Когда полицейским агентам удавалось у нас что-нибудь выпытать - обычно незначительный пустяк, не грозящий никакими последствиями, но достаточный, чтобы угнетала мысль о собственной слабости, - они специально помещали нас в общую камеру. Угрызения совести, и без того мучившие нас, становились непереносимыми в присутствии товарищей. Ты не выстоял. Ты предал. Неудержимо тянуло вновь и вновь каяться в трусости, преувеличивая свою вину, чтобы вызвать у них презрение. Чтобы еще страшнее стали твои муки. Ты жаждал лишь справедливого возмездия и смерти. В каждом товарище видел строгого обвинителя.
   Всегда одно и то же. Грубый полицейский чередовался со снисходительным, который являлся в камеру будто для того, чтобы обличать людскую жестокость.
   - Мне больно видеть, как вы удручены, как тоскуете о семье. Ведь вы хороший человек. Возможно, вся ваша вина сводится к мелким прегрешениям, на которые нас подчас толкают другие, это нетрудно будет выяснить в откровенной беседе. Я для того сюда и пришел, можете мне поверить. У меня есть брат, поразительно похожий на вас и примерно вашего возраста. Мне даже начинает казаться, что это он, а не вы... Словом, если вам приходится здесь трудно, то и мне ваша судьба не безразлична. Давайте лучше вспомним, с чего все началось...
   И я отвечал:
   - Началось с заключения в каземате Ангры, прозванной Крепостью Героизма. Однажды меня продержали в одиночке тринадцать дней, хотя уверяют, будто там не выносят и трех часов.
   Он прерывал меня, не скрывая разочарования:
   - События того времени нас совершенно не интересуют. Мы прекрасно осведомлены о том, что после Ангры вы несколько лет ни в чем не были замешаны. Нас интересует ваша теперешняя деятельность, и мы убеждены, что речь может идти лишь о незначительных проступках. Помощь другу, неосмотрительное участие в тайных собраниях. Вспомним, например, что вы...
   И он делал длинную паузу, чтобы усилить впечатление от своих слов, снова говорил и снова замолкал, начинал фразу, ожидая, что ты ее продолжишь, и если его уловки не имели успеха, изображал недовольство, словно возлагал на тебя ответственность за то, что ты не оправдал его надежд. Когда же на смену ему приходил другой, обязательно грубый и жестокий, лицо его омрачалось тревогой. Потом, точно приняв внезапное решение, он выходил из камеры, чтобы ты поверил, будто он не в силах наблюдать то, что сейчас произойдет. И вот тебя допрашивает другой, угощая пинками и зуботычинами и всячески давая понять, что положение изменилось, а сам внимательно следит за твоей реакцией. Тебя раздражает шум? Всегда можно найти способ его усилить и так, чтобы не сразу стало ясно, что это делается умышленно. Скрип половиц действует тебе на нервы? Он с особым наслаждением начнет расхаживать по камере. А когда наконец сядет за стол, достанет из кармана монетку и станет со звоном катать ее по пластиковой крышке стола, пока монета не упадет на пол, жалобно звякнув напоследок. Как-то я спросил его:
   - Вы это делаете, чтобы досадить мне, или просто развлекаетесь?
   - Разве я вам мешаю?
   Скривив рот в издевательской ухмылке, он убрал монету, но тотчас достал из кармана два карандаша и словно в рассеянности начал равномерно ударять ими по крышке стола, что в конце концов довело меня до исступления.
   Они действовали по тщательно разработанному плану. В лабораториях собаку приучают соотносить кусок сахара с электрошоком. Меня приучали соотносить посещения Марии Кристины с допросами. После того как в присутствии полицейского я проводил несколько минут с Марией Кристиной, я тут же оказывался в другой комнате, где меня поджидали двое или трое инквизиторов с новым обвинением или ловко состряпанным доказательством, которого я никак не предвидел. Я начинал испытывать мучительный страх и беспокойство от посещений Марии Кристины, хотя она находила в себе мужество не показывать своих слез и, казалось, даже испытывала гордость от того, что я в тюрьме. Словно узнав меня в новых обстоятельствах, она не была особенно удивлена, ибо с давних пор мы привыкли разговаривать на тайном, но понятном нам обоим языке. Однако это молчаливое сообщничество лишь еще больше усиливало ее власть надо мной. А враждебность окружающих сильнее скрепляла наш союз.
