Итак, они в сумерках ехали по дороге. Алберто вцепился в ручку автомобильной дверцы, так что пальцы побелели, и даже поза его - он как-то неловко примостился на краю сиденья - была напряженной. Зато лицо светилось радостью.
   ...Почему он назвал меня охотником за крысами? Мой рассказ может показаться смешным, я знаю. Но только не для нас и не для тех, кто пережил подобное.
   Да, смешным, даже этому пареньку, не сводившему с Полли восхищенных глаз. (Не смотри на меня так, Алберто, дай мне поглубже вздохнуть.) И все-таки он расскажет, о таком приятно вспомнить. Полли имел в виду крысу, которую Васко выдрессировал в тюрьме. Все началось однажды ночью. Он дремал, прикрыв глаза, но мозг его бодрствовал, когда вдруг послышались торопливые осторожные шажки, шелест газеты, в которую был завернут оставшийся после обеда сыр. Крысы всегда вызывали в нем отвращение. Но только не в тюрьме. Только не в ту одинокую и длинную ночь. И кроме того, ему показалось, что зверек глядел на него сперва с тревогой и испугом - ведь все пути к бегству были отрезаны, - затем выжидательно и наконец с простодушной доверчивостью. Впрочем, едва Васко пошевелился, крыса юркнула в щель. Он набросал кусочки сыра около ее убежища. На следующее утро сыра не оказалось. Он исчез после того, как Васко уснул. За обедом Васко подумал о крысе и, стыдясь краски смущения, залившей его лицо, захватил в камеру остатки еды. Он поставил котелок поближе к нарам и стал поджидать зверька, который не замедлил явиться. На этот раз шажки звучали не так робко и еще смелее стали на третью ночь. Тогда Васко решил попробовать, что будет, если он не принесет лакомке желанного угощения. Крысенок направился сначала к привычному месту, с возрастающим беспокойством порыскал в поисках съестного, возвратился в нору и наконец, собравшись с духом, вскарабкался на нары. Когда его мордочка коснулась руки Васко, зверек на мгновение заколебался и, испуганно попятившись, обратился в бегство; прошуршав по полу, он скрылся в норке. Васко тщетно прождал два часа и понял, что всю ночь не сомкнет глаз, если зверек не возвратится. Он не мог себе простить, что обманул его. Но если он вернется, а он должен вернуться, - Васко не мог представить, что этого не случится, - он угостит его всеми лакомствами, которые удастся раздобыть на других столах. И он пришел, когда ночь уже казалась нескончаемо долгой, а весь мир неподвижным и пустым, как тюрьма, и даже не попытался увернуться от пальцев Васко, которые осторожно его коснулись, едва он снова взобрался по одеялу, чтобы познакомиться со своим странным покровителем. Эта ночь оказалась решающей. Неделю спустя товарищи Васко нарекли вымытого и благоухающего мылом зверька Крысенком. Жил он теперь в камере и проводил там почти весь день, если только его не охватывала вдруг тоска по странствиям в подпольях свободы или не надоедало общество посетителей. Стоило чужому приблизиться к нему, как он прятался под подушку Васко и выставлял наружу мордочку, пытаясь определить, велика ли опасность. Когда в день свидания с женой Васко сунул руку в карман, чтобы достать оттуда теплого и мягкого зверька, Мария Кристина по выражению его лица сразу догадалась, что произошло нечто необычное. Впервые она видела лицо Васко таким просветленным.
