Сказав это, она тоненько, по-девчачьи захихикала, так как она была очень возбудима.
   Это правда, что у девушки очень высокий рост бывает результатом выработки недостаточного количества женских гормонов, хрящи костей поздно отвердевают, и человеческое существо выстреливает вверх, как мачтовая сосна. Но правда и то, что с такой девушкой мужчина может получить удовольствие, как со всякой другой.
   В этот вечер в Скиролавках солтыс Ионаш Вонтрух навсегда рассорился с Антони Пасемко. Хоть и были они оба убеждены, что землей владеет Сатана, но, по мнению одного из них, путь в Царствие Небесное лежал через милосердие, а по мнению другого — через справедливость.
   И хотя оба эти факта — и тот в отеле, и этот в Скиролавках, были такими разными и случились в отдаленных друг от друга местах, упомянуть о них надо, потому что, как говорят, у каждого свое счастье.

О том, что порядочная женщина не должна быть стыдливой, как продажная девка

   Трудно сказать, когда и от кого люди в Скиролавках узнали о том, что пережили Порваш и доктор Неглович во время вылазки в город. Скорее всего это сам художник Порваш в один прекрасный день с возмущением рассказал тем, кто обычно сидел перед магазином, что девки в «Новотеле» берут с мужчин аж три тысячи злотых.
   — Это значит, что скоро будет конец света, — заявил Эрвин Крыщак. Когда на самого Эрвина Крыщака время от времени нападала мужская охота, он крал у своих невесток курицу с подворья и шел с ней к Поровой. Три тысячи злотых в то время платили за нескольких поросят.
   — Может быть, они дают иначе, чем наши женщины? — задумался плотник Севрук.
   — Иначе? Они, кажется, даже раздеваются в темноте или под одеялом, — молодой Галембка в своем возмущении был заодно с Эрвином Крыщаком. — Пойти с такой женщиной — это то же самое, что поймать в канаве старую Ястшембску.
   Настолько удивительные новости в деревне не спрячешь под снопы соломы в сусеке, не засунешь под черепицу, как скворца. Узнали об этом женщины молодые и пожилые, женщины простые и те, которые из-за своего образования считали себя более сложными натурами, чаще мылись и даже трусики меняли каждый день.
   За три тысячи злотых пани Басенька должна была сшить три платья обыкновенных или одно подвенечное. Ничего удивительного в том, что она однажды вечером налегла на своего мужа, чтобы он ей все объяснил.
   — Как ты думаешь, Непомуцен, почему они берут аж три тысячи с мужчины? Это просто невероятно. Знаешь, сколько я должна сидеть за машинкой за такую сумму?
   Писатель Любиньски глубоко задумался над этим вопросом и наконец так сказал жене:
   — Жаль, что ты не читала Зигмунда Фрейда. По мнению Фрейда, цифра «три» — это символ мужских половых органов. Думаю, что именно поэтому они берут с мужчины аж три тысячи.
   — Это они читали Фрейда? — засомневалась пани Басенька. — Не знаю. И это не имеет значения, — начал раздражаться Любиньски. — В таких делах в счет идет подсознание, а не приобретенные знания.
   Пани Халинка Турлей через какое-то время одолела глубокую обиду на Порваша за то, что он поехал с доктором в город и там, в каком-то отеле, пускался во все тяжкие с девушками легкого поведения. Возвращаясь с работы, из школы, она наткнулась на художника, идущего в магазин, и напрямик задала ему вопрос.
   — Поведение у них легкое, — мрачно подтвердил Порваш, — но зато тяжелые деньги они берут с мужчины. И стоит знать о том, пани Халинка, что раздеваются они в темноте или под одеялом, такие они стыдливые.
   — Что такое? — Смех пани Халинки зазвенел, как школьный звоночек. — Другими словами, ничего интересного вы не увидели.
   — Даже не пробовал, — честно признался Порваш. — С чего бы я тратил три тысячи злотых на что-то подобное? Откуда бы я взял такую сумму, если в последнее время мне даже на кисти и краски не хватает?
   Еще раз звонко рассмеялась пани Халинка и пошла домой, вертя маленьким задиком, который напомнил Порвашу панну Дженни. Но пани Халинка была намного ниже ростом, это значило, что хрящи длинных костей отвердели у нее рано, она, стало быть, вырабатывала нужное количество женских гормонов. Раз она уже несколько лет была женой лесничего Турлея и даже родила ему ребенка, наверное, она не была одной из тех иллюзий, фата-морган и миражей, которые подкарауливают мужчину на его жизненном пути.