   В конце концов страх и беспокойство стали вызывать во мне не только свидания с Марией Кристиной - всякий раз, как меня выводили из камеры, я ожидал чего-то ужасного. Однажды, например, меня заставили спускаться по винтовой лестнице. Неожиданно из темноты возникла фигура тощего мрачного человека, наголо обритого, со светлыми, едва видными бровями, выпученными, лягушачьими глазами. Было что-то странное в его детски припухлых губах и в покрытом прыщами и шрамами лице. Я вздрогнул от испуга и отвращения. И долго потом, если меня вели по коридору, не известно куда, и вдруг открывалась какая-нибудь дверь, у меня пересыхало во рту от страха, что сейчас я увижу опять этого человека. "Не впускайте его!" - раздавался в моей душе безумный крик, и, похолодев от ужаса, я озирался по сторонам, пораженный, что никто не обращает внимания на мое помешательство. Навязчивое видение не отступало и тогда, когда я лежал на койке с широко раскрытыми глазами в ожидании сна, который все не приходил. Но едва призрак терял надо мною власть, они изобретали что-нибудь новое. Иногда мною овладевало искушение закричать, позвать их, чтобы они пришли и сказали, как я могу облегчить свои страдания.
   Вчера это было? Или сегодня? Или, может быть, этого вовсе не было? Существовала ли ты на самом деле, Нурия, ты и тот подпольщик в берете, который прощался с тобой, прежде чем отправиться через Пиренеи? Ты и арестант в каземате Ангры, который все еще ждет окончания шахматной партии, прерванной потому, что товарищ из соседней камеры вдруг перестал отвечать на стук? Я то неистово подхлестываю память, чтобы доискаться до истины, то впадаю в оцепенение, желая все забыть. То протираю до блеска зеркало, то разбиваю его вдребезги. Но ты обвиняешь, Алберто. Ты хочешь, чтобы события и время вернулись вспять, но виной тому не волнующий зов прошлого, а мои уступки в настоящем. Та половина моей личности, которая мало-помалу заглушает другую. А почему, Алберто? Откуда эта разъедающая душу усталость, эта гибельная покорность. Испытаешь ли и ты когда-нибудь подобное?
   Я продолжу рассказ о них. Ведь они - это реальность, которая, как бы мы того ни хотели, не рассеется точно дым. Чем больше я о них вспоминаю, тем отчетливее встают они у меня перед глазами. Иногда они позволяли мне почувствовать себя спокойным, уверенным в себе и в своих аргументах. Они прикидывались доверчивыми, чтобы я выдвинул версию, соответствующую некоторым фактам, и обескураживали меня показаниями свидетелей, подробно и точно сообщавших, что я делал и говорил до ареста. Именно тогда у меня и зародилось подозрение, что мы были преданы. Размышляя об этом, я стал вспоминать, при каких обстоятельствах произошел арест Вереса. В тюрьме люди и события представляются с ослепительной ясностью, словно в мозгу взрывается снаряд; память озаряется яркой вспышкой, и все распадается на части, чтобы потом вновь соединиться в одно целое с поражающей логической последовательностью. Мы возвращались с собрания втроем: я, Верес и Тригейрос. Нам нужно было встретиться с Фрейтасом, который жил на Беато. Я знал этот район как свои пять пальцев. Мы подъехали к дому Фрейтаса окольными путями, достаточно покружив, чтобы сбить со следу шпиков, если они за нами увязались. Но когда мы уже почти подъезжали, меня охватила тревога. Мне показалось, что в переулке собралось слишком много полицейских. И уж, конечно, не случайно притаился в одном из парадных подозрительный субъект. Но главное, мое обостренное чутье подсказывало мне, что опасность, пока еще не ясная, близка. Тригейрос тоже нервничал. "Что-то мне это не нравится", сказал он. Верес промолчал, но глаза его беспокойно забегали. Я еще раз проехал мимо дома, освещая фарами темные закоулки, и Верес, видя, что я озабочен, хотя и не высказываю своих опасений, стал ворчать, глотая по обыкновению слова: "Не можем же мы ездить так до бесконечности. Пора решиться. Я пойду один. Если через десять минут не вернусь, уезжайте. Останови здесь". И удалился. Прошло семь минут, вдруг мы услышали шум и крики: "Бандиты! Бандиты!" Я сразу вспомнил Менереса, которого выследили и ранили на улице, а на следующий день он умер, потому что его вовремя не доставили в больницу, и, пренебрегая опасностью, поехал вперед. Я представил, как Вереса повалили на землю и топчут ногами и как мы нужны ему сейчас. Необходимо было пойти на риск. Снова раздалось: "Бандиты!" Я направил самый яркий свет в ту сторону, откуда слышался голос, и мы увидели группу полицейских, избивающих Вереса всякий раз, как он пытался подняться с земли. Когда мы подъехали, его втолкнули в полицейскую машину. Наше вмешательство уже не понадобилось. Мы быстро тронулись с места. Вскоре я понял, что нас преследуют, и выбирал улицы, на которых даже в этот час было оживленно. Я остановился в таком месте, где наш автомобиль мог остаться незамеченным среди других. Мы расстались без единого слова. Оба знали, что нужно делать. Целый час я шел пешком, часто меняя направление, заглянул в одну молочную, потом в другую, по соседству, и наконец вернулся к автомобилю. Но какое-то смутное чувство подсказывало мне, что за мной продолжают следить. И дома мне казалось, будто за дверью и за каждой вещью прячется шпион.
