- Подойдет вам... такая?
   Обладание было грубым, как насилие. И через час он с наслаждением и тревогой понял, что это только начало. Жасинта не была похожа на Марию Кристину - она не станет страдальчески морщиться, завершив то, в чем не могла отказать мужу, не станет отчужденно молчать или говорить пустые фразы, чтобы вернуть чувствам пристойность, погасить их пыл. В этом теле, теле Жасинты, огонь, вспыхнув, становился всепожирающим. И, разжигая его настойчиво и умело, - Жасинта загоралась сама. "Целуй меня, любимый. Мучай меня, оскорбляй, делай со мной все, что хочешь". И пока губы Жасинты касались его затылка, груди, живота, Васко охватывала дрожь, ему передавалось ее неистовство. Отныне скука, желание, сострадание станут, как приливы и отливы, чередоваться с этой бурей или сопутствовать ей.
   - Пора уходить. В этот час обычно приходят посетители.
   - Не говори мне о других.
   - Кому-то из нас надо о них думать.
   - Я охотно уступаю это тебе. - Но тут пальцы Жасинты впились в его плечи. - Кто эти другие?
   Не отвечая, он высвободился из ее объятий и поспешно стал одеваться.
   У него в голове вдруг словно загрохотал мотор. Время от времени с ним такое случалось, и всегда неожиданно. На клетки мозга грубо и неожиданно обрушивался адский шум, скрежет приводимых в движение шатунов и поршней, оглушительный треск зубчатых передач. В тюрьме, перед тем как избить его до полусмерти, они завели мотор мотоцикла, он работал все быстрей и быстрей, шум наполнял черепную коробку, сотрясая стены, заглушая звуки, доносящиеся с улицы. И потом, хотя прошло несколько лет, этот грохот вдруг раздавался у него в мозгу. Вот как сейчас.
   Нужно поскорей закурить, уйти, убежать отсюда. На улице к нему вернется спокойствие и самообладание. Он присел на край обшарпанного табурета, достал с полки бутылку виски. "Кто эти другие?" Непрекращающийся треск мотора и непонятно откуда взявшаяся, далекая музыка. Пение придавало им мужества. Однажды на допросе он тихо напевал мелодию из кинофильма "Мост через реку Квай" и видел перед собой не агента тайной полиции, а английского офицера, стойко сражающегося под лучами раскаленного солнца. Когда им становилось известно, что кого-нибудь из товарищей подвергают пыткам, затягивали "Марсельезу", гимн партизан, постепенно песню подхватывали все камеры, и она становилась общей болью, общей силой, общей надеждой.
   Жасинта тоже одевалась. Движения ее снова стали медленными, и, глядя, как она натягивает золотистые чулки, Васко почувствовал желание снова притянуть ее к себе. Но не притянул. Алкоголь настроил его на мрачный лад.
   - Что ты обо мне думаешь, Васко?
   - Ничего особенного.
   - Даже после... этого?
   - Именно после этого.
   Мимолетно промелькнувшая горькая тень сразу состарила Жасинту. Она задумчиво допила виски, оставшееся на дне его стакана.
   - Ты человек резкий. И непонятный. Поэтому я и потянулась к тебе...
   - ...К моим жестоким рукам. Они оказались такими, как ты предполагала?
   - Да, они меня не разочаровали. Но дело не только в твоих руках. Теперь тебе от меня не избавиться. - Она легонько провела ладонью по его растрепанным волосам. - А ты, ты во мне не разочаровался?
   - В чем же еще дело?
   - В чем дело? Ответь сначала на мой вопрос. Ты во мне не разочаровался?