   Один раз, подавая доктору обед, и Гертруда Макух завела разговор о его поездке в отель, потому что все, что касалось интимных переживаний доктора с женщинами, очень ее интересовало.
   — Поверь мне, Гертруда, что мне нечего тебе сказать по этому поводу, — заявил доктор. — Да, я пообедал в гостиничном ресторане, это был бифштекс с картошкой фри и салатом. Он был пережаренный, жесткий, а кроме того, очень дорогой. Честно тебе скажу, что дома обед бывает самым вкусным и самым дешевым.
   Эту воодушевляющую новость Гертруда Макух тут же понесла в деревню, налево и направо повторяя слова доктора, который хоть и был в «Новотеле», где девки просят с мужчины аж три тысячи злотых, но, вернувшись, признал, что дома бывает вкуснее и дешевле.
   К сожалению, слова доктора разнеслись по деревне слишком поздно, когда в разных семьях из-за гостиничных девок уже начались ссоры. И не одна одинокая женщина, незамужняя или вдова, чувствовала себя обиженной, что до сих пор давала даром то, за что другие брали столько денег. В некоторых семьях женщина ложилась вечером в постель с такой болезненной гримасой, как будто приносила мужу какую-то великую жертву, а те, которые были посильнее в арифметике, даже заснуть не могли, высчитывая, сколько раз они отдавались мужу задаром и какой дом, хлев, сарай, какой инвентарь можно было иметь, если бы каждый раз получать по три тысячи злотых. Не одна женщина — хоть и приземистая была, и обвисшие груди у нее были, и большой живот она перед собой носила — с тех пор гордо держала голову, сознавая, какая сокровищница у нее под юбкой. И уже не стало прежнего счастья в Скиролавках, жаловались мужчины на женщин, потому что, жена ли, любовница ли, но отдавались они все время как бы из милости, и по этой причине абы как и небрежно, чувствовалась в них глубоко укрытая и невысказанная обида.
   Возгордилась и Порова. Когда у нее появился Эрвин Крыщак с курицей, украденной у невесток, она сказала ему, что за курицу он может самое большее на нее посмотреть, а если хочет чего-то еще, пусть принесет двух поросят или подсвинка, который стоит три тысячи. Даже жалко было смотреть на этого почтенного старца, который так и сидел возле магазина с курицей под мышкой, такой же осовелый, как эта курица. Приятели угощали его пивом, но он пить не хотел, ни в какие разговоры не вмешивался, не рассказывал забавных историй о князе Ройссе. Жалели его чужие люди, сочувствовали ему женщины, которые шли в магазин за покупками и вроде бы одна из них, из обычного милосердия, хотела ему дать то, за что Порова запросила аж двух поросят. Эрвин Крыщак, однако, отказался, потому что даже старому мужчине не нравится, когда его, как нищего, одаряют милостыней. Боль и отчаяние Крыщака не давали покоя и его невесткам, так, что одна из них шепнула ему в сторонке, чтобы он унес у них не слишком большого поросенка для Поровой, раз уж обычной курицы ей недостаточно. Но он ужаснулся такому преступлению, потому что была у него своя мужская честь.
   И так сидел Эрвин Крыщак на лавке перед магазином, с опущенной головой и с курицей под мышкой, и у завмага Смугоневой, как она ни посмотрит на него в окно, даже слезы на глаза наворачивались. Из-за этой обиды и сочувствия охватил ее великий гнев — впрочем, всем уже надоели ссоры в домах, в полевых кустах и лесопосадках — и, когда перед магазином остановился автомобиль доктора, а сам он вошел, чтобы купить сигарет, Смугонева уперла руки в боки и грозно спросила Негловича, правда ли это, что они с паном Порвашем были в «Новотеле» и тамошние девки просили с них по три тысячи злотых.
   Глядя в красное от гнева и обиды лицо Смугоневой, доктор понял, что дело тут серьезное. И он сказал ей и другим женщинам в магазине:
   — Это правда, что тамошние девушки стоят аж три тысячи злотых, но это вместе с лечением у хорошего врача, которое длится от нескольких дней до нескольких месяцев. Может быть, и еще дороже, если кто-то захочет пользоваться заграничным лекарством.
   — Слышите, женщины? — обрадовалась Смугонева. — Вот вам правда о трех тысячах. Глупые сплетни вы разносите, вместо того, чтобы спросить обо всем у умного человека. Осмелев от доброты доктора, Смугонева еще спросила, правда ли, что девушки в «Новотеле» раздуваются в темноте или под одеялом за эти три тысячи вместе с лечением у хорошего доктора.