   До сих пор это не дает мне покоя. До сих пор мне чудится, что весь город за мной следит, что повсюду, даже во мне - глаза сыщиков, что я должен скрывать, кто я и кем не являюсь, я не знаю даже, мне ли принадлежат мои слова и жесты. Или же Марии Кристине, Жасинте, Вересу, полицейским агентам, а может быть, всему городу, и я напрасно стараюсь скрывать то, что, возможно, уже не составляет никакой тайны.
   Но время шло, и никто меня не трогал. Они не спеша накапливали улики, собирали факты, расставляли сети, чтобы в них попалось больше дичи. И когда несколько месяцев спустя меня арестовали, я их уже перестал ждать. Удивление мое было непритворным. А потом, в камере, размышления мои словно озарило вспышкой света: разве удастся кому-нибудь крикнуть на улице, пусть даже вечером, несколько раз, если вокруг него свора сторожевых псов?
   Вересу удалось бы крикнуть только раз, во второй и третий ему бы не позволили. Все стало ясно: Верес кричал, сколько было нужно, пока не убедился, что мы его слышим. Вот как все произошло. Сцена была подстроена.
   XI
   "Какого цвета представляется тебе мир?" Эту фразу, конечно, придумала Жасинта. Мария Кристина так бы не сказала. Ее упреки всегда были очень конкретны, как и замечания, например: "Ради твоего драгоценного здоровья прошу, не клади газету на мою белую шляпу", и к этому она могла добавить чуть мягче на случай, если другие заметят ее резкость: "Ты мне ее испачкаешь". И Васко уже остерегался бросать газету куда придется, чтобы она, упаси боже, не попала на белую шляпу. Шляпа Марии Кристины. Вещи Марии Кристины, к которым относился и он сам. Может быть, именно поэтому в его жизни появилась Жасинта. Но в этом бунте - а не в супружеской неверности в узком смысле слова, - на который он впервые осмелился (тайном с самого начала, ибо у него не хватало духу открыто померяться силами с Марией Кристиной), все было эфемерно. Встреча с Жасинтой была лишь поводом, но отношения их продолжались до сих пор и, возможно, будут продолжаться еще долгое время, потому что его попытки положить им конец были недостаточно решительными.
   Васко не сумел бы точно определить, что связывает его с Марией Кристиной (привычка? страх?); однако он знал, что они останутся вместе, чтобы по-своему любить или терпеть друг друга, бросать друг другу обвинения и находить в другом причину собственных неудач. Поэтому отношения с Жасинтой привлекали его именно своей недолговечностью. Он хотел видеть в ней женщину, ищущую развлечений. Тогда слова лишались коварства, исчезали из памяти бесследно, хотя и походили на признания, которым ложь придавала искренность и пыл.
   - Ведь нам хорошо, дорогой?
   - С тобой мне всегда хорошо.
   - Правда? Говори это почаще.
   - Мне хорошо с тобой, Жасинта.
   - Повтори еще раз. Только по-другому.
   - По-другому? Как же?
   - Сама не знаю, но как-нибудь иначе.
   В минуты страсти она просила:
   - Подожди меня, мой любимый! Я хочу умереть вместе с тобой.
