- Я уже догадался, мой милый, что у тебя затруднения, - всхлипывая от восторга, сказал Азередо, одновременно обрадованный и польщенный, когда Васко обратился к нему в кафе. - Правда, с тобой этого прежде не случалось, я даже немного беспокоился... - И он благосклонно взглянул на Васко, словно перед ним был неофит, от которого прежде никто не ждал проявлений набожности.
   - Но ты же знаешь, что я...
   - Знаю больше, чем ты думаешь. Уму непостижимо, до чего ты неопытен. Вы, идейные борцы, настоящие пуритане, никак не могу понять почему. Только пояса целомудрия вам не хватает.
   Часом позже, договорившись с приветливой, болезненного вида женщиной, Азередо поджидал Васко в рабочем квартале.
   - Этот господин - мой друг, инженер. - А когда они вышли на улицу, Азередо принялся поучать Васко: - Это все, что удалось подыскать. Потом найдем что-нибудь получше. И запомни - ты инженер. Эти люди на меньшее не согласятся, им подавай майора или министра. Заместитель секретаря, например, их не устроит.
   Тихая и добрая женщина жалела их - вероятно, больше его, чем Жасинту, и, огорченная тем, что вынуждена давать в своем доме приют пороку, убеждала себя, будто они бедные влюбленные и их чувства, не встречающие поддержки у окружающих, нуждаются в понимании и прибежище. И она дала им это прибежище, обманывая себя и свою нищету, вынуждающую ее сдавать комнаты подозрительным парочкам, убеждая себя, что делает доброе дело. Ее сын, чтобы досадить им и сорвать на них зло, еле скрывая неприязнь, бросал камни о стены домов, а муж? Был ли ее мужем тот мужчина, что... В комнате стоял полумрак, Васко и Жасинта забыли запереть дверь на ключ, и вдруг кто-то открыл ее, решительно направился к кровати... о, они не шелохнулись, обнимая друг друга, как прежде, оцепенев от изумления (или от страха?), а свет, потоком хлынувший из распахнутой двери, позолотил их переплетенные, точно клубок змей, тела, и мужчина, тоже пораженный, медленно попятился к двери и, взявшись за ручку, пробормотал, не сводя с них зачарованных глаз:
   - Простите, я не знал...
   Через несколько секунд Васко очнулся, спрыгнул с кровати и, стоя посреди комнаты, жалкий и смешной, стал торопливо одеваться.
   - Ты куда? - сонным шепотом спросила Жасинта.
   - Я ухожу.
   - Почему вдруг?
   Он замер на месте.
   - Разве ты могла бы после этого...
   Жасинта лениво потянулась, происшествие, вероятно, ее позабавило.
   - А в чем дело? Просто дверь была не заперта...
   Больше они, хозяйка тоже, никогда не вспоминали о случившемся.