   Васко покачал головой, зажигая сигарету. Его жест можно было понять и как отрицание и как утверждение. "Теперь тебе от меня не избавиться". "Здесь, в тюрьме, даже птицы принадлежат мне". Он, наверное, тоже любил задавать вопросы. Васко пил, курил, как обычно хмурый и молчаливый, сидя на краю табурета, который не мешало бы заново обить, и хорошо бы кожей, устало рассматривал начатую скульптуру, барельеф, который помощники, должно быть, не успеют закончить к сроку, пятна на стенах, бесконечные эскизы, недовольный своей работой, недовольный собой, и ему казалось, что, хотя этот день ничего не изменил, его мрачное настроение все же было не совсем прежним. Он нуждался в поощрении, пусть даже неискреннем, чтобы их встречи могли продолжаться. Жасинта, однако, не разгадала, что скрывается за его угрюмым взглядом, за враждебностью, с какой он следил, как она суетится среди разбросанных где попало эскизов, не выражая вслух своего восхищения, а если и разгадала, у нее хватило здравого смысла не показать этого. Пускай Васко курит сигарету за сигаретой. Жасинта была опытной женщиной и знала, когда нельзя нарушать молчание.
   Лишь выбрав подходящий момент, она продолжила разговор, начав с лестной для него темы.
   - Дело еще в том, что ты умный. Для женщины это важно.
   Он иронически поклонился в ответ.
   Небо за окном бледнело. Но ветерок, шевеливший развешанное во дворе белье, был еще теплым. Жасинта открыла окно и прямо перед собой увидела две иссохшие, как у мумии, руки, обтянутые веснушчатой кожей, которые тянулись к клетке. Желтая птица испуганно встрепенулась, забилась в угол, но и там не чувствовала себя в безопасности. Охваченная беспокойством, канарейка металась по своей тюрьме. Руки принадлежали старухе с растрепанными рыжими космами. Больше во дворе никого не было. Сиеста все еще продолжалась на улице и за облупленными стенами домов. Когда руки старухи исчезли, птица окунула голову в плошку с водой и запорхала с жердочки на жердочку, радуясь своей мнимой свободе.
   - Здесь очень тихо, Васко, но это пугает меня. Точнее, я здесь чувствую себя посторонней, понимаешь? Будто я не в городе.
   - Ты хочешь сказать, в чужом городе?
   - Не вижу разницы. - Жасинта уселась на старую кушетку - студия напоминала склад ненужной мебели - и погладила его по колену, потом ласково коснулась бедра, отчего Васко вздрогнул. - А каков твой город, любимый?
   - Мой город?.. Мой город, наверно, и этот, и другой, в котором живешь ты.
   Жасинта сразу сделалась серьезной, пальцы замерли на его бедре.
   - Я не совсем тебя понимаю.
   - Я имел в виду вездесущность, которую мы обретаем и к которой в конце концов приспосабливаемся. Даже физиологически. Ты когда-нибудь задумывалась над тем, что мы начинаем умирать, едва родившись? Смерть бывает разная и не всякая похожа на медленную деградацию.
   - Твои слова, вероятно, следует расценивать как осуждение?
   - Я давно уже разучился осуждать. У меня нет на это права. Прежде всего мне следует осудить себя.
   - За что?
   - За то, например, что живу в твоем городе.
   Пальцы Жасинты выскользнули, когда он попытался удержать их на своем бедре.
   - Хотя ты этого и не сознаешь, ты все время чувствуешь себя как на сцене. Разыгрываешь представление. Кого ты пытаешься обмануть?
   Пальцы Жасинты, которые Васко перехватил, когда они потянулись к лежащей на станке пачке сигарет, стали холодными, вялыми. Он отпустил их.
   - Пойдем, Жасинта. Я не хочу больше здесь оставаться.
   - Ты разыгрываешь представление... а меня это не отталкивает. Напротив. - Она приблизилась к нему, поцеловала в губы. Глаза ее улыбались. Но он не забыл враждебного холода ее пальцев. - Скажи откровенно, Васко, что ты обо мне думаешь?
   - Тебя еще интересует, что думают о тебе мужчины?
   - Мужчины?.. - Полуоткрытый рот снова потянулся к нему. Однако на этот раз, чтобы укусить. - Да, но только некоторые.
   Их губы впились друг в друга, и теперь особенно яростным был поцелуй Васко, который длился, пока он не решился спросить:
   - Те, что с тобой спят?
   Жасинта побледнела, они смерили друг друга взглядом, и Васко первым отвел глаза, не желая разжигать ссору.
   - Ты, как видно, хорошо знаешь город, в котором мы оба живем.