   Они разжигали или умеряли свой пыл, чтобы желание и покой приходили к обоим одновременно в едином порыве, в единой агонии.
   Но слова, жесты, признания приедались, и Жасинта поняла, что встречи их должны выглядеть случайными и внезапными, тогда искусственно раздутое пламя охватит уже пресыщенные тела. Тот день, когда он понапрасну нажимал кнопку звонка в доме Барбары, ознаменовал новую фазу в их отношениях, вероятно продуманную заранее Жасинтой, которая не упускала из виду и изменчивости своих чувств. Перед ним предстала взбалмошная Жасинта ("Я не могу срезать цветок. Ведь это живое существо. Живое, потому что, если его сорвешь, оно тут же умирает".), взбалмошная и жестокая. Два, три дня она умышленно поддерживала в нем опасение, что ее интерес к нему ослабевает, и тем не менее дразнила обещаниями. А потом, будто нехотя отдавалась. Он униженно молил о ласке или только притворялся, что молит:
   - Что с тобой сегодня, Жасинта? Почему ты не хочешь меня приласкать?
   - Потому что не люблю тебя.
   Мольбы становились настойчивее, хотя к ним примешивалось раздражение:
   - Если это правда, то почему ты здесь, почему добиваешься встреч со мной?
   - Я тебе уже говорила об этом.
   - Что-то не припоминаю. Наверное... из любопытства?
   - Из какого любопытства?
   - Не знаю. Объясни сама.
   - Я тебе уже говорила. Просто мне бывает хорошо с тобой. И этого достаточно.
   - А что ты подразумеваешь под этим "хорошо"?
   - Сама не знаю. Есть вещи, которые невозможно объяснить.
   - Но обычно ты ведешь себя по-другому. Обычно ты совсем иная.
   - Или притворяюсь иной, как знать? Есть вещи, которые невозможно объяснить.
   Иногда менялся тон диалога или повод, или они менялись ролями. Например, начавшееся охлаждение Жасинта вдруг объясняла так:
   - Мое тело словно тихое озеро. И сердце мое тоже безмятежно. С тобой я обрела покой. А ты, мой воитель?
   - Ты смешиваешь удовлетворенность с утомлением. Я страшно устал. Если желаешь знать правду, сегодня я с большим удовольствием просто бы посидел в этом кресле.
   - Как ты можешь так говорить? Неужели мы здесь за этим? Даже когда ты идешь до конца, сердце твое остается на полдороге. Ты никогда не даешь ему почувствовать радость победы.
   Словно она опять спросила: "Какого цвета представляется тебе мир?"
   Жасинта обезоруживала его, покорно предоставляя то, что он желал завоевать в борьбе, - их мимолетные, внезапные свидания. Разве мог он знать, какая из Жасинт ожидает его в комнате Барбары на этот раз?
   - Мне хотелось кричать, любимый. Ты сводишь меня с ума.
   - Так кричи. Барбара не обидится. Она, наверное, привыкла к поведению своих гостей.
   - Грубиян! Невежа! - И руки Жасинты, сразу похолодев, разжались. Она оттолкнула Васко. Такого оскорбления она не могла снести.
   И дело этим не кончилось. В своем озлоблении Жасинта не знала границ и до капли выпивала чашу собственной желчи. Васко так и не узнал, когда начались телефонные звонки. Он мог бы догадаться, если бы лицо Марии Кристины не выражало всегда упрека и страдания, была к тому причина или нет. В телефонной трубке раздавался измененный голос: "У меня сегодня свидание с вашим мужем. Позднее я вам сообщу где". Разумеется, этого не сообщали, но и полуправды для Марии Кристины было достаточно. Как знать, если б беспочвенные подозрения оправдались, к уязвленной гордости Марии Кристины, к ее (все еще недоверчивому?) удивлению, возможно, прибавилось бы торжество от того, что она может наконец осуждать и страдать с полным на то основанием. Однако на звонки она реагировала с достоинством - молча вешала трубку и порой даже находила в себе мужество не дослушивать до конца. Лишь однажды Мария Кристина не смогла удержаться от вопроса: "Кто вы? Проститутка?" Смежив веки, Васко выслушал ее рассказ об этих наглых звонках, когтистая лапа сжала его сердце, и он чуть было не сказал:
   - Это Жасинта.
