Мастерская находилась в центре города, на старой площади, которая по инерции, а вовсе не из любви к прошлому сопротивлялась мошенническим ухищрениям строителей, прокладывающих улицы где попало. В тени огромных деревьев сквера стояли скамейки, сюда едва доносился грохот ближнего проспекта, и под убаюкивающее журчание фонтана здесь дремали после обеда старики, а дети шумно резвились среди кустов, точно птицы на закате. Иногда, перед тем как начать работать, Васко тоже сидел на скамейке. Казалось, что от стариков, почти всегда одних и тех же, осталась одна оболочка, что жизнь ушла из них и больше им не принадлежала. Зато им принадлежали деревья, фонтан, птицы, размеренный бой часов. Приятные воспоминания о прошлом, всегда безмятежные и безмолвные, лишенные сожалений. Поэтому, когда здесь бросали якорь выплывшие из бурного уличного потока, их встречали недружелюбно. Старики просматривали газеты, придирчивым взглядом блюстителей нравственности неодобрительно наблюдая за вырождающимся и чуждым им миром. А когда газета была прочитана от строки до строки, они садились на тщательно сложенные страницы, оставляя для обозрения лишь узкую полоску, но и ее ревностно оберегали от назойливых глаз посторонних. Здоровались они друг с другом, точно члены тайного общества. Любимой темой их разговоров были болезни, о которых они рассуждали со знанием дела и гордостью. Особенно, будто почетной привилегией, гордились те, у кого были наиболее тяжелые и неизлечимые болезни: "Меня уже дважды резали. Довольно. Больше я им не дамся". И обменивались советами, весьма сомнительными и основанными лишь на расхождении с общепринятой в медицине точкой зрения. Те, кто не мог похвастать солидным опытом по части недугов, еле осмеливались подать голос. Разговор начинался так:
   - Ну как сегодня ваша печень?
   - Ох, и не говорите! Такая горечь во рту!
   - Попробуйте магнезию, сразу большую дозу. Ничто с ней не сравнится, я проверил это на собственном опыте. Только купите английской, она гораздо лучше. Вы еще не знаете, мой друг, что такое воспаление печени!..
   Порой дети прерывали игры, глядели на стариков с интересом или недоумением и тут же убегали. Будто никогда и не знали об их существовании. Будто мир стариков не был реальным миром.
   Васко наблюдал за стариками и за детьми рассеянно, оставаясь только зрителем. Но однажды его внимание привлек мальчишка - худенький, кожа да кости, на бледном лице - глаза-угольки. Мальчишка приходил в сквер, чтобы подружиться с остальными, но дети с презрением отталкивали его и дразнили "голодранцем", наверное, из-за выцветшей голубой блузы, которая, без сомнения, была с плеча взрослого мужчины. "Голодранец! Голодранец!" кричали они с бессмысленной жестокостью. Его прогоняли, но он тут же являлся вновь и бегал, воображая, будто и он участвует в игре, иногда, правда, ему разрешали заменить кого-нибудь из опоздавших, тогда он быстро стаскивал блузу, хохотал по любому поводу, подчинялся каждому приказанию, не обращал внимания на обиды, пока из переулка не доносился крик, заставлявший его замереть на месте: "Кто тебе разрешил бездельничать?" Должно быть, кричала мать или бабка. Игра на мгновение прекращалась. Он поднимал блузу с влажной травы. Старики вновь задремывали. И по-прежнему доносился издалека невнятный уличный шум.
   Но пора в мастерскую, раз уж встреча должна состояться. Входили в студию через дверь, ведущую на голубятню, страдавшую от дурного соседства кабаре, и, миновав коридор, вернее, галерею, где холод пробирал до костей, как в подземелье, попадали в застекленный внутренний дворик. Этот дворик и служил мастерской. По вечерам здесь была слышна музыка - репетировал оркестр кабаре, сначала оркестранты после бессонной ночи играли вяло, но постепенно ритм ускорялся, становясь все неистовее, и наконец в еще пустом зало мелодия бушевала точно одержимая.