   — Да, это правда, — покивал доктор своей седеющей головой. — И тут нечему удивляться, мои дорогие. Честной женщине, замужняя она или нет, незачем стыдиться своего мужа или жениха. Поэтому она и раздевается у него на глазах. Другое дело — женщина легкого поведения, у которой постыдная специальность. Такая девушка, сгорая от стыда, обнажается или в темноте, или под одеялом, что само собой понятно.
   Разъяснение доктора очень понравилось женщинам, да и мужчинам в Скиролавках. Вся эта запутанная история была представлена доктором ясно и доказательно. И в самом деле, разве порядочный человек стыдится того, что он делает? И слыханное ли это дело, чтобы кто-то впотьмах шел в свой садик?
   С тех пор в Скиролавках, если какая-нибудь женщина или девушка не хотела при мужчине раздеться догола, о ней говорили, что она стыдлива, как девка из «Новотеля».

О том, что дома обед бывает вкуснее и дешевле

   Быстро забылось дело с тремя тысячами злотых — другое, новое событие оказалось неизмеримо более важным.
   Председательница кружка сельских хозяек, толстая жена лесника Видлонга, привезла из Барт почетный диплом женщинам села за коллективное выращивание гусей. Если по правде, то гусей выращивали в прошлом году, потом женщины перессорились и коллектив распался, но диплом они получили только сейчас, и по этому случаю решили в сельском клубе устроить женскую вечеринку.
   Видлонгова принесла огромный противень со сдобным пирогом, жена Кондека — жареного гуся, невестка Крыщака — двух жареных уток, другие женщины сложились на три литра чистой водки. Маленькие столы составили и накрыли их большой льняной скатертью, расставили на них еду и питье, и так, в конце мая, ранним вечером, начались в сельском клубе приятные бабьи посиделки. Не первые, впрочем, и, по-видимому, не последние, потому что женщины из Скиролавок любили время от времени собраться в своей собственной компании, поесть, выпить, поболтать в отсутствие мужчин. Мужчины — что тут скрывать — в это время предпочитали сидеть по домам, а если кому-то надо было пройти мимо клуба, он прокрадывался потихоньку, чтобы его не увидели через окно и не затащили в клуб, унижая его мужское достоинство. Было дело, Шчепан Жарын дал женщинам втянуть себя в клуб, думая, что бабья водка на вкус точно такая же, как мужская, но когда они, подгуляв, начали бесстыдно и без разрешения его змею вытягивать наверх, он удрал от них с ширинкой, лишенной пуговиц. Отсюда — урок для мужчины, что неплохо с одной женщиной выпить водочки, но с толпой женщин — господи упаси.
   Во главе огромного стола сидела и командовала застольем Зофья Видлонг, жена лесника. Ей было пятьдесят лет, и она была очень толстая. В гмине Трумейки ни у одной женщины не было большего зада, в автобусе она платила за один билет, но занимала два места; только очень маленький ребенок мог возле нее примоститься. Над большим животом возносился крутой навес огромных грудей. Даже в Бартах ни в одном магазине не было достаточно большого бюстгальтера для Видлонговой — так же, как не существовало обуви для больших стоп Плотника Севрука. И по необходимости Видлонгова сама сшила себе что-то вроде двух мешков для своих верхних излишеств, но то и дело то левая, то правая грудь выскакивала из лифчика и съезжала на живот, и руки у Видлонговой были без передышки заняты запихиванием какой-либо из них в надлежащее место. Несмотря на свои пятьдесят лет и полноту, а может быть, именно благодаря ей, лицо она сохранила гладким, без морщин, с нежной розоватой кожей. При этом губы у нее были толстые, красные, глаза голубые и веселые, волосы светлые и очень пышные. На лицо она считалась симпатичной, а избыток тела у женщины не каждому мужчине кажется недостатком. И, хоть лесник Видлонг жаловался, что с такой обширной женщиной трудно в одной кровати хорошо выспаться, и плоской, как доска, жене дровосека Стасяка, как об этом перешептывались, сделал ребенка, другие мужчины, у которых были худые жены, с удовольствием поглядывали на Видлонгову. В очереди в магазине они охотно становились за ней, чтобы, вроде бы случайно, рукой или животом прикоснуться к ее заду.