   Васко молча следил, как она натягивает перчатки, кажется из белых кружев с пуговками на запястьях, - забавные перчатки, - и направляется к двери. Она не вернется, следующего раза не будет, и это разрешит все проблемы прежде, чем они возникнут. В конце концов ничего не произошло. Что значит для Жасинты еще одно приключение? Но ее шаги еще не смолкли на галерее, а Васко уже охватило волнение. Вдруг она и вправду больше не придет?! Да, он желает, страстно желает, чтобы Жасинта, какая она есть, капризная, легкомысленная, избалованная, возвратилась как можно скорее. Или вообще не уходила из студии.
   XIII
   Васко раздвинул планки жалюзи, и солнечный луч острым лезвием рассек пополам полумрак комнаты; яблоко, которое Барбара оставила на тарелке, вдруг вспыхнуло, и сразу стало видно, какое оно красное и сочное, должно быть, Барбара собиралась надкусить его, когда послышался звонок в дверь, робкий, будто кто-то опасался чужих ушей; он выглянул на улицу, увидел такси, снующие в потоке транспорта, все еще надеясь, что одно из них затормозит и из него наконец выйдет Жасинта. Муравейник, объятый паникой. Люди вечно куда-то спешат и не знают того, что каждый из них раздавлен этой толпой, что тот, кто идет следом, ступает по нагромождению невидимых трупов, и всегда находятся новые жертвы, готовые занять свое место на бойне. Люди, машины. Иногда ему даже слышался хруст костей или это только казалось его разыгравшемуся воображению - и все больше людей и все больше машин, которые они изобретают для собственного уничтожения. Этой бурлящей, растоптанной жизни с ее гибельным ритмом он боялся с тех пор, как утратил мужество в ней участвовать. Щель в жалюзи была слишком мала, чтобы он мог почувствовать себя в гуще муравейника. Из комнаты Барбары, с пятого этажа железобетонного дома, где ставни, словно плотина, преграждали путь уличному шуму, Васко наблюдал суету муравейника, вызывающую в нем страх и любопытство. Щель была слишком мала, а его неудержимо влекло вниз, в муравейник, к этим беспокойным, но общительным и даже дружным существам; он поднял жалюзи, рискуя получить замечание от Барбары, которая не хотела, чтобы посещающих ее дом мужчин ("всего трое или четверо друзей, можешь не сомневаться, избранных, достойных друзей, я не пущу в дом кого-нибудь") видели соседи, и, распахнув окно, выглянул на балкон. И вся эта лавина - люди и машины, размалывающие людей, - с грохотом ворвалась в комнату. Васко с наслаждением вздохнул, он был оглушен, и все же пьянящая радость охватила его.
   Глядя на бурлящий проспект остановившимся взглядом, он вспоминал, что увидел однажды во время забастовки работников городского транспорта. Васко стоял на автобусной остановке на площади Салданья, в центре которой возвышается памятник, окруженный, точно неприступной стеной, газоном. Даже в городской тесноте никто не осмеливался разгуливать по этому газону. Но две иностранки - конечно, это были иностранки - в коротких почти до неприличия платьях пересекли площадь, ступая по запретной траве, поднялись по ступенькам на постамент и уселись там, греясь на солнце. Они блаженствовали, защищенные пьедесталом от резкого северного ветра, который, несмотря на ясное небо, дул с самого утра, неся с собой песок. Закосневший в условностях, чопорный город сначала с возмущением взирал на это святотатство, на ступающие по предназначенной лишь для обозрения траве голые ноги, которые взобрались чуть ли не на плечи прославленного герцога, но затем осуждение сменилось - чем бы вы думали? - снисходительным, возможно даже завистливым, любопытством и, наконец, одобрением. Минуту спустя к девицам подошел бородатый бритоголовый верзила в рубахе нараспашку, в грубошерстных брюках, обтягивающих тонкие, словно прутики, ноги. Он тоже прошелся по траве, на которую не посмел бы посягнуть ни один горожанин, девушки поспешили ему навстречу, каждая поцеловала его в щеку, и все трое взобрались на сапоги бронзового герцога, чтобы погреться на солнце в городе, который в тот день пробудился от сна и к вящему своему удивлению обнаружил в себе общительность. Казалось, наступил праздник, праздник чистого воздуха и возрождения жизни, внезапного и необратимого пробуждения от долгой летаргии.