   Васко прислонился к садовой решетке, прежде чем войти в студию. Надо было собраться с мыслями и найти подходящий предлог, чтобы отослать домой двух помощников, хотя те знали, как и он, что барельеф, над которым они сейчас работают, через неделю нужно сдать заказчику. Впрочем, если бы он и придумал правдоподобное объяснение своему внезапному желанию остаться в мастерской одному (объяснения, которые приходили в голову ночью, казались теперь смехотворными - ночная ясность при свете дня оборачивалась нелепостью и безрассудством), кто мог поручиться, что какой-нибудь из этих небрежно одетых юнцов с шевелюрой неприкаянных ангелов, которые в упоении носились по беспорядочно загроможденному ателье, точно жеребята по лугу, не ворвется сюда с обычной бесцеремонностью. Представив такую возможность, он впервые взглянул на них словно со стороны: все они мнили себя непризнанными гениями, все открыто враждовали друг с другом, а их презрение к авторитетам было не больше, чем рассчитанная на эффект поза, - словом, все это сборище паразитов ему давно пора было прогнать. Он захлопнет у них перед носом дверь. Захлопнет дверь перед кем угодно. Перед целым городом. Но Жасинта? Так ли он уверен, что она не забыла об их вчерашнем уговоре? То, что произошло в загородном доме Малафайи в тот день, когда сосновые шишки потрескивали от знойного дыхания лета, имело значение для Васко, который привык подчиняться случаю, не думая о последствиях и даже не находя в себе мужества воспользоваться удобной возможностью, - для Васко, но не для Жасинты, которая легкомысленно целовалась с ним только потому, что в то мгновение ей этого хотелось, и, может быть, уже забыла о своем порыве. Васко знал эту породу людей. Знал и как питающий к ней отвращение зритель, и как статист. И с этой потерявшей стыд женщиной, не знающей, куда девать свой досуг, он решил взбунтоваться против деспотизма Марии Кристины? Во всяком случае, если он решит ожидать ее, и, может быть, напрасно, - надо освободить территорию. В его распоряжении оставалось несколько минут. Пытаясь прийти к окончательному решению, Васко прислонился к решетке с видом профессионального бездельника, который, останавливаясь по дороге от портного, разминает сигару (на улице они всегда курят сигары), и недружелюбно поглядывал на прохожих, будто между ним и прохожими назревала ссора. А способов ускорить ее было немало. Например, неторопливо раздеться на глазах у всех и пройтись по проспекту. Наверное, нагота покажется более вызывающей, если оставить на шее галстук. Или же прогуляться по улице в красном, зеленом или лиловом пиджаке, лишь бы цвет был непереносимо ярким. Представив себе эту сцену, он затрясся от немого смеха, даже мускулы живота заболели. Ядовито-зеленый пиджак, цвета салата-латука. И шокирован будет не он, а прохожие, им будет неловко смотреть на него. Как на того субъекта, которому взбрело в голову помочиться на виду у всех неподалеку от строящегося здания. А почему бы нет? Он не очень заботился о приличиях, пусть отворачиваются другие. Вот именно, пусть отворачиваются другие. Или не надевать яркого пиджака, не разгуливать голым, а плевать в каждого проходящего мимо агента тайной полиции. Обычно он сразу, особым чутьем угадывал эту разновидность рода людского.
   Плевать, как тот врач, его товарищ по заключению. Но в таком случае ему понадобилось бы мужество этого врача, его отвращение, гнев и отчаяние. Ты слышишь меня, Алберто? Считаешь ли ты такой поступок безрассудным, самоубийственным или поистине мужественным? Всякий раз, как инспектор полиции или фашистский главарь оказывались поблизости от врача, он плевал. Однажды сам начальник тюремного госпиталя ("В тюрьме даже птицы принадлежат мне".), не веря глазам своим, спросил:
   - Что это вы плюетесь?
   - Условный рефлекс. Помните учение Павлова? Так вот, всякий раз, когда я вижу дерьмо, я не могу удержаться, чтобы не плюнуть.
   Это закончилось... чем это закончилось, Алберто? Ссылкой на пустынный остров в Атлантическом океане. Но тебя интересует, Алберто, что произошло между первым ударом полицейского, нанесенным металлической бляхой, удвоившей силу кулака, и ссылкой на остров?
   Тот врач - Дуарте Гастао - был арестован в шесть утра. Противозаконно: ты знаешь, что нельзя производить аресты до восхода солнца. Но они не соблюдают прежних предписаний, как и многого другого. Полицейские барабанили в дверь до тех пор, пока не разбудили служанку, которая вышла к ним. Агент тайной полиции осведомился, дома ли господин доктор, у него, дескать, неотложное дело, жизнь его родственника в опасности. Служанка постучалась к хозяину, передала просьбу. Неотложное дело? А о какой болезни идет речь, он же узкий специалист, а не врач-терапевт. В квартале много терапевтов, может быть, посетитель ошибся адресом. Служанка вернулась с ответом. Нет, больной требовал именно этого доктора и никакого другого. Однако что-то в поведении незнакомца насторожило девушку, и она прибавила:
   - Посетитель настаивает, но почему-то он мне не нравится. Не ходите, господин доктор!