   Трудно сказать, как отнесся к рассказу Алберто. Но Васко мог бы держать пари, что в его глазах мелькнуло разочарование, причину которого Алберто и сам бы затруднился назвать. Должно быть, парень хотел спросить: "Разве такого рассказа о твоем заключении я ждал?" Не имело смысла оправдываться, объяснять ему, что в тюрьме люди становятся иными. Что там, например, удивительно обостряются чувства. Образно говоря, слепые начинают видеть, глухие - слышать. Заключенные улавливали едва слышные шорохи. Угадывали, когда открывается или закрывается дверь, даже если этот звук почти не нарушал тишины. Проходило время, и многие узнавали план тюрьмы, расположение камер и кто в них сидит, хотя выходили только на прогулки. Арестанты становились сообразительными, хитрыми, изобретательными, проявляя ловкость, на которую прежде не считали себя способными. Поэтому у них ничего не пропадало зря. Серебряные обертки от коробок с сигаретами (Когда-нибудь я расскажу тебе, Алберто, о том, как мы поставили пьесу, и ни один из надзирателей не узнал об этом. Настоящую пьесу, с актерами, декорациями и публикой. Наверное, я расскажу тебе и о другом. Но не теперь. Не сегодня, Алберто), спичечные коробки, крошки хлеба - всему этому сразу или потом, заранее придумав или неожиданно, мы находили применение, всегда испытывая радость увлекательного открытия. Из хлебного мякиша мы лепили шахматные фигурки, обертывая их фольгой. Однажды, Алберто, - я сидел тогда в одиночке, и у меня не было ничего: ни карандаша, ни тетради, ни газеты, - я ощутил вдруг, что должен излить свои переживания, иначе внутри меня что-то разорвется, и, смешав зубную пасту с пеплом от сигарет, я принялся рисовать портрет жены. И знаешь, портрет получился неплохой. Мне удалось его спрятать и позднее передать на волю. Он и сейчас висит в нашей спальне, но прежде, чем он там очутился, я представил себе этот портрет среди знакомых до мелочей, любимых предметов, на том самом месте, куда его повесила жена. И когда я вспоминал нашу спальню, квартиру, когда вспоминал разговоры с друзьями по вечерам, нашу жизнь с женой, все это оживало во мне благодаря рисунку, сделанному зубной пастой на клочке туалетной бумаги.
   Впрочем, "малыш" с потными руками, спрашивая, что означает фраза Полли, должно быть, ожидал услышать другое. Захватывающие рассказы о "героических" поступках, а не о пустяках, из которых складывается история и в конечном счете большие и малые дела каждого человека. Лучше бы Васко рассказал ему о легендарном Полли. Или о своих ощущениях, когда оказался вновь в ненавистной тюрьме уже как посетитель и потому смущался. Или же о том, как он очутился в одной камере с Полли и что было потом между ними. Наконец, о наиболее ярких событиях или незаметных подвигах среди тюремного однообразия. Возможно, когда-нибудь Васко и расскажет об этом. Но хотя после встречи с Полли он и ощущал прилив бодрости, желание быть общительным и откровенным, его порыв сдерживался привычными, прочно укоренившимися страхами. Он будет говорить с Алберто о чем придется. Может быть, и о Полли, даже только о Полли, а что ему мешает?
   Полли арестовали на работе, две недели спустя после свадьбы. Сначала он несколько часов просидел в комнате, куда никто не входил и где лишь стрелки часов неумолимо медленно ползли по циферблату, затем его поместили в тесную камеру; там он стал метаться из угла в угол, чтобы дать выход бешенству, которое вскоре сменилось отчаянием. Он надеялся, что его вот-вот вызовут на допрос и отпустят домой. Полли и мысли не допускал, что допрос может обнаружить что-то его компрометирующее, и самым тяжким своим преступлением считал то, что не может сообщить жене об аресте. Позвонить домой Полли не разрешили, и он приходил в ярость при мысли, как, должно быть, волнуется жена, которая тщетно разыскивает его и, теряясь в догадках, воображает всякие несчастья. Действительно, она побывала всюду - в ресторанах, кафе, даже в больницах и морге. На службе мужа ей сказали: "Его куда-то вызвали по срочному делу. Мы думали, он вернется до окончания рабочего дня". А Полли продолжал надеяться, что после допроса его отпустят на свободу, и, даже когда наступила ночь, он все еще тешил себя иллюзиями, стремясь заглушить беспокойство, которое его охватывало, когда он робко пытался заглянуть правде в лицо: "Они сейчас придут. Наверное, обо мне забыли, но кто-нибудь все же придет снять допрос, попытается расставить мне примитивную ловушку и в конце концов отпустит меня домой". Он понятия не имел, который час, да это его и не интересовало. Он хотел только одного - вселить бодрость в усталое сердце. Если уже за полночь, что думает жена о его отсутствии? Когда рассвело, он прилег на койку, тараща глаза, чтобы не уснуть. Полли боялся, что, если его застанут спящим, освобождение отложат на следующий день. В какой-то момент ему показалось, будто сон одолевает его, и тогда он вскочил, ополоснул лицо холодной водой и опять стал кружить по камере. Мышцы его онемели, тело затекло. Спать. Спать. Превратиться в камень. (Именно. Сколько раз с тобой было то же самое, Васко?) Полли опустился на колени около койки, тело его сотрясала дрожь лихорадочного озноба. И тут он понял, что нескоро увидит жену.