   Когда наконец минует длинная ночь, в спальню заглянет рассвет, положив конец бессоннице, и прерывающийся голос Марии Кристины совсем смолкнет, охрипнув от рыданий и криков, он уйдет, чтобы избежать объяснений. Уйдет, прежде чем эти с трудом подавляемые страдания станут спектаклем. Но он не ушел, и Мария Кристина так и не услышала от него имени той, что доносила на себя из любви к предательству, хотя и оставалась в маске. Внезапно рука Марии Кристины сжала его руку, и они задремали в уже залитой солнцем комнате, измученные словами, которые остались невысказанными.
   После стольких лет совместной жизни Мария Кристина, казалось, уже ничем не могла его удивить, и все же в ту ночь она предстала перед ним в новом свете. Обычно, когда он возвращался домой, его встречала женщина с опущенными глазами, с застывшим, покорным лицом, по тону, каким она говорила: "Где ты пропадал, Васко? Я по тебе соскучилась. Мне тебя не хватало", можно было догадаться, что горечь и затаенный страх победили в ней самолюбие. Эта женщина примирилась бы и с ответом, унижающим ее достоинство. До сих пор она подозревала его в измене лишь потому, что ей это нравилось, а не потому, что и вправду допускала такую возможность, но после той ночи измена мужа получила для нее смысл риска, необходимого, чтобы вновь обрести то, что их связывало. Эта женщина была способна простить. "Расскажи мне, что произошло, Васко, и мы вместе постараемся забыть". Или загадочно бросить: "Помоги мне" - и тут же найти слова, приглушающие этот призыв. Ее силы подтачивали чередующиеся приступы возбуждения и апатии. Она отыскивала у него на рубашке пятна губной помады - Жасинта сообщала о них с садистской жестокостью ("Ваш муж не заметил, что у него на рубашке остались следы моей помады, но вам, моя милочка, будет нетрудно их обнаружить".), звонила ему в кафе или мастерскую по самому незначительному поводу, вынуждая лгать. Удивительная Мария Кристина; неуверенная в себе, пылкая и преданная, готовая платить любую цену за его любовь.
   Как-то раз в метро напротив них оказалась супружеская пара. Она была маленькая с припухшими веками и увядшим ртом, но стоило ей взглянуть на мужа, лицо ее освещалось молодой улыбкой и она расцветала, будто цветок под солнцем. Отыскав наконец предлог, чтобы незаметно прикоснуться к нему, она с детски озабоченным выражением стала отряхивать пыль с его пиджака. Сначала Мария Кристина наблюдала за ней со сдержанным чувством, потом с симпатией и даже умилением. Она оперлась о руку Васко, словно прося нежности, и так они дошли до дому. "Хочешь выпить?" Она приготовила его любимый аперитив, добавив несколько капель джина, чтобы лимон пропитался сладковато-горьким напитком. И когда Васко поблагодарил ее за непривычное внимание, Мария Кристина взяла его руки, поцеловала их, чуть коснувшись губами, и взгляд ее выражал не только тайную гордость, но и боль.
   Эта метаморфоза льстила ему и, как ни странно, удерживала от признания: "Жасинта - моя любовница. Это она тебе звонит. Она не стоит того, чтобы скрывать ее имя". Несколько недель он был полон радостного энтузиазма, доверия, которое считал окончательно утраченным, вновь ощущал в себе прилив сил, желание работать. Радость, однако, иссякла, едва он узнал, что Жасинта возобновила свои звонки и в одном из разговоров намекнула Марии Кристине, что пора бы им наконец встретиться и решить, кому из двоих должен принадлежать Васко. Она так и сказала: принадлежать. И Мария Кристина, которая теперь жила в ожидании телефонных звонков, приносящих все новые доказательства неверности мужа, простодушно согласилась. Встреча должна была состояться в церкви. "Но как же я вас узнаю?" И голос в трубке, откровенно наслаждаясь ребяческой наивностью вопроса, ответил: "Да очень просто, сами увидите..." - "Что вы этим хотите сказать?" - "Ничего... Только то, что сказала". Стало быть, они знакомы. С самого начала Мария Кристина подозревала это. "Давайте встретимся... сегодня после обеда?" - "К чему такая поспешность?.. Увидимся как-нибудь на днях, я потом скажу вам когда".