   Врач поднялся с постели и спросил, не открывая двери:
   - Что случилось?
   - Вас вызывают к больному.
   - Вам уже объяснили, что я практикую в узкой области и там нет неотложных случаев.
   - Хватит разыгрывать комедию, открывайте. Мы из полиции.
   Он открыл дверь, пригладил растрепавшиеся пышные волосы, выпрямился.
   - А откуда я могу это знать?
   Один из бандитов - всего их было четверо, притаившихся в глубине лестницы, - указал на металлическую бляху, вроде звезды шерифа из ковбойских фильмов. И что-то в этом жесте было непристойное.
   - Мне этого мало.
   - Зато нам достаточно.
   Потеряв терпение, главарь отодвинул врача в сторону, и бандиты ринулись по коридору. Врач возмутился, чувствуя, что его охватывает гнев.
   - Как вы посмели лгать? А если я теперь откажу человеку, который действительно нуждается в моей помощи? И все по вашей вине.
   - Мы не хотели вас пугать. Поэтому так и поступили. Люди почему-то боятся нас, хотя и без всяких оснований. Вот мы и прибегаем к маленьким хитростям, совершенно безобидным.
   Полицейский говорил с едва ли не детским простодушием, и на мгновение врач даже усомнился, издевка ли это.
   - Что же вам в конце концов нужно?
   - Произвести в вашем доме обыск.
   Врач подумал, что, возможно, будет благоразумнее не мешать им, чтобы не навлекать на себя новых насмешек. Агенты проводили обыск методически, не торопясь, от столь опытных людей вряд ли могло что-нибудь укрыться. Жена врача, немка, оставалась в постели не в силах встать, словно парализованная страшными воспоминаниями своей юности. Но когда они принялись рыться в ее белье и на туалетном столике, она возмущенно сказала:
   - Вы напомнили мне о моей родине. Напомнили о нацистах.
   Главарь шайки побледнел, его толстые, как сардельки, пальцы задрожали.
   - Не рано ли делать такие сравнения? Вы, сеньора, пока еще мало нас знаете.
   Он был прав. В то утро она не могла и предположить, что ее ожидает. День за днем, долгими часами просиживала она у тюремного окна для справок, под палящим солнцем, обжигающим лицо и мозг, в ожидании, что ее выслушают наконец, скажут, где теперь ее муж, жив он или уже одной ногой в могиле.
   Полицейские отложили в сторону книги и бумаги, показавшиеся им наиболее подозрительными. Один пз них с торжествующим видом указал на маленькую шкатулку, в которой лежал ключ.
   - Разумеется, это ключ от тайника?
   - Понятия не имею, что вы хотите этим сказать.
   - Ключ от сейфа, где вы храните партийные документы.
   - Это ключ от могилы моей матери. И мне непонятно, при чем тут Коммунистическая партия.
   - Кажется, вы не очень понятливы. Ничего, потом станете лучше нас понимать. Со временем.
   Другой нашел коробку с коллекцией монет, среди них были и русские чеканки 1925 года - дядька врача путешествовал тогда по Советскому Союзу - и несколько значков с изображением Ленина. Этот другой разволновался сильнее того, что обнаружил таинственный ключ.
   - Русские монеты? - спросил он, словно обнаружил партийную кассу. Это была важная улика.
   От возбуждения обнажились его зубы, гнилые, кроме одного, который казался нелепым из-за своей белизны, но и по нему уже ползла от трещины угольно-черная гниль.
   - Русские? - повторил агент.
   - Да, русские.
   - Это мы и сами видим, - вмешался главный. - Вы коллекционер?
   - Мне подарил их двоюродный дядя.
   - Которого, разумеется, уже нет в живых. А может быть, двоюродный дед. Или прадед.
   - Вы угадали. Двоюродный дед.
   - Мы всегда угадываем.
   - Будьте любезны занести в опись год чеканки монет, - потребовал врач.
   Агент машинально поднес одну из монет к глазам и продиктовал своему коллеге:
   - Запиши, что мы обнаружили сорок шесть монет выпуска 1925 года. И три значка, или как они там называются, с изображением Ленина.
   - Я не понял. Три значка с чем?
   - С изображением.
   - Выражением?! Пиши лучше сам.