   Тихая и добрая женщина. Васко она казалась похожей на жену Шико Моуры, который погиб в пустынных предгорьях Сико от пули жандармов. Те же ясные глаза, та же посадка головы, та же искренность, простота; только у жены Моуры (как же ее звали, Васко? Кажется, Олинда. Да, Олинда) движения были решительные, сразу чувствовался характер. Из глубин памяти всплыла ночь, когда Васко, тоже блуждавший в горах в поисках пристанища, встретился с Шико Моурой, уже мертвым; огромное тело занимало две длинные скамьи, превращенные в смертное ложе, у стены вместо алтаря стоял столик с масляным светильником, и женщина, сидевшая возле покойника, все время поправляла фитиль, ноги Шико были связаны лентой, на улице моросил дождь, тихо, почти беззвучно; чувствовалось, что невидимое в темноте небо неспокойно, тучи быстро плыли над дымящими трубами и над лишенными листвы деревьями; войдя в комнату, Васко услышал, как кто-то сказал: "Дождь идет, это шепчет луна", и тут же увидел, что в доме полно народу, - если бы даже он захотел уйти, уже не пробрался бы к дверям, строгие женщины в черном напоминали жриц Страшного суда, в дверях появилась высокая фигура с платком на плечах, фонарь отбрасывал дрожащие пятна света, завыла собака, другие вдалеке подхватили ее вой, залаяли, он увидел друга, нелепо погибшего в горах, и смерть Шико Моуры была словно и его, Васко, смертью, он ощутил вдруг гнетущую тяжесть и страх от стольких смертей - дедов, отцов, товарищей; смерть кружила неподалеку, все приближаясь к нему, а может, уже была в нем, и поэтому росло, как лавина, его одиночество, все усиливалась озлобленность и надлом, поэтому он был неспособен различить в этом теле биение жизни. Лежащий на лавках покойник не мог быть Шико Моурой, его товарищем по подпольной работе, ты помнишь, Шико, каземат в Ангре? забастовку в Баррейро? пьесу, которую мы тайком поставили и показали в крепости Сан-Жоан Батиста? Васко увидел, что в доме полно народу, увидел Олинду, ее сухие, холодные, почти жестокие глаза, увидел женщин, совершающих похоронный обряд, в траурных одеждах они казались выше ростом, они приближались к дому по тропинке, проложенной среди тростниковых зарослей и старых олив, входили в комнату, наполовину закрыв шалью изборожденные морщинами, будто окаменевшие лица, брали ветку оливы, погруженную в стакан со святой водой, размеренными движениями кропили ею умершего; сначала голову, накрытую белой простыней, потом мускулистую грудь, на которой впервые праздно покоились пожелтевшие руки, потом связанные лентой ноги, снова опускали оливковую ветку в стакан со святой водой и садились на скамью или на грубые одеяла, служившие для сбора олив; и так, растянувшись цепью вдоль белой стены, они сторожили мертвого, скрывали его от жандармов, они словно сошли с полотен примитивистов или были персонажами трагедии (какой страны? какой эпохи?), сцена напоминала театральную постановку, только более правдивую и более впечатляющую, чем сама жизнь; он видел зеленоватые глаза Олинды и понимал, что это не кошмарный сон, видел паутину в углу на потолке, освещенную чадящим огоньком коптилок, по тому, как упруго она была натянута, Васко заключил, что паук соткал ее этой же ночью, женщины поднимались со своих мест, выпив водки, которой обносила пришедших старуха родственница, рюмка была одна, и все к ней прикладывались по очереди, следом за старухой шла девушка, она протягивала миску с сушеными фигами, словно просила милостыню, выпив, женщины поднимались, не открывая закутанного шалью лица, снова кропили мертвого и со словами: "Доброй ночи оставшимся", покидали комнату, лишь одна нарушила установленный порядок, прочитав псалом: "Блажен господь на небесах...", лишь она откинула простыню, чтобы поцеловать закрытые глаза мертвеца, и деревенский дурачок, который все время почесывался и пускал слюни, заорал на всю комнату: "Блажен господь", а дети не могли удержаться от смеха; Васко увидел, что в доме полно народу, он стоял у самой двери, устремив взгляд на Олинду, и отказывался верить, что покойник - Шико Моура, ведь всякий раз, когда умирает кто-то из дорогих нам людей, мы умираем тоже, никогда не говори "прощай", никогда не говори "прощай"; всего несколько дней назад жандармы явились в поселок проверить (а может быть, по доносу), не появился ли там Шико Моура, - ведь кто такой житель гор, как не волк? - расскажи мне теперь, Олинда, только слушать будет Барбара, подвигайся ближе, Барбара, это имеет отношение к моему берету, к истории моего берета, помнишь, я говорил тебе, как очутился в деревне Алфайятес, когда разразился проливной дождь? Крестьянки, которые увидели меня спящим под мостом, были похожи на этих женщин, казалось, они тоже присутствуют на похоронном обряде, темные, неподвижные, молчаливые, словно ожившие фрески, на следующее утро земля дымилась, как кратер вулкана, ручьи, журча, сбегали по холмам, мрачно высились каштаны в палисадниках, на обочине дороги; я, дождавшись грузовика из Сабугала, рискнул доехать до Лиссабона. И все в том же берете. Я не расставался с ним во время моего заключения в крепости Ангра около пяти лет.
