я томлюсь и пламенею.
   Как эта ночь, будь, о, душа, чиста!..
    (Осташево, 17 августа 1909)

   И, конечно, значительную частицу своего «я» уже привычно передоверял Анатолию Федоровичу Кони, который отчасти заменил ему Ивана Александровича Гончарова, и их письма друг другу становились необходимостью души:
...
    17 февраля 1909.
   «… Меня очень обрадовало, что Вы с Онегиным [68] знакомы, что он Вам пишет и, по-видимому, склонен поддаться Вашему влиянию. И вот я возлагаю большие надежды на Вас… Он почти intraitable в вопросах о приобретении Академией его богатого собрания Пушкина. Мы вскоре соберемся опять в комиссии по устройству Пушкинского Дома. Кончаю разбор Бунина…»
    17 июля 1909.«… Отрадным впечатлением веет от письма архиепископа Антония авторам сборника „Вехи“ [69] ».
    18 сентября 1909.    «… Имею вновь вышедший 2-й том писем Вл. С. Соловьева, в числе которых с удовольствием нашел и обращенные к Вам. У В. Соловьева пленяет постоянное стремление к добру и правде, неизменное благоволение к людям и незлобивость с бодростью духа и юмором.
Мой перевод Гётевой «Ифигении» окончен и подвергается теперь последней отделке».
    13 октября 1909.«… Милый Анатолий Федорович… Вы, может быть, уже слышали, что выпущенная только 25 сентября в числе 15 т. экземпляров академическая книжка русского поэта Кольцова уже успела разойтись без остатка и постановлено выпустить второе ее издание, исправленное и даже дополненное, на этот раз в количестве 20 т. экземпляров. Это отрадное явление в обновленной издательской деятельности Академии. Читались Записки о Златовратском и Бунине. К. К. Арсеньев не возвращался к вопросу о поощрении Бор. Зайцева…»
    24 октября 1909.«… Наконец, я нашел время прочесть Ваши воспоминания о „Совращении в православие в балтийских провинциях“… Стыдно и обидно становится за тупость и недальновидность государственных мужей, часто вовсе не глупых и очень просвещенных (как напр. К. П. Победоносцев), которые даже в XX веке еще не додумались, что палкою, полицейскими мерами и смешно, и глупо, и бесцельно, и гадко ограждать господствующую веру, борясь с отпадающими от нее. Еще в XVIII веке Екатерина говорила сыну Павлу, что пушками нельзя бороться с идеями».
    28 октября 1909.«… Эти дни меня держит взаперти ангина, что дало мне возможность прочесть только что вышедшую книгу Родионова (отставного боевого капитана, живущего в Боровичах) „Наше преступление“. Это роман из современной крестьянской жизни, дышащий неподдельной искренностью и несомненной правдой…»

   Этот год затянувшегося душевного счастья Великий князь как бы разделил на две части. Одна из них была петербургско-павловской, другая – осташевской. Он все больше любил дивный уголок подмосковной земли на реке Рузе с его вольностью и здоровым климатом. «Жизнь здесь среди тишины – наслаждение. В деревне работается легко и скоро», – писал он Кони. Ему нравилось Осташево зимой, с упругим ослепительно белым снегом, розовым морозом, с парчовыми одеждами огромных елей и тонконогих елок, увязнувших в сугробах. Он ходил с сыновьями на лыжах, ложился рано спать, разомлев от здорового воздуха деревни и отсыпаясь от полуночной петербургской светской жизни. Вставал поздно, стыдясь, что народ уже несет кувшинчики со святой водой, что служба закончилась, а они с Лизой после утреннего кофе только идут в церковь. Потом приходил батюшка, кропил дом, обедали сытно и весело. К обеду приезжала врач земской больницы Дора Семеновна. Фамилии у нее словно не было, просто Дора Семеновна, на которую в осташевских местах полагались, как на Бога. Она рассказывала удивительные истории, невероятные в Петербурге, столько в них было сердечной доброты, бескорыстности и житейского юмора.
   «Приезжайте обязательно летом. Легче с местным народом сойдетесь», – советовала она. Да его и самого смущало, что, отдыхая и наслаждаясь работой в Осташеве, он был почти чужд местным жителям. Лишь однажды на байдарке покатал деревенских мальчишек, и то, влезая, упал в воду. Мальчишкам было смешно, но они крепились и не позволили себе расхохотаться. Словом, как сблизиться – не знал.
   «Отрываясь от жизни людей, не заметишь, как станешь чудаком, фантазером и эгоистом», – думал он не раз.
   Когда наступило лето, они не остались в Павловске, а заторопились в Осташево.
   Перед выездом из Москвы Великий князь купил для осташевского дома в магазине Дациаро четыре гравюры в красках и оригинальные кустарные безделушки. Лошади ждали его в Волоколамске. Дорога в деревню испортилась, но постройка шоссе уже была решена – к 1912 году оно будет готово.
   В первый же вечер в Осташеве он сел за продолжение уже начатой записки о нелепом, на его взгляд, ограничении свободы нижних чинов и запрещении солдатам появляться во многих общественных местах. Он долго не мог придумать заголовок к «Записке»: получалось то выспренно, то по-канцелярски. Оторвавшись от стола, ушел в сад, и заголовок тут же сложился, простой и ясный: «О доверии к солдату».
   Эту «Записку» он предназначал для печати, втайне считая, что имеет право на слово в защиту солдата. Право на это давали собственная долголетняя служба, знание солдатской жизни. Ему знакомы были не только сады Петербурга, Лицея, Петергофа, красоты Италии, Греции, Египта, Германии, но и глубинная провинция, и глухие углы России, которую он изъездил в своем вагоне вдоль и поперек. Немало стихов он посвятил солдатской жизни. Появились на свет «Очерки полковой жизни», «Солдатские сонеты». Классический сонет, идущий от Петрарки и Ронсара, он посвящал будням строевой службы и гордился тем, что учащиеся военных учебных заведений заучивали, декламировали, пели, писали в альбомы друг другу его стихи. Он знал, что им нравится, как он воспевает культ товарищества – воспевает в самом чистом, возвышенном смысле. Ведь «товарищество» – почти синоним слова «братство»; солдат говорит: «братство по оружию», «товарищ по оружию». Великий князь Николай Николаевич возмущался, что он, командир, да еще царского рода, обращался к солдатам со словами равенства: «… Товарищи, не все ль пылаем мы любовью ко славе Родины и нашего полка?…»
   А он – Великий князь, поэт, военачальник – находил самые трогательные и грустные слова для новобранцев, оторванных от своих семей, где они были кормильцами. Когда было опубликовано стихотворение «Умер», в редакцию Государственной типографии пришло письмо от солдата-измайловца: «Теплые, сердечные строки гармоничного стиха, в которых вылилось так много правды, глубоко запали в мою душу. Будучи сам солдат, я в течение трех лет моей службы мог убедиться, что человек, выражающий такую любовь, такое участие, такое соболезнование к жизни солдата, есть честной и благородной души человек. Чтобы передать такие чувства к нему, надо жить его радостью, страдать его горем, плакать его слезами. Я собрал тех, кто заслужил любовь благородного певца, и прочел им его стихотворение. О, если бы он видел, какое чудесное действие имели на них вдохновенные строки, он бы сказал: „Вот моя лучшая награда!“ Свои стихи я хочу посвятить автору:
   Один ты, быть может, сердечной слезою,
   Один ты почтил бедняка,
   Когда его прах засыпала землею
   Людская чужая рука.
   Пред свежей могилой с любовию братской
   Один ты, страдая, стоял,
   И после рассказ нам о доле солдатской
   Ты в чудных строках передал.
   Прими же за это, певец незабвенный,
   Привет и признанья мои,
   Спасибо тебе за порыв вдохновенный,
   За добрые чувства твои».