   Такой ли происходил между ними разговор? Разве узнаешь, Васко? Наверное, что-нибудь в этом роде.
   Стоит ли говорить, что Жасинта на встречу не явилась, скорее всего, злорадствовала, наблюдая откуда-нибудь за тщетными поисками Марии Кристины. ("Дорогой мой! Мне сказали, будто твоя жена подкарауливает в церкви твоих любовниц. С ней что-то неладно, обрати внимание. Не помню уж, кому она признавалась в своих чудачествах". - "Да в чем дело?" - "Не сердись, дорогой. Кажется, ей кто-то позвонил или она сама вбила себе в голову, что твои любовницы станут в церкви замаливать грехи". - "Это ты ей звонила?" "Отпусти мою руку, Васко, не будь грубым. Ты, кажется, считаешь меня дурочкой? Неужели ты не понимаешь, что я меньше всего заинтересована в..." "Замолчи, Жасинта, мне противно тебя слушать".) Васко стоял у окна и вдруг увидел Марию Кристину, возвращающуюся домой. Она переходила улицу, точно сомнамбула, не обращая внимания на автомобили, которые угрожающе рычали вокруг нее. Когда он открыл дверь, ее померкшие глаза уже не молили.
   - Я требую правды, Васко!
   Но правда, пусть и желаемая и необходимая, была бы жестокостью.
   XII
   "Если хотите, хоть завтра", - тихо ответила Жасинта, не скрывая жадного нетерпения, прежде чем их услышал тот, кто проходил неподалеку по усеянной сосновыми иглами тропинке. Хоть завтра. От волнения он не спал всю ночь, предвкушая то, что неизбежно должно было случиться. Ничто не помешает ему продолжить эту встречу, означавшую для него запоздалую, но все еще спасительную возможность освобождения. И потому он думал о Марии Кристине, а не о той, другой, ворочаясь с боку на бок без сна, во влажной от пота пижаме, ожидая, когда раздастся предутренний шум и скрытые под землей артерии города выплеснутся на поверхность; когда первый автобус, пыхтя от натуги, взберется на вершину холма, испустит хриплый стон во время секундной передышки, пока шофер переключает скорость, словно размышляя, покориться тишине либо взорвать ее, - о ней он думал, о своем сыщике, искалеченном тираническим рвением шпионить и притеснять. На сей раз он пойдет до конца, продираясь сквозь ряды колючей проволоки, даже если на ней останутся клочья его кожи. Это решение было вызвано отчаянием или, быть может, желанием отомстить, возникшим в тот момент, когда к потрескиванию разогретых на солнце сосновых шишек прибавился глухой предательский шум шагов того, кто шел требовать у него отчета, поддался он или нет соблазну. Впрочем, стоило Марии Кристине подстеречь эту бессонницу, эту тревогу и допросить его, по обыкновению, повелительно, будто выворачивая наизнанку, в темноте пробегая пальцами по его лицу, словно можно на ощупь почувствовать ложь, он, вероятно, отказался бы от своего намерения. Но она спала. Запыхавшись, вскарабкался на холм утренний автобус, предвещая уличную толчею, выкрики продавцов газет, неудержимый бег автомобилей, от которого содрогались каркасы домов, усталое пробуждение горожан, раздраженно готовящихся к началу нового дня (впрочем, не к началу, а к монотонному ежедневному повторению, словно жить - значит выполнять тягостный долг). Когда Мария Кристина встретилась с ним за завтраком, не нарушая молчания, которое она хранила со вчерашнего вечера, точно горячую золу в камине, предвкушение дневной суматохи уже ощущалось в нервных жестах Васко, в его отсутствующем выражении лица, хотя он еще был здесь, рядом с нею.
   "Завтра", - сказала Жасинта. И от этого завтра его отделяло несколько часов. Однако по мере того, как шло время, Васко находил все больше причин, способных помешать встрече или изменить его решение. И виноват тут был не только страх перед последствиями этого нелепого похождения, достойного закусившего удила подростка, не только трусость, но главным образом лень. Жизнь его текла вяло, точно усмиренная река. Он не любил водопады и скалистые ущелья, ведь, преодолевая их, можно разбиться в кровь. Жизнь без событий, лишь с редкими подземными толчками. Выходила ли эта река когда-нибудь из берегов, обретая прежнюю неукротимость? Словом, еще не поздно было отказаться от встречи с Жасинтой в мастерской.