   Васко устремил взгляд на Олинду, и ее сухие глаза убедили его, что это смерть. Жандармы убили Шико Моуру в предгорьях Сико - Васко хорошо знал эту горную цепь, где ветер разбивается о скалы, а солнце обнажает свой лик, где в музыке ночи слышится шум травы; накануне жандармы нетерпеливо забарабанили в дверь, но кто-то с дозорной вышки в деревне уже выпустил ракету, это был условный знак, чтобы Шико Моура бежал; услыхав их нетерпеливый стук, Олинда проворчала: "Ну кто там еще... - хотя уже догадалась, кто к ним пожаловал. Дайте мне одеться..."
   И после того, как они обыскали весь дом, ее спросили:
   - Куда ушел ваш муж?
   - На охоту.
   Олинда тут же спохватилась, ружье висело около лошадиной сбруи, но, к счастью, жандармы его не заметили.
   - Проводите нас во двор.
   - Я не стану вас провожать, я не знаю вас. В отсутствие мужа я никого не провожаю.
   - А мы как раз его и разыскиваем.
   - Так ищите.
   Один из них заглянул под кровать, хотя другой уже заглядывал раньше ("Мой муж не уместится под кроватью"), затем они отправились во двор, осмотрели изгородь, соломенную сторожку, пришедшую в запустение кузницу и наконец виноградник ("Мой муж не уместится под виноградной лозой"), а потом жандармы бросились в горы, облава началась. Шико Моуру убили.
   В Ангре, Васко... Теперь я рассказываю для тебя, Барбара. В Ангре меня наказывали за каждый пустяк, и Шико Моуру тоже, по нескольку дней мы проводили в карцере, иногда в одиночках, мечтая вновь увидеть человеческие лица, копья солнечных лучей, пронзающие гребни гор над плывущими облаками, вновь увидеть полыхающие пламенем маки, но прежде всего - лица людей; Васко всегда старался захватить с собой берет, даже полицейские, приходившие за ним в общую камеру, чтобы увести его в одиночку, знали, что Васко, еще не услышав их приказа, брал одеяло и берет и был готов следовать за ними; однажды он пробыл в каземате - это ужасное место, Барбара, - тринадцать дней, хотя казалось, там невозможно просидеть и трех часов, но люди выдерживали три часа, три дня, двадцать дней - есть ли вообще предел нашим силам, если мы действительно решили сопротивляться; когда Васко выпускали из одиночки, он не верил, что перед ним живые люди, хотелось потрогать их, убедиться, не рассыплются ли они от прикосновения; в карцере берет спасал его от холода, ведь приходилось сидеть на каменных плитах, все время оставаться на ногах было невмоготу, а пол карцера состоял из ступенек, ровно из двадцати четырех ступенек, Барбара, ведущих в подземелье крепости Сан-Жоан Батиста, выход из нее был, конечно, замурован; Васко сидел на берете, а когда голова начинала ныть от холода, пронизывающего до костей холода, который исходил от пола, каменных плит, пропитал весь карцер, натянутый на уши берет защищал его; он подкладывал берет под голову, прислоняясь к стене, неизменно мокрой от сырости (склоненная на руки голова Сары, с пламенеющими на солнце волосами, еле слышный, замирающий голос, ах, эта томная праздность Сары... Зато голова Марии Кристины почти всегда вызывающе поднята), берет согревал его немеющие пальцы, в которых стыла кровь... Верой и правдой послужил ему этот берет. Он был товарищем Васко в годы заключения в Ангре. (Я все еще чувствую себя узником, Алберто. И наверное, никогда не смогу примириться с тем, что прошлое останется прошлым, а настоящее останется таким настоящим.) В Ангре и в Алжубе, в Пенише, в камерах предварительного заключения полицейских участков Лиссабона. Среди воров, подозрительных типов и политзаключенных, согнанных полицией вместе. И потом, когда я вернулся к солнцу, к людям. К каким людям, Алберто? На днях я встретил Аморина. Это был он. Но меня охватили сомнения, точнее, я не хотел верить, что это Аморин, разве мог этот старик быть тем Аморином, которого я знал двадцать лет назад, и я принялся пристально, вызывающе разглядывать его, соскребать с его лица следы времени, чтобы на нем осталась только молодость, не молодость Аморина, а моя молодость, когда существование Аморина было уместным и оправданным. Однако, чем больше я в него всматривался, тем более чужим он мне казался. Сквозь морщины этого изменившегося лица уже не могло проглянуть прошлое, я видел лишь настоящее, развалину. Незнакомого мне человека.