   И покойный Яков Петрович Полонский однажды написал Константину: «Из всех русских поэтов Вы один еще пишете стихотворения, специально посвященные солдату и военной жизни. Все они глубоко правдивы и искренни…» Однако Полонский считал, что его стихам недостает сжатой формы, и советовал прочитать военные стихотворения какого-то французского виконта… К. Р. прочитал, но впечатления они не произвели. В его памяти отпечатывалось совсем другое – родное… На Софийском плацу темно, только фонари мелькают здесь и там. Офицеры ушли ужинать, а Константин не может оторваться от звуков солдатских песен. Вот запевает Яковлев, совсем не присяжной запевала… Он поет московские купеческие и фабричные песни, когда настоящий запевала, Денисов, исчерпывает весь свой запас. Солдаты еще не ели, все ждут обеда – вот и поют длинные, как рассказы про свою долю, чаще несчастливую, песни. Он сидит под открытым небом при свете двух свечек, слушает и пишет.
   Вот так и рождались его «длинные стихотворения» про солдатскую долю. Так родился «Бедняга», или «Умер» – он уже и сам не знает настоящего названия этого своего стихотворения. В народе бытует «Бедняга» – так тому и быть. [70] Когда-то это стихотворение изменило закон о неприглядных похоронах солдата. Всего лишь стихотворение! И сейчас он должен, обязан облегчить положение солдата, подведенного под запреты начальственных самодуров.
   «Солдат есть имя общее, знаменитое». Он всегда с этих слов начинал учения с новобранцами, прибегнул к ним и в статье. И продолжил: «Взгляд на важное значение и благородство призвания солдата как был, так и доныне остается возвышенным и полным достоинства. Такой взгляд обязывает воспитывать в новобранце возвышающие и облагораживающие душу чувства и возвращать его из армии народу просвещенным и проникнутым твердыми и сильными убеждениями… Высокому взгляду на значение солдата должны, казалось бы, отвечать доверие, уважение и почет… То ли мы видим? В действительности солдат не только не окружен уважением и почетом, но и не пользуется хотя бы самым ограниченным доверием даже ближайших своих начальников…»
   Он писал Кони правду, когда утверждал, что в деревне работается «скоро». Заметку «О доверии к солдату» он закончил в деревне. Но, шагая по берегу в сторону церкви, вдруг решил заметку в печать не отдавать.
   – Почему? – спросила Лиза за обедом. – Твоя статья обращена к совести общества. Ты воспитываешь офицеров, и им не положено усваивать хамские привычки по отношению к солдатам.
   – Я не хочу, чтобы произошел шум. Я хочу не шума и скандала, а только отмены нелепых запрещений и стеснений.
   – И что же?
   – Я ее отправлю Государю с фельдъегерем…
   – Будет ли он ее читать?… – усомнилась Лиза.
   – Узнаем, когда вернемся в Петербург.
* * *
   Он явился к Государю, когда вернулся из очередной служебной командировки. Николай II принял Константина Константиновича в своем кабинете. Разговор помимо срочных дел зашел и о заметке «О доверии к солдату». Ее читал Великий князь Николай Николаевич, выразил полнейшее сочувствие мыслям автора, но тут же заявил, что ничего изменить нельзя. Спорить с ним Константин Константинович не стал, а Царю сказал, что если в течение двух столетий солдаты свободно разгуливали по Петербургу, то непонятно, почему на третьем веку существования столицы потребовалось запретить солдатам ходить по Дворцовой набережной, по солнечной стороне Невского и правой стороне Морской, в Летнем саду и Таврическом, на всем Елагином острове и ездить в трамваях.