   Это был, Алберто, тот самый Полли, который потом подтрунивал над своим маленьким ростом и которого не могли сломить ни побои, ни заключение в карцер, ни измывательства полицейских над его страстной любовью к жене, тот самый Полли, который шутил, то язвительно, то мягко, чтобы вселять мужество в себя и в других. Он рассказывал, что, когда они с женой были влюбленными, а затем женихом и невестой, ему приходилось подниматься на цыпочки, чтобы поцеловать ее, а она сгибала колени и сбрасывала туфли. "Даже в фильмах Чаплина вы не увидите такой сцены!" Но иногда Полли переставал шутить и, нарушая тюремные правила, сдвигал кровати в камере; он шагал по кроватям, глядя куда-то вдаль, выставив вперед подбородок, точно дуче на цветных фотографиях: "Поглядите на меня. Я великий человек, у меня зад выше, чем ваши носы. Женщины хранят верность гигантам. А вы, пигмеи, должны хохотать изо всех сил, чтобы ваш смех достиг моих ушей, но и тогда я лишь услышу, как лопаются жилы у вас на шее".
   Васко уже не сомневался, что разочаровал Алберто своим рассказом, и остановил машину, будто бы собираясь покурить. На самом деле ему хотелось продлить этот вечер, эту прогулку, найти такую тему разговора, которая оправдала бы остановку. Вдалеке виднелся Тежо. Уже не море, а похожая на море река. (Через амбразуру в стене можно было увидеть полоску реки, всегда одинаковой и всегда разной, - она менялась в зависимости от того, скользил ли по ней корабль, или садилось солнце, потом корабль исчезал и от него оставалась струйка дыма, это была жизнь, это был мир; и все, что относилось к жизни и к миру, Васко сообщал товарищам, чьи камеры не выходили окнами к амбразуре. Когда же корабль бросит якорь на том отрезке горизонта, который виден из окна?) Тежо, Алберто! И у него чуть не сорвалось с языка: "Я не буду больше рассказывать тебе о Полли и не сумею рассказать о себе. Но говорить о других - значит приближать тебя и самому приближаться к себе. Будет ли тебе это интересно? Послушай, Алберто: вот перед нами Тежо, а в тюрьме был один служитель, для которого Тежо был мерилом всего. Может быть, тебе не очень интересно слушать, как он с этой меркой подходил к людям и событиям, однако именно второстепенные обстоятельства и персонажи зачастую объясняют нам драматическую развязку. Пусть память неторопливо продвигается вперед, пусть вместо проторенных троп она дерзнет устремиться по тем, что внушают ей страх. Могу ли я в самом деле на тебя положиться?"
   Служитель был неотесанным, нескладным и болезненным человеком, с головой, втянутой в плечи. Ни одно дело у него не спорилось. Он отлично знал, что в другом месте работы ему не найти. Да он и не пытался, довольствуясь тем, что имел: едой и куревом. А выкуривал он больше трех пачек в день. Разговаривал с арестантами, не вынимая изо рта сигареты, неизменно резким тоном, но не от трусости или неприязни, просто иначе не привык. С заключенными его связывали странные узы мрачного сосуществования. Они были обитателями его маленькой вселенной. И он, разумеется, не питал к ним ни уважения, ни сочувствия, не понимал, что означает их присутствие в тюрьме, и, уж конечно, не испытывал к ним почтительного любопытства либо восхищения. Они были для него просто людьми. Живыми людьми, обитающими в его замкнутом мире! Другие, те, что олицетворяли собой правосудие, которое он не мог и не желал понять, хотя порой неизъяснимая тоска сжимала его грудь, приходили и уходили; они являлись из внешнего мира, далекого и подозрительного, принадлежали этому миру и возвращались в него. А заключенные находились в тюрьме. Ему было неважно, по какой причине. Поэтому, хоть он и опасался надзирателей, особенно молодых и рьяных, он часто приоткрывал дверь камеры и, осторожно косясь на лестницу, начинал разговор. Ворчливо, брызгая слюной, он произносил пустые, бессвязные слова, складывающиеся в раздраженный монолог. А заслышав шаги, быстро удалялся от двери и так ловко проделывал это, что