   XV
   Вот вспорхнула стайка голубей. Внимание Васко, все еще стоящего у окна, привлекло хлопанье крыльев, которого не мог заглушить даже уличный шум. Они летели над крышами, кружа меж телевизионных антенн, словно резвые подростки, играющие в какую-то игру. Голуби не хотели пересекать ущелье проспекта или забираться в поисках приключении высоко в небо. Они не доверяли городу и боялись высоты. Их жизненное пространство было, словно школьный двор, огорожено стеной. В своем стремлении поскорей разрастись город брал приступом фермы, оставляя позади себя очаги сопротивления, которые потом методически завоевывал и разрушал: голубей, хижины, деревья, выросшие прежде, чем появились проспекты; крестьян, не принятых в круг городских жителей, которые всегда суетятся и не задумываются над тем, что заставляет их суетиться. Такой очажок упорно продолжал существовать на задворках здания напротив дома Барбары. Архитекторы, созидатели городского улья, еще не пришли сюда, на эту пустошь, со своей техникой, чтобы крушить, копать, перемалывать, пока мощные машины не сотрут с лица земли следы прошлого огороды, ветхие лачуги, непокорные деревья и бедняков, назовем их деклассированными элементами, тех самых, что однажды так взволновали Жасинту своими клоунскими лохмотьями и напомнили ей голодных воробьев на хлебном поле, - бедняков, тех самых, что чинят и строят для себя новые клетки, которые рано или поздно будут сметены зимними ветрами или бульдозерами. Клетки для людей и для птиц. Клетки без решеток. Вот почему голуби летали весело и неутомимо, не боясь самолетов, этих птиц города.
   На задворках здания напротив стыдливо прятались от глаз горожан груды ржавого железа, почерневшего от сырости дерева, зловонные помойки, сотрясающиеся от ветра лачуги, белье на веревке, надутое, как парус, и бедняки со своими голубями. Высунувшись из окна пятого этажа, из окна без занавесок ("На днях я сменю гардины, да и мебель тоже, или хотя бы сделаю перестановку; поменяешь мебель местами - и уже будто что-то новое в комнате, ты не замечал?"), Васко с наслаждением следил за их веселым полетом. Он забыл о времени, о том, что ждет Жасинту. И все же скоро, чтобы избежать нареканий Барбары (индианки Барбары или Нурии?), он снова опустит жалюзи, простится с неугомонными голубями, которые были свободны, даже когда не пользовались своей свободой, и вернется домой со спокойной совестью.