   В то же утро, когда привычные заботы заставили жителей покинуть дома, город был застигнут врасплох необычным для него происшествием: забастовкой работников городского транспорта. Это была особая форма протеста, с которой труднее было бороться, чем с любой другой. Дорожники выполняли свои обязанности, автобусы и трамваи перевозили горожан точно по расписанию, может быть, даже аккуратнее обычного, но кондукторы не брали плату за проезд. Тем, кто настаивал, отвечали: "Подождите минутку, я сейчас вернусь", или: "У меня нет сдачи", иногда на помощь приходили наиболее сообразительные пассажиры, чтобы не втягивать в спор кондукторов, они говорили: "Спрячьте деньги, неужели вы еще не поняли? Сегодня ездят бесплатно". Во всем городе царила волнующая атмосфера сообщничества, ожидания то ли битвы, то ли перемирия; очереди на остановках стояли тихо, горожане поглядывали друг на друга, сначала исподтишка, затем, не в силах больше сдерживать радость, находили повод поделиться ею с окружающими. Новость с быстротой молнии распространилась по городу, всех подхватила волна ликования, и причиной тому были люди, от которых никто ничего подобного не ожидал, ведь кондукторы транспортной компании - темные крестьяне, пришедшие из деревень на заработки. Тем не менее те, кто редко пользуется транспортом или вообще им не пользуется, обитатели нищих лачуг, городских трущоб, беднота из старых кварталов явились на остановки, точно процессия паломников, - впереди пожилые, за ними женщины, подростки и дети, целыми семьями, некоторые даже оделись по-праздничному, - с благоговейным восторгом они входили в автобусы цвета зеленых лугов, в трамваи цвета спелых подсолнухов, сыплющие похожие на звезды искры, и отправлялись в путешествие по городу, которого не знали до сих пор. Пахло рыбой, смеялись торговки, синели комбинезоны чернорабочих, одни пересаживались из автобусов в трамваи, другие боялись потерять место и сидели, одобрительно улыбаясь кондукторам, словно благодаря их за смелый поступок, на который сами не отважились бы, улыбались и хохотали без причины, не сдерживая больше природной веселости, поздравляли и подбадривали друг друга и уже не замечали, что давно покинули свои кварталы. Бесплатная поездка по улицам всколыхнула не только рабочих - проснулся весь город, погруженный в зимнюю спячку. Стряхнул с себя оцепенение.
   Какой-нибудь пассажир говорил соседу:
   - Не поехать ли нам в Алкантару выпить по стаканчику?
   - Чтобы пропустить стаканчик, вовсе не обязательно ехать в Алкантару. Тут поблизости сколько угодно пивных.
   - Поблизости я могу пить хоть каждый день.
   И поскольку мальчишки, а иногда и женщины и старики не хотели сходить на конечной остановке и даже не поднимались с сидений, кондукторам приходилось уговаривать их: "Приехали, милые", "Слезайте, вы уже достаточно покатались. Дайте поездить другим". Насупившись и ворча ("Сегодня паш день".), они все же уступали место. Рабочие, которые должны были вовремя успеть на фабрику или на завод и не могли сесть в переполненные автобусы, уже начинали сердиться: "Поглядите-ка на этих фон-баронов, поглядите-ка на этих дам со шлейфом! Убирайтесь вон!" В каждом автобусе или трамвае к концу дня находили мальчишку, уснувшего на скамейке.
   - А почему не вмешивается полиция? - обратился Васко к Алберто, заметив, что полицейские делают вид, будто ничего не происходит, или же терпеливо наблюдают за служащими транспортной компании. Полиция держалась в стороне, несвоевременное вмешательство могло бы - как знать! - взбудоражить весь город, сделать из этих забастовщиков героев или, что еще опаснее, мучеников; но если все же полицейский задерживал кондуктора за то, что тот не получал деньги за проезд, водитель выпускал баранку из рук и автобус или трамвай останавливался, загораживая дорогу остальному транспорту.