никому и в голову не приходило, будто он занят чем-то другим, а не подметает коридор. Его излюбленной темой, судя по тому, что он чаще всего к ней возвращался, была служба в армии. Служил он на Азорских островах. "Там тоже тюрьма. Представляете, остров, а со всех сторон Тежо". "Тежо" означало воду, будь то море или река. "Там, вдалеке, Тежо", - пояснял он новичкам, или: "Там, у берегов Тежо...", или же: "Когда на Тежо поднимается буря, даже с неба сыплется песок". А знают ли они, что нашу страну когда-то посещала королева? "Однажды к нам приехала королева, и на Тежо зажгли иллюминацию. Я сам видел". Если перед кем-нибудь распахивались ворота тюрьмы, служитель взбирался на крепостную стену и не уходил оттуда до тех пор, пока недоступный для него город не поглощал выпущенного на свободу арестанта. В такие дни он придирался ко всем из-за пустяков. Однажды зимним утром, когда Тежо казался тусклым от низко нависших туч, он повесился на дереве в тюремном дворе. Кое-кто связал его самоубийство с тем, что накануне заключенный, которого он брил, отрезал себе лезвием язык.
   Это был друг служителя. Рикардо. Он отрезал бритвой язык, чтобы пытки не вырвали у него неминуемого признания.
   Васко заметил, что в глазах Алберто появился интерес. И тотчас яростно нажал на акселератор, так что машина подпрыгнула на ухабе, словно взбесившаяся от удара кнутом лошадь.
   V
   Итак, он уже около часа сидел в комнате Барбары и не был уверен, что Жасинта придет. Он сидел в комнате Барбары, глядя на лениво ползущие стрелки часов, которые продолжали все так же ползти, какие бы решения он ни принимал и что бы он ни думал о своем затянувшемся ожидании.
   Он сидел на диване, дотошно и придирчиво разглядывая рисунок, выполненный мелом на черном картоне подругой Жасинты, а также и подругой Барбары ("Как, по-твоему, ведь у малышки есть способности?"), изучая и запоминая каждую безделушку, словно решил для тренировки памяти воспроизвести потом их малейшие изъяны (одна из безделушек, фигурка крестьянина, раскололась пополам от неосторожного движения Жасинты, и они сложили обе половинки с ловкостью фальсификаторов - "Только бы Барбара не заметила, а то она нам задаст", - чтобы Барбара, обожающая свою ярмарку безделушек, не увидела трещины), всматривался, напрягал память и думал, что представляет собой, в конце концов, Жасинта - эта женщина, сотканная из противоречий? Но в ту минуту, глядя на циферблат и в который раз убеждая себя, что поводов для ухода более чем достаточно, - я ухожу, я не останусь здесь ни на мгновение, - хотя каждая несостоявшаяся встреча делала новую встречу еще желаннее и еще неистовее, Васко видел в ней только явно отталкивающее. К чему задаваться вопросом, какова Жасинта? Она - воплощение безнравственности. Все остальное: тоска и внезапные взрывы отчаяния - лишь поза. Безнравственная (твердил он про себя, чтобы не поддаться снисходительности), безнравственная даже в этом своем желании спутать все его выводы. Безнравственная, ведь он час с лишним ждет ее - и только потому, что ей нравится, когда ее ждут.
   Васко подпер руками подбородок и впился в него ногтями, чтобы ярость и боль помогли ему сосредоточиться. После месяцев унизительного ожидания, именно здесь, в комнате Барбары, свидетельнице его нерешительности и малодушия, он сумеет наконец найти выход.
   Барбара готовила чай для таинственного вечернего посетителя. Он слышал, как она хлопочет на кухне, и безошибочно угадывал по звукам, что она делает. Уже случалось, что оба они ждали напрасно, и Барбара с озабоченным видом входила к нему в комнату, клала подушку на место, поправляла коврик у кровати: "Почему вы не можете навести после себя порядок, это не так уж трудно, и разве тебе, сибарит ты эдакий, не достаточно дивана?" А когда он подносил ей огонь, она склонялась, касаясь его лица черными как вороново крыло, неестественно блестящими волосами, и вздыхала:
   - По крайней мере ты составляешь мне компанию.