   Впрочем, это спокойствие было призрачным. Спускаясь на лифте или, может быть, чуть позднее, уже на улице, оглушенный ревом города, он почувствует, как когтистая лапа сжимает его сердце: Мария Кристина. Васко никогда не знал, кто выйдет ему навстречу: воительница с надменным холодным лицом или женщина, которой знакомы тоска и страдания. Прежде ее страсть к обвинениям была просто привычкой или стратегической хитростью: настороженная бдительность Марии Кристины лишь прикрывала уверенность в том, что Васко предан и покорен. А сомнения мнимые или подлинные помогали ей истязать себя и мужа. Теперь же, после телефонных звонков и гадких провокаций Жасинты, все рухнуло. В отчаянии Мария Кристина цеплялась уже не за высокомерную уверенность в Васко и не за мимолетное сомнение, а за мысль, что непременно должна обрести вновь то, что выскользнуло из-под ее тиранической опеки. Чего бы это ни стоило. Она не испугалась скрестить оружие с Жасинтой, прибегнув к запоздалому кокетству, которое выглядело смешным: платье с рискованным декольте, каждое утро гимнастика в солярии на мансарде, чтобы кожа немного загорела, неумеренный пыл в ласках, сулящих то, чего они никогда не давали, и завершающихся холодным разочарованием; она унижалась перед ним ("Ты еще находишь меня соблазнительной?"), прощала, не обижая ("Если хочешь, Васко, жизнь всегда можно начать сначала"), и, наконец, проявила внезапный интерес к его творчеству, которое прежде считала ремеслом на потребу нуворишей. Однажды вечером Мария Кристина пришла к нему в мастерскую.
   - Я не помешала? - спросила она, тщетно пытаясь придать голосу непринужденность.
   И Васко показалось, будто перед ним из темноты вдруг вырос соглядатай. Руки, в которых он сжимал молоток, задрожали. Опустив глаза, Васко проговорил, с трудом шевеля пересохшими губами:
   - Ты здесь? Что тебе надо?
   - Пришла посмотреть на тебя. - Васко заметил, что лицо у нее внезапно помолодело, словно засветилось от забытой и вновь обретенной радости. Тем не менее она поспешила добавить: - А что, я могла здесь встретить еще кого-нибудь?
   Мария Кристина закусила губу, но слова были произнесены, исправить сказанное было невозможно. С равнодушной усмешкой Васко ответил:
   - Тебе лучше знать.
   И раздраженный, не уняв дрожь в руках, он продолжал высекать из камня лицо с еще не определившимися чертами. Мария Кристина встала у него за спиной и принялась разглядывать мастерскую. Из любопытства. Только из любопытства? Наверное. Она была в студии всего несколько раз. Но ее любопытство было иного рода, нежели любопытство Жасинты. Мария Кристина напоминала соглядатая, вдруг с изумлением обнаружившего то, что укрылось от его долгой, упорной и тщательной слежки. Поэтому осмотр она производила быстро, нетерпеливо и растерянно, точно наверстывая упущенное время, пыталась завладеть вновь открытым миром. Истинным миром Васко, где она неосмотрительно предоставила ему свободу. Взгляды обоих встретились. Ее глаза словно говорили: "Это не так, Васко, не думай обо мне плохо, я здесь для того, чтобы лучше узнать тебя, чтобы стать тебе ближе. Куда мы оба идем? Какой яд нас отравляет?" А его глаза отвечали: "Ты лжешь, мы целыми днями обманываем себя и других; сможем ли мы, ты и я, смело взглянуть в лицо нашим обманам?" Их взгляды встретились в тот момент, когда одним ударом резца Васко придал пухлому мягкому и безвольному лицу жестокость. Его движения постепенно становились все более стремительными, почти яростными, словно вдохновленные мстительным порывом разрушения. Но это была не прежняя ярость, не смертельная схватка между ним и камнем, между ним и ущербным творением, рожденным руками, утратившими силу, как это было с Малафайей и многими другими; камень воплотил Марию Кристину, не постыдившуюся осмотреть мастерскую в его присутствии, ее заносчивость, ее деспотизм. Она все поняла, все почувствовала. Плотью, костями, мозгом. Ее оскорбили, унизили, и ей хотелось теперь заплакать, требуя себе еще большей кары, преклонить колени у станка, как у позорного столба искупления, раз уж невозможно вытереть пот со лба мужа, на котором вздулись вены, чтобы усмирить его и усмирить его руки, только что избившие ее. Но Мария Кристина не заплакала, лишь застывшим и бледным до синевы стало ее лицо. Она пятилась к выходу, раздираемая противоречивыми чувствами, вцепившись ногтями в платье, сдерживая себя и не желая сдерживаться, пока не пробормотала робким шепотом уже на пороге:
   - Знай же, что я пришла сюда только для того, чтобы тебя увидеть.