   Врач запротестовал:
   - Вы не можете производить опись без понятых. Моя жена и дети не имеют права быть понятыми, служанка тоже. Надо позвать кого-нибудь.
   - У нас есть свои понятые... Или вы им не доверяете?
   - Я позвоню двум друзьям, чтобы они сюда пришли.
   - Вам не разрешается разговаривать по телефону. И вообще, прекратите валять дурака.
   - Но это же насилие.
   - Называйте, как вам угодно.
   Врач еще раз, еле сдерживая ярость, оглядел разбросанные по полу бумаги и одежду, распоротую обивку мебели и спросил:
   - Вы уже кончили?
   - Более или менее. Осталось только захватить вас с собой.
   - Вы меня арестуете?
   - Об этом нет и речи. Просто вы поедете с нами, чтобы дать показания.
   - Я не знаю ничего такого, что могло бы вас заинтересовать.
   - А вдруг знаете.
   Тогда жена закричала:
   - Они лгут! Лгут! Его бросят в тюрьму. Я знаю, они лгут!
   Так она кричала несколько месяцев, но потом, поняв свое бессилие, замкнулась в суровом молчании, за которым таилась боль, тревога и обида. Она перестала доверять даже друзьям, и это недоверие как бы окружило ее кольцом. Тоже тюрьма своего рода. Когда ей разрешили навещать мужа, она вскоре догадалась, что он боится этих свиданий. Отчасти потому, что встреча с близкими расслабляла его, отчасти потому, что до каждого свидания и после его подвергали особенно строгим допросам, и полицейские становились еще более жестокими.
   Однажды она узнала, что ее муж в карцере. Но, Алберто, знать - это совсем не то, что испытать самому. Нары. Полутемная клетка, только под потолком сонно мигает лампочка, покрытая слоем пыли. В дверях глазок. Вместо окна щель с железными прутьями. Теснота, сжимающая, как намордник. Дневной свет с трудом пробивается сквозь мрак. Размеренно капает из крана вода. Когда кончается день и начинаемся ночь? Как их отличить друг от друга? Забываешь, какого цвета солнце. А они твердят: "Все равно вы признаетесь, все равно вы во всем признаетесь. Ваше сопротивление бессмысленно. Вы еще попросите, чтобы мы пришли сюда выслушать то, что вы от нас утаили". Так они говорили ему, так они говорили мне. Глаза наливаются кровью, от ярости ничего не видишь, теряешь сознание. Боли уже не чувствуешь. Бейте, сколько угодно. Когда меня привели наверх, в светлую камеру с зарешеченным окном, выходящим на улицу, в мир, в жизнь, я так ликовал, что не мог уснуть. В тот раз я, увы, был очень близок к тому, чтобы сдаться и сделать все, что они от меня потребуют.
   Да, начальник тюремного госпиталя... "Здесь, в тюрьме, даже птицы принадлежат мне". Во время наступления фашистов в России охрана будила заключенных по ночам, и начальник тюремного госпиталя сообщал им очередную фальшивку: "Сталинград пал. Теперь Гитлер повернет к Пиренейскому полуострову. Уж он-то вами займется, можете не сомневаться, а среди коммунистов устроит чистку. И расправится с вами с первыми". Он вглядывался в лица арестантов, выискивая в них признаки страха, и продолжал, манерно покачиваясь: "Но мы не хотим доставлять такого удовольствия иностранцам. Мы сами вас расстреляем, голубчики! И приступим к этому немедленно!" Нас вталкивали в броневики и отвозили на пустошь Монсанто. Высаживали там, где было побольше деревьев: "Теперь идите. И даже можете попытаться бежать, мы на вас за это не рассердимся. Тем увлекательнее будет охота". Заключенные ходили, едва переставляя ноги, и терялись в догадках, что же произойдет дальше. Свет прожектора освещал наши спины, словно выбирая цель, казалось, тебя обжигает вспышкой бесшумного выстрела. "Шагайте не останавливаясь. Быстрей, быстрей".
   И мы ожидали, что вот-вот затрещат ручные пулеметы. Кто-то упадет первым? Почему они медлят? И чем дольше было это ожидание, тем сильнее овладевало нами искушение бежать: достаточно броситься в заросли кустарника, и ты спасен, пускай придется целую ночь бежать, не разбирая дороги, пускай сердце разорвется от усталости, все равно ты будешь спасен... Что предпочесть: пассивное ожидание смерти или смерть мгновенную, и все же дающую шанс на спасение... Однако попробуй юркнуть в лесную чащу, когда все вокруг освещено этими проклятыми прожекторами. И вдруг раздается взрыв хохота. "Возвращайтесь в бронемашины, дурачье! Эта работенка для гаулейтера. Мы только хотели вас попугать".