   Смуглым цветом лица Барбара похожа на индианку. Сколько рас в ней смешалось, сколько национальностей? Блестящие глаза напоминают маслины. Пушистая масса волос, Барбара - хозяйка дома. Придирчивая и чистоплотная. В халате на увядающем, но все еще энергичном и крепком теле. Особенно она гордится своей грудью. Или в узких, облегающих бедра брюках на туристической фотографии в Саламанке. "Тебе не надоело общество "индианки"? "Индианка" это был принятый между ними код. Может быть, даже намек на едва наметившееся сообщничество. В первые же дни он сказал ей:
   - Волосами и смуглостью кожи вы напоминаете мне индианку. В вас есть индейская кровь?
   В ней не было индейской крови. Но ей нравилось слышать, снимая трубку: "Говорит друг индианки". И в часы томительного ожидания ("Я тоже нервничаю, как и ты, только стараюсь овладеть собой".) Барбара призналась - почему бы и не сказать правды, - что ее самое удивляет эта "экзотичность", обращающая на себя внимание, эта примесь чужой крови. Еще девочкой она смотрелась во все зеркала, изучая свои отражения, - никакого сходства с родителями. Уж лучше бы она родилась некрасивой. Однажды кто-то пошутил, вероятно желая посмеяться над ее манией, что, когда она родилась, сиделка в родильном доме, должно быть, перепутала младенцев... А если так оно и было?
   - Это могло случиться, Васко, представь себе, что в тот же день, в той же больнице рожала индианка... Разве дети индейцев не похожи на остальных детей? Любопытно, что тебе одному пришла в голову подобная мысль, об индейской крови мне никто еще не говорил. Я, я сама чувствовала себя не такой, как все, и, в конце концов, другие это признали. Они надо мной издевались, однако не могли отрицать моей оригинальности. Я хочу быть твоей "индианкой". Такое красивое слово.
   Барбара где-то вычитала, что разрешить ее сомнения мог бы анализ крови. Но она боялась определенности. Сомнение ужасно (вернее, оно долгое время было ужасным), но уверенность еще хуже: вдруг подтвердится то, о чем ей с детских лет говорили зеркала.
   - Твоя индианка. Вы, художники, умеете оказать приятное... Так бы вас и слушала! Ваши слова лучше, чем любая ласка. Нет, они сами как ласка.
   Васко остановил задумчивый взгляд на ее смуглом скуластом лице, увидел, как легкомысленное выражение сменяется непопятной мрачностью, и кивнул:
   - Договорились. Ты будешь моей индианкой. Это наша тайна.
   Все же он не поддавался искушению, пусть даже самолюбие Барбары (да и его собственное, как же иначе?) страдало от этой игры в обещания и отказы. Он и так слишком далеко зашел. По вине Жасинты, не жалевшей для восхваления его мужественности хвалебных эпитетов, хотя он предпочел бы, чтобы Барбара не знала даже его фамилии.
   - Ты скульптор, так скажи, разве у меня грудь не как у молоденькой девушки? - И она распахивала халат.
   - Красивая грудь, этого никто не может отрицать.
   Но она продолжала, уязвленная его безразличием:
   - Красивей, чем у Жасинты?
   Васко отвечал, нисколько не кривя душой:
   - Красивей.
   И все-таки он устоял перед соблазном, не пошел дальше чаепитий и двусмысленных разговоров, наверное потому, что Жасинта сама подстрекала его к измене. Но разве не было еще большей подлостью встречаться с Жасинтой и навещать ее больного мужа?
   Попытка Барбары не удалась, и, очевидно, для того чтобы посмотреть, не клюнет ли Васко на другую женщину, они расставили ему новую ловушку. Кто это придумал? Барбара или Жасинта? Он подозревал обеих. Жасинта в тот день запаздывала больше обычного, наконец Барбара позвала его к телефону. Звонила Жасинта, чтобы сказать, что не придет: внизу, в машине, ее ждал муж ("сигналит не переставая, все нервы мне издергал"), она не могла от него отделаться и вынуждена ехать на деловой коктейль. "Кажется, там будут иностранцы. Шведы или черт их знает кто. Они поставляют какое-то оборудование для завода пластмасс или что-то в этом роде. Воображаю, какие это зануды и ничтожества, но, раз я ношу юбку, придется их терпеть. Развлекайся хоть ты, дорогой". Развлекайся. Загадочная фраза прозвучала с затаенной насмешкой. А когда он пошел прощаться с Барбарой, перед ним, загораживая двери, предстала молоденькая блондинка с широко раскрытыми, прозрачными, как стекло, глазами, которую хозяйка подталкивала из коридора в комнату.