   Васко в изнеможении опустился на табурет. Слова Марии Кристины и тон, каким они были сказаны, еще звучали у него в ушах. Правда ли это? Может ли и должен ли он ей верить после стольких лет тяжелых и обычно беспричинных обид и унижений? Что таилось за молчанием Марии Кристины, за ее половинчатыми поступками (но прежде всего за молчанием) или нежной заботливостью, с какой она в последнее время его встречала? Она вела себя точно человек, объятый ужасом. Их обоих терзал страх. Они жили под угрозой неминуемой катастрофы, которую сами же подготовили и которую кто-то из них неизбежно должен был вызвать в минуту отчаяния. Ах да, телефон. Всякий раз, как раздавался звонок, кровь застывала у них в жилах. Но вместе с этой паникой их охватывало чувство странной солидарности. Да, существовал телефон, тяжелый и черный; даже когда он молчал, внутри у него слышалось какое-то клокотание. Он походил на причудливого моллюска. Кошмарного моллюска, явившегося из мира фантастики, где предметы живут самостоятельной жизнью и при желании могут подчинить себе своих создателей. Васко уже попытался однажды отключить телефон, выдернув из розетки трехцветный, свернувшийся спиралью у ножек стола шнур, по которому яд из глотки чудовища тек в уши тех, кто его слушал. Если выдернуть шнур, чудовище утратит свое могущество; обреченное на молчание, оно захиреет. Но эта нависшая над ними катастрофа, тревога, пульсирующая в ячейках из бакелита, злой голос, доносящийся по свернувшимся спиралью проводам, избавляли его от оскорбительного высокомерия Марии Кристины. Она становилась более человечной от неподдельного, искреннего горя. Еще раньше, чем в их жизнь вмешалась Жасинта, Васко не раз приходило в голову, что не мешало бы выдумать несуществующую любовницу лишь для того, чтобы Марию Кристину, убедившуюся, наконец, что кто-то другой оспаривает у нее мужа, встревожило соперничество, которого она и в мыслях не допускала. Анонимное письмо, ложный след - потрясенная, она не сумела бы различить подделки.
   Ужасный телефон, порой он отождествлял его с голосом самой Марии Кристины, сделавшейся доносчицей, палачом и жертвой, чтобы и Васко испытывал те же мучения, каким она подвергала себя. Но дело было не только в телефоне. Они боялись всего, что не могли предвидеть или предусмотреть. В напряженной атмосфере страха рождались смутные предчувствия. Вероятно, потом они разгадают их причину - а вдруг уже будет поздно? Инстинкты у них обострились, как в тюрьме, где арестанты привыкали понимать друг друга без слов.
   "Животное обладает обонянием, слухом и зрением, оно защищается, нападает и умудряется выжить, - сказал однажды Васко Алберто. - В тюрьме мы в этом смысле уподобились животным: постепенно наш слух, обоняние, осязание достигли невероятного совершенства. Если товарищ в одиночной камере нуждался в чем-нибудь, он всегда находил способ сообщить нам об этом. Когда я впервые услышал этот ритмичный стук по водопроводной трубе и почувствовал, как меня торопят: "Ну, отвечай же скорей!", я и представить не мог, что очень скоро овладею этой азбукой, где вместо букв короткие удары и паузы, придуманные, чтобы побыстрей передать несложную фразу, и овладею настолько, что смогу сообщать товарищам из других камер, какие корабли входят в порт, под каким флагом и с какой маскировкой, и по этим признакам они сумеют догадаться, что происходит в далеком, охваченном войной мире. Находясь в разных камерах, мы ухитрялись играть в шахматы. На полу или где придется чертили клетки и стуком сообщали о ходах, но как узнаешь, что в это время происходит с партнером? Я сделал банальный ход, не требующий размышлений, - контратаку конем, однако мой партнер не ответил. Я постучал снова, спросил, почему он молчит, выругал его, но час шел за часом, у меня на сердце становилось все тревожней, а с той стороны - никаких признаков жизни. Только много лет спустя мне удалось узнать, что, едва я сообщил о своем ходе, в камеру ворвались полицейские и увезли моего партнера в другую тюрьму".