   Это были незабываемые дни, скрытый жар пробился наружу, все были охвачены предчувствием важных событий, откровенной или тайной, едва ли не злобной радостью, глаза искрились смехом. Тогда Васко вспомнил слова одного крестьянина: "Земля радуется. Погода начинает улучшаться". Что же случилось потом с этой радостью? - она, словно поток, подхватила огромное тело толпы, овладев им, и схлынула, оставив его обессиленным и расслабленным, как после любовных объятий. Какие перемены произошли в городе, какие перемены произошли с людьми? Казалось, что-то вот-вот прорвется наружу, но силы были растрачены попусту. Или только он изведал чувство поражения?
   Прошлой ночью Васко приснился сон, о котором ему хотелось рассказать хотя бы Барбаре. Марии Кристине он не осмелился бы рассказать об этом сне, как и о многом другом. Даже о самом обыденном. Порою в нем словно бушевал вулкан и было так трудно не поделиться тем, что накопилось в душе, но он вспоминал, как на лоб Марии Кристины набегают морщинки и тут же исчезают с быстротой испуганных ящериц, как одна ее бровь поднимается выше другой, вспоминал, как она утешает людей, искренне полагая, что приглушить боль можно, лишь дергая за больной зуб, как она кривит свои тонкие, будто лезвие, губы, прежде чем презрительно осведомиться после его трех или четырехдневного молчания: "Ты нарочно принимаешь такой мрачный вид, чтобы меня позлить?" Как потом она иногда проявляет подобие нежности, хотя и считает это недопустимой слабостью со своей стороны, как затем следуют приступы недоверия или раздражения и редко примирение, которое она никогда не доводит до конца: "Давай сходим в кабаре, хочешь?" - и это "хочешь" звучит как приказ, он вспоминал, как она бросает свои реплики, словно горсть пепла, чтобы погасить радость других, - нет, ничего подобного он не осмеливался рассказывать Марии Кристине, и непроизнесенные слова вились вокруг них обоих, точно рой надоедливых ос.
   Прошлой ночью ему приснилась мансарда какого-то странного, фантастического дома, каких в действительности не бывает. И он с кем-то обсуждал, стоит ли ему переехать жить в эту мансарду. Вдруг оказалось, что он держит в руках человеческое тело, оцепеневшее, как может оцепенеть только покойник. Но человек был жив. Он горел. Горели его волосы - какую прекрасную и зловещую картину представляли эти охваченные пламенем колосья, - тлела кожа лица, она морщилась и истончалась, пока не начинала крошиться, тлели руки и ноги, и клубы дыма вырывались из прорех одежды. Горелое мясо отваливалось кусками, тело становилось все легче в руках Васко, пока он совсем не перестал его ощущать. Но человек все еще жил. Глаза его сверкали. Человек горел без единого стона. Он стоически молчал. Кто его поджег? Кто его кремировал заживо? Наверное, ты сам, Васко, хотя и забыл о своем преступлении, вот почему тот, другой, обвинял тебя, бросал вызов своим молчанием, своим мужеством, ничем не выдавая страданий и боли. Панический ужас и боль охватили Васко, надо было поскорей освободиться от этого живого факела, искупить вину, и тогда он бросился с пылающим телом в сад, к бассейну, - сад тоже не походил на обычные сады, - опустил в бассейн голову человека по самую шею, сначала только голову, пламя в волосах стало затухать, раздалось шипение, точно угли залили водой, но вдруг Васко потащил тело обратно, не дав ему погрузиться в бассейн, он смотрел, как оно горит, все, кроме головы, извергая через дыры в одежде все более густые клубы дыма. Кто же был этот человек, которого он держал в руках, может, это была женщина, хотя нет... это не могла быть ни Жасинта, ни Мария Кристина, наверное, это был он сам, другой Васко, один из многих Васко.
   Если бы он рассказал Барбаре этот сон, она наверняка бы сказала: "Что и говорить, странная ты личность", он расхохотался бы от души, и разверзся бы кратер вулкана.