   - Вот тебе сюрприз, Васко. Это Клара, ты ее не помнишь?
   По его недоумевающему виду сразу можно было угадать ответ, он понятия не имел, что это за Клара, которая, улыбаясь, или, точнее, безмолвно раздвигая влажные губы, отрепетировав, вероятно, эту улыбку, пока он выслушивал пространные извинения Жасинты, ожидала, когда в затуманенном мозгу Васко наступит просветление.
   - Клара, это она сделала два рисунка, которые так тебе нравятся.
   Он вынужден был ответить:
   - Ах, да.
   - Видишь, ты все же вспомнил. Кларинье безумно хотелось с тобой познакомиться. Ну, потолкуйте там, в комнате. Жасинта славная баба, она не обидится.
   Там, в комнате, где они уединялись с Жасинтой. Смущенный, он не протестовал, когда Барбара втолкнула его обратно и дверь захлопнулась, не дав ему времени опомниться; ничто теперь не защищало его от этих прозрачных глаз и застывшей влажной улыбки. У Клары были очень ровные, пожелтевшие от табака зубы. Но, боже праведный, что за улыбка, ее словно приклеили к губам липким пластырем. Кларинья? Ах, да! Это ей принадлежит рисунок мелом на черном картоне и силуэт балерины с длинной, как у козы, шеей, который Барбара повесила в прихожей над электросчетчиком. Кларинья - блондинка с высокой талией, отчего ноги кажутся непомерно длинными. Едва ли не благоговейно она взяла его за руку и сказала:
   - Наконец-то Барбара представила меня господину, с которым приятно посидеть.
   Девушка взмахнула ресницами, и глаза ее вдруг перестали напоминать прозрачное стекло. Они были близорукие. Просто близорукие и маленькие, а лицо напрягалось от усилия, когда она хотела что-нибудь рассмотреть. Очки, придававшие ее взгляду блеск и глубину, она непринужденно положила на ночной столик, и этот жест показался Васко бесстыдным, словно Кларинья сбросила одежду и ожидала, когда Васко приблизится к ней. Обоих, однако, разделяла туманная пелена отвращения. Где-то далеко была Жасинта; где-то далеко раздавался смех; откуда-то издалека доносились слова, которыми Кларинья, великодушно оправдывая его замешательство или сопротивление, его пассивность и нежелание сделать навстречу хотя бы шаг, пыталась смягчить потрясение Васко, вызванное этой внезапной близостью:
   - Так вдруг, сразу, да? Признаться откровенно, я тоже предпочитаю, чтобы за мной немножко поухаживали. Прогуляться, выпить вина, чуточку поболтать. Мы ведь не животные. Даже если кто-то тебе нравится. Вот, например... хотите послушать? Я расскажу вам историю, которая пришла мне сейчас в голову. Предположим, по дороге в кондитерскую в Байше я приглянулась даме, настоящей даме. Вы меня понимаете? Она пригласила меня к себе домой на чашку чая. Наедине, конечно. Дом у нее шикарный, повсюду серебро, ковры. Потом она протягивает мне руку, оставаясь по-прежнему такой деликатной, такой изысканной. Прошу, дорогая Кларинья, идти со мной, и ведет меня в спальню показать красивые платья. Я обожаю оклеенные обоями комнаты. Ее спальня непременно должна быть оклеена обоями. И когда мы обе раздеваемся, чтобы перемерить все эти туалеты, и она хвалит мою кожу: о Кларинья, твоя кожа восхитительна - а все происходит очень медленно, без всякой поспешности, ведь нет причин торопить меня: скорее, мне некогда, хотя кровь в жилах начинает закипать, и тогда, предположим, в эту комнату входит мужчина! Понятно? Вот так.