   Как реагировал Алберто на эти слова, вырвавшиеся у него прежде, чем он успел сдержаться? Непонятным и, без сомнения, подчеркнутым молчанием. Возможно, между ними уже начала возникать отчужденность, как между Васко и его приятелями по литературным кафе. Поэтому Васко тут же переменил тему разговора, указав на круто обрывающуюся над горным хутором гряду: "Заметь, Алберто, у некоторых пейзажей сердце больше, чем грудная клетка. Как и у иных из нас". Зачем он это сказал? С какой целью? И все же Васко не стал приводить в пример Шико Моуру. Он задумчиво разглядывал клубы дыма, медленно тающие в небе, деревню, которая исподволь надвигалась на них, раздирая в клочья туман. В крепости Ангра он часто с тоской смотрел на клочья облаков, зацепившиеся за проволочное заграждение, и отвлекал его лишь смех Шико Моуры, его особая манера расхаживать по тюремному двору во время гимнастических упражнении, гордая осанка человека, привыкшего, что им любуются; крепкое, поросшее волосами тело Шико дышало энергией, он был настоящим человеком, иные люди носят маску, но только не он, Олинда, только не суровые женщины, которые бесшумно входили в комнату и застывали, словно в почетном карауле, около покойника; эти женщины были настоящими, и настоящим был их мир, настоящей была скорбь, придававшая им сходство с хором из античной трагедии. Да, в тот раз... (Я все-таки расскажу тебе о нем, Алберто, хотя уже не понимаю, чего ты от меня ждешь и чего я жду от тебя, иногда мне кажется, что ты заранее пугаешься моих слов и этот страх может обратиться против меня.) Шико Моура был заядлым курильщиком, я представлял его в кузнице, подобно языческому богу, озаренным пламенем, с горящей, как раскаленный уголь, сигаретой во рту, он был заядлым курильщиком, и его лишили табака, чтобы он ожесточился и потерял самообладание, наконец Шико Моура постучал нам в стену, и, хотя он не соблюдал шифра, мы его поняли. Товарищи бросали Шико сигареты и спички через форточку или оставляли около уборной в условленном месте. Разумеется, он уничтожал окурки, разрывая их на мельчайшие кусочки, но не так-то просто было уничтожить запах дыма в тесной камере, и однажды жандармы накрыли его с поличным. Шико Моуру избивали, чтобы дознаться, где ему удалось раздобыть табак, а он отвечал с улыбкой отважного, сильного и здорового человека: "Разве я вам не говорил, что я верующий? Мне очень хотелось курить, и я попросил богоматерь Фатимскую, которой я обычно молюсь, чтобы она сотворила чудо. И святая не оставила меня в беде, она поняла, как я нуждаюсь в куреве. Только не говорите мне, что вы не верите в чудеса и не почитаете богоматерь Фатимскую!" Его снова бросили в карцер. Насмешка вывела полицейских из себя, и они воспользовались случаем лишний раз наказать Шико Моуру за его гордость и мужество. Когда его привели из одиночки, он едва держался на ногах. Шико Моуру подвергли пытке под названием "статуя": он стоял не шевелясь, пока отекшие ступни уже не умещались в сапогах, ему выкручивали мошонку, пока он не терял сознания, его лицо бога огня стало зеленым. После смерти ты снова превратился в бога, Шико Моура. Они убили тебя и сделали богом. Пусть подтвердят это жрецы молчания, как подтверждаю это я, видевший их около твоего могучего тела.