   Солнце все еще припекало. Там, где кончается проспект, за чертой города ("города, в котором мы оба живем") был лиловатый обрыв; на краю песчаного карьера, на самой вершине холма пылал в лучах заходящего солнца дом. Искрились огнями окна. И сияние их отражалось в полутемном окне здания напротив дома Барбары, делая его похожим на крылья заживо горящей бабочки. Человек на балконе, бесстыдно выставив себя на обозрение целомудренных соседей, ринулся в оглушительный уличный шум, как объятый пламенем устремляется под проливной дождь. Барбаре это, конечно бы, не понравилось. Тем более что сегодня ее настроение и так не блестяще. Едва она открыла дверь, Васко уловил в ее приветствии злорадство - да еще какое! - злорадство от того, что он теперь несколько часов просидит в этой комнате, безропотно подчиняясь капризам Жасинты и бормоча наивные угрозы, обдумывая планы мести, в осуществление которых сам не верил.
   - Ты становишься знаменитостью. Стоит развернуть газету, и тут же наталкиваешься на твою фотографию, словно ты кинозвезда. Иногда это раздражает. Что ты делаешь такое особенное? Проходи, Жасинта еще не появлялась.
   Он не улыбнулся.
   - Что я делаю? Ничего, Барбара. Сделанное мною не стоит и выеденного яйца. Потому-то мои фотографии и помещают среди сообщений о разводах твоих кинозвезд. Жасинта не звонила?
   Даже Барбаре, которая любовно развешивала по стенам рисунки подруг и, уж конечно, хвасталась перед ними своим посетителем, надоело это малодушное постоянство.
   Да, такси проезжали мимо, но ни в одном из них не было Жасинты. И как всегда, не имело никакого смысла смотреть сквозь щели в жалюзи, прислушиваться к гудению лифта, свободен, занят, свободен, к щелканью дверей, открывающихся этажом выше или этажом ниже, к его астматическому дыханию при подъеме и спуске, к шагам множества людей, что входили и выходили из этого дома, из других домов - все эти звуки замечаешь, лишь когда настораживаешься, - бесполезно пытаться угадать, когда придет Жасинта. Она явится в последнюю минуту, когда станет уже невыносимо смотреть на циферблат часов, когда Барбара, услышав в прихожей его раздраженные, нервные шаги, прислонится к дверям кухни, скрестив руки, и скажет с возмущением: "Не понимаю я таких особ", надеясь, что он наконец уйдет, что он поступит как мужчина и никогда больше сюда не вернется.
   Жасинта явится в последнюю минуту. Она натягивала струны его нервов до того самого предела, когда они уже могли лопнуть. Так же, как и в начале игры, ведь они оба знали, что все победы будут принадлежать ей одной. Она опоздает и будет опаздывать впредь, потому что Васко уступил ей без борьбы. И сразу после той встречи у него в студии. Жасинта дала ему это понять по телефону своим насмешливым тоном и хохотом, в котором было то же бесстыдство, с каким она сбросила одежду. Васко позволил ей, воспользовавшись первым же предлогом:
   - Малафайя предупредил меня, что в ближайшую субботу и воскресенье он уезжает на север, так что, если у тебя было намерение...
   Она прервала его, защебетав со своей всегдашней беззаботностью:
   - О дорогой, я никогда не строю планов на будущее. Но благодарю тебя, было бы не очень приятно оказаться там без хозяина, если бы мне вдруг пришло в голову туда отправиться, и... кроме того, между нами говоря, мигрени Сары требуют противовеса. Малафайя и его компания - вот это настоящий цвет общества.
   Ни единого упоминания о встрече в студии, ни горечи, ни злобы, ни намека на пережитое наслаждение, только вполне естественное равнодушие - как у мешка с песком, бей по нему сколько хочешь, все без толку. Та ли это Жасинта, что после его оскорбительных слов натянула кружевные перчатки и вышла из мастерской, даже не обернувшись на прощанье в сторону того, кто ее оскорбил? Какой она казалась тогда обиженной и уязвленной! Нет, эта Жасинта другая. Проститутка, принимающая пощечины как должное и тут же забывающая о них как о чем-то обычном для своего ремесла. Что ей отвечать, как продолжить разговор? Эта Жасинта, так не похожая на женщину, которой он обладал в мастерской, предвкушая еще более сладостное пленение, эта Жасинта, "никогда не строящая планов на будущее", теперь разверзла перед ним пропасть молчания, произнеся умышленно лишенные всякого смысла фразы и ожидая, что скажет он. Молчание это длилось один миг, но ему оно показалось вечностью, нужно было немедленно прервать его любой ценой, даже дав ей повод позлорадствовать над тем, как он цепляется за край пропасти. Наконец Васко пробормотал:
   - Ну, а как мы будем с твоей скульптурой?