   А что теперь, Алберто? Нелепая игра в прятки, чтобы никто не догадался о моей встрече с Жасинтой. Кан мне выкурить из мастерской помощников? Мы живем в подполье. Тебе не знакомо это чувство? Мы живем в подполье, и даже наша совесть в подполье. Что теперь, Алберто? Подозрение, ложь, боязнь яркого дневного света. Мы больны. Мы пристрастились к разоблачениям, но нами владеет страх перед карой.
   Пожалуй, он еще успеет выпить чашку кофе в соседней со студией кондитерской, сев около двери, откуда увидит каждого, кто пройдет мимо. Например, Жасинту. Он скажет помощникам: "Сегодня вы свободны. У меня гости, скульптор из Милана". Они, конечно, не поверят. Но какое это имеет значение?
   Васко вошел в кондитерскую. На своем обычном месте сидел вышедший на пенсию рабочий. Очки в тонкой оправе на исхудалом лице. Такие обычно читают от доски до доски вечернюю газету и бывают подробно осведомлены обо всех судебных процессах. Сидящая за соседним столиком женщина из простонародья, из тех, что любят бить себя кулаком в грудь, обращалась к нему громовым голосом, едва ли не требуя, чтобы и остальные приняли участие в разговоре. Конечно, она жила где-то неподалеку и чувствовала себя в кондитерской как дома. У нас еще встречаются островки, заселенные провинциалами, приехавшими в столицу и даже в ней родившимися, - последние оплоты общительности. Женщина хвасталась, что продала какому-то "наполовину свихнувшемуся" холостяку вырезанные из журнала снимки полуобнаженных женщин.
   - У него все стены заклеены этими бесстыдницами. Кино, да и только.
   Начало было многообещающее. Рабочий-пенсионер, сохраняя строгое выражение лица, переменил позу и с наслаждением закурил.
   - Настоящие ему не нужны, с него довольно бумажных. Он живет один, родители умерли, но оставили ему капиталец. Деньжонки у него водятся, понятно? Однажды бедняга признался мне: "Знаете, сеньора Мариана, я провел дивную ночь с той девицей, что вы принесли на прошлой неделе. Какая женщина! У вас не найдется еще одной с таким телом?" Этот горемыка листок бумаги называет женщиной! Когда я приношу ему фотографии, он говорит мне рассказчика с упреком уставилась на Васко, словно призывая быть внимательнее, - он говорит мне, вы слушаете? "Эта не годится, эта подходит", - все зависит от пышности груди, и дает кучу денег.
   Женщина отпила кофе, чтобы для пущего эффекта выдержать паузу, и завершила негодующим тоном:
   - А когда я прихожу домой и отдаю кредитки моему муженьку, он, негодник, еще издевается надо мной! Виданное ли дело, сеньоры! Слышишь от него одни насмешки: "Сегодня ты опять подцепила молодчика?.." Беда, да и только!
   Васко бросил на прилавок мелочь, а пенсионер расправил газету, делая вид, что эта глупая болтовня его вовсе не интересует.
   Через полчаса Васко остался в мастерской один. Помощники испарились, ничего не сказав в ответ на его неуклюжую ложь. Смешное мальчишество. Теперь оставалось только ждать. Он спрятал ручные часы в карман пиджака, не желая замечать время.
   Наконец появилась Жасинта. Она вошла в студию спокойно, без удивленных возгласов, словно давно привыкла к подобным местам. Однако немного погодя, когда она стала оглядываться, в глазах ее появился испуг, как у зайца, вдруг обнаружившего в двух шагах от себя капкан.
   - Какой беспорядок! Как можете вы, художники, двигаться, я уж не говорю вдохновляться, среди такого хаоса?
   - Вопрос не новый. Я слышал его от многих, и всегда составлял мнение о людях, которые его задавали.
   Реплика Жасинты, напомнившая ему о том, что так любила повторять Мария Кристина, пока не отказалась от намерения завладеть его последним прибежищем, успокоила Васко. Теперь он мог быть резким и даже отвергнуть ее.
   - Вы рассердились, Васко?