   - В самом доле, надо это обсудить, - подхватила она. - Ты действительно собираешься воспользоваться моделью? Или она тебе не подошла?
   У него перехватило дыхание.
   - Подошла.
   - Тогда ты сам виноват в промедлении.
   Она упрекала его! Это было все, что Васко понял из ее слов, и тотчас ощутил нетерпеливое волнение.
   - И не раскаиваюсь.
   Его волнение передалось Жасинте.
   - Что ж, тем лучше. Ты казался таким безразличным, когда мы прощались.
   - Но ведь мы так и не простились, - его голос внезапно охрип.
   - Да, не простились, Васко.
   Разговор наконец завязался, слова, таящие в себе обещание, приобрели двойной смысл. Разговор завязался, кровь быстрее заструилась по венам, голова пылала, губы пересохли, и приходилось их облизывать; наконец он решился предложить:
   - Сегодня?
   И она, тоже сдавленным голосом, ответила:
   - Сегодня. После того как я услышала твой голос, любимый, мы должны встретиться сегодня.
   Только не в студии. Сегодня, но не в студии. Они условились встретиться в кафе, а потом... куда же ее повести потом? Он слышал, что можно снять комнату на время, но понятия не имел, где, да и Жасинта разве согласилась бы? Ведь это грязно, унизительно. Такого Жасинта ему не простит. Может быть, обратиться к Азередо? Несмотря на свой ангельский вид (лобик его, шириной в палец, почти полностью закрывала густая белокурая челка), Азередо знал все злачные места, был в курсе всех столичных скандалов, назревающих романов, и "обожал" рассказывать о них с подробностями, какие могли быть известны либо свидетелю, либо своднику, впрочем, кое-кто утверждал, что так оно и было, но больше всего приходилось остерегаться ядовитого языка Азередо, который с наслаждением копался в грязном белье знакомых, продолжая считать себя их другом, и при первом удобном случае, не в силах побороть искушение, выкладывал доверенный ему секрет. Однако что поделаешь, если он жил чужими страстями, пусть даже и привирал потом? Что поделаешь, если никто больше не умел быть таким снисходительным исповедником, не умел так высмеять щепетильность буржуа и отпустить грехи тем, кто по слабости не устоял перед соблазном? К нему обращались за помощью, потому что он был услужлив и снисходителен ("какое это наслаждение - заниматься любовью!") и потому, что жизнь стала бы невыносимо скучна, если бы приятели по кафе вдруг возымели вкус к супружеской верности. И кто мог угнаться за его воображением, если надо было придумать обстановку любовного свидания? Например, его описание похождений Силвио Кинтелы прославилось как истинный шедевр. Силвио будто бы принимал женщин в комнате с огромным, застланным красным покрывалом ложем, мягким, точно пух; с ковром теплых тонов на стене; с зеркальным потолком, куда обращались взоры в поисках вдохновения; к тому же под рукой у него всегда были церковные одежды, ибо ему, уважаемому автору назидательных и благочестивых книг, трактующих о духовном блаженстве, нравилось, когда женщины облачались монахинями, усугубляя таким образом угрызения его совести. Стройный изысканный аристократ средних лет, Кинтела ценил в сладострастии утонченность, возможность обрести добродетель после падения. И Азередо гордился услугами, которые он оказывал этому писателю. Стоило ему заговорить о Кинтеле, лицо его утрачивало обычное лукавство, становилось аскетически суровым. А если речь заходила о метровом распятии у изголовья кровати - о Христе, взирающем на грех, не в силах его покарать, и водруженном, чтобы олицетворять собою бессилие добродетели, молча страдающей от оскорблений, - Азередо едва не впадал в мистический экстаз.