   Это коварное "Васко", произнесенное с нарочитой фамильярностью, придало ему смелости. Попытавшись взять у нее сумочку, он шутливо ответил:
   - У художников, признаюсь вам, свое представление о порядке и беспорядке. Вероятно, поэтому они уходят из дома, когда прислуга начинает убирать квартиру...
   - Что значит "свое"?
   - Отличное хотя бы от вашего, насколько я понимаю.
   Жасинта чувствовала себя не в своей тарелке, точно сова, которая решила не закрывать глаз при дневном свете. Она теребила сумочку, не выпуская ее из рук не только по рассеянности, но и потому, что с сумочкой чувствовала себя уверенней. То же происходило и с Марией Кристиной в те редкие дни, когда она отваживалась прийти сюда.
   - А разве вам известны мои мысли?
   Она спорила без азарта. Просто произносила слова. Совсем как Мария Кристина. Это открытие доставило ему удовольствие. Обе чем-то напоминали друг друга.
   - Не откажите сообщить мне о них.
   Жасинта улыбнулась, но улыбка ее была искусственной, точно она позировала фотографу. Смеялся только рот с тщательно ухоженными, хотя и немного пожелтевшими от никотина зубами. Васко все увереннее подталкивал зайца к ловушке, ослеплял сову необычностью обстановки. Тогда он и не думал, что это для него единственная возможность вести игру.
   - Если уж вам так хочется, давайте сразу договоримся: я буржуазна до мозга костей, погрязшая в быту, раба пылесоса и прочих достижений техники. Но если вы убедитесь в обратном, не вздумайте просить у меня разъяснений.
   - Вы мне угрожаете?
   - Чем может угрожать женщина с умственным развитием прислуги?.. Ну, оставим препирательства, я слабый противник, и продолжайте заниматься своим делом, если желаете доставить мне удовольствие. Вы ведь работали?
   - Я ждал вас.
   - Ах да, я предложила себя в натурщицы... Вероятно, поэтому вы так грубо выхватили у меня из рук сумочку, опасаясь, что я сбегу? Прежде чем мы приступим, признаться откровенно, мне хотелось бы видеть ваши руки, как бы это сказать? - в действии.
   - В действии?
   - Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду...
   - Чем же вас привлекают мои руки?
   - Они мускулистые, могучие, грубые. Руки мужчины. - Она замолчала, проглотила слюну, чтобы справиться с мешавшим говорить волнением. - И жестокие.
   Васко почувствовал, что эти слова обожгли его. В них слышалась страсть, преодолевшая сдержанность первых минут. Мария Кристина и Жасинта могли быть похожими во многом, только не в этом, а он всегда мечтал встретить женщину, которая не признавала бы страсть лишь как условие, предусмотренное брачным контрактом, без чего она становится непристойностью. Однако он решил пока сопротивляться, растопырил пальцы и стал разглядывать их с подчеркнутым самодовольством.
   - Толстые, грубые...
   - Я сказала, мускулистые, могучие...
   - Но также и грубые. Знаете, для меня это открытие. Теперь я понимаю, почему они так неловко приступают к работе.
   - Пожалуйста, не шутите.
   - Будь у вас чуть побольше проницательности, вы догадались бы, что я не шучу.
   Он и впрямь не шутил. Да и она тоже. Эти руки, жестокие и порочные, пленили ее. Она жаждала ощутить их прикосновение, медленно согнула его растопыренные пальцы, приложила их к груди и замерла, прикрыв глаза. Почувствовав, что он лишь вяло поглаживает, Жасинта, никак этого не ожидавшая, выпустила руку Васко.
   - Ознакомились с моделью? Она вам подходит?
   Жасинта предлагала себя, но ей не хотелось, чтобы Васко, этот отшельник, этот дикарь с грубыми руками, лишил ее иллюзий. Все должно произойти так, как она рисовала себе. Как произошло бы накануне, на склоне дня, если бы в ста метрах от студии Малафайи не послышался шум, не похожий на монотонное поскрипывание сосен. Время для натиска было упущено, и теперь не следовало торопиться.
   - Вы мне не ответили. Вы уже представляете, что будете делать? - Голос ее стал настойчивым, нетерпеливым. - Голову, бюст, что-то другое? Отвечайте, но молчите!
   Он разглядывал ее с вежливым презрением. Хотя, если говорить откровенно, его волновало нетерпение Жасинты.
   - Я отвечу очень скоро. Но пока я еще не изучил модель.
   - Я облегчу вашу задачу.
   Минуту спустя она стояла перед ним обнаженная, и глаза ее смотрели с мольбой сквозь горячую пелену, которая их заволокла.