   Видлонгова родила четверых детей, дочь и троих сыновей, уже живущих своими семьями, только младший был еще в армии. Некоторые женщины завидовали Видлонговой, что она избавилась от детей, а вместе с ними — от хлопот и обязанностей, а у нее из-за этого болело сердце. Не потому, что она любила своих детей больше, чем другие женщины, а потому, что всю жизнь она должна была тяжко работать и сильно бедствовала. Она мечтала — когда родила детей, занималась их воспитанием, маленьким хозяйством, ухаживала за коровами, свиньями, птицей, потому что зарплата лесника была небольшой, а Видлонг не принадлежал к числу расторопных людей (не он, а она должна была ругаться из-за казенных лугов в лесу, из-за каждого куска земли, положенного лесникам) — она мечтала, что когда дети вырастут, с их помощью она создаст что-то вроде могучей империи в окрестных лесах и будет там безраздельно царствовать. Свою дочь она собиралась выдать за лесничего из соседнего Урочиска, чтобы иметь влияние на зятя-лесника и во время дележки пахотных земель самый урожайный участок заграбастать. А дочка вышла замуж за шахтера. Старший сын выучился на лесника, но, вместо того, чтобы принять освободившееся лесничество в Блесах, принадлежащие ему земли и луга, два сарая и большой хлев, уехал в Бещады. Второй сын и не думал оставаться в лесу и пошел рабочим на судоверфь. Третий, самый младший, который в армии был, познакомился с богатой девушкой откуда-то издалека и решил поселиться у нее, в ее большом хозяйстве. Так Видлонгова осталась при своих мечтах, которым не суждено было сбыться, без какой-либо власти и влияния. Так же, как раньше, она должна была каждый год воевать за хороший луг в лесу, за каждый клочок лучшей земли, чтобы прокормить коров, свиней и бесчисленную птицу. Она уже не была такой бедной, как когда-то, могла и от своих детей что-то получить, если бы захотела, но, если правду сказать, не хватало ей только чуточки власти в окрестных лесах, а именно этого она достичь не могла. А зачем ей нужна была эта власть, пусть даже косвенная, через зятя, сыновей, их друзей и знакомых — она и сама не понимала. А может быть, и не хотела понимать, хоть хорошо помнила, какой она была смолоду хорошенькой, кругленькой бабенкой, и у каждого был на нее аппетит. То один старший лесничий, то другой не раз говорил ей, когда весной делили пашни и луга: «Придете, Видлонгова, сегодня вечером в молодняк в квадрат 112». И она шла, потому что хотела получить хороший луг, плодородную землю. Домой она возвращалась, вся сгорбленная от унижения и заплаканная, несмотря на то, что луг ей потом всегда доставался наилучший, а земля — самая урожайная. Но своим простым умом она поняла, что самая большая сила на свете — это власть, она дает человеку могущество и деньги. Чтобы, однако, с этой властью она — такая простая женщина — сделала, если бы получила ее через зятя и сыновей, она себе не представляла. Но жаждала ее, каждой малости, хотя бы этого руководства кружком сельских хозяек в Скиролавках.
   Она считалась женщиной аккуратной — это ее когда-то ставил в пример другим доктор Неглович, что, несмотря на ее годы и четверку детей, он у нее не нашел ни одной язвочки. Она была и хозяйственной: каждое лето принимала у себя дачников, неких супругов Туронь, готовила для них вкусные обеды и умела чисто подать. И вот этой женщине, с такими взглядами и таким характером, выпало, что у нее на сорок четвертом году жизни прекратились месячные.
   Причины этого она усматривала в факте, что они у нее рано пришли, в десять лет, и вот быстрее, чем другим, ей пришлось с ними расстаться. Однако доктор Неглович объяснял, что такие случаи для медицины не вполне ясны и не до конца изучены.
   Неприятная это вещь для женщины. Не у одной из них сразу же появляется ощущение, что она стала чем-то совершенно бесполезным, какой-то развалиной или трухлявым пнем. Другой начинает казаться, что это старость входит в ее тело, и уже навсегда, до самой смерти, там устраивается. Поэтому у многих вдруг появляется удивительное беспокойство, неуравновешенность, склонность к скандалам, раздражительность, а также разные видения, вызванные глубоко скрытой тоской. Так бывает: у одной сильнее, у другой слабее, но не всегда. Видлонгова приняла свою судьбу спокойно, с улыбкой на красных губах, с безмятежностью в голубых глазах. Разве что еще немного поправилась, лифчик должна была сшить себе чуть больший, и чаще, чем это бывало раньше, любила выпить водочки, если находила для этого подходящий случай.
   И сейчас, командуя женщинами из Скиролавок на их вечеринке, она раз за разом поднимала свой стаканчик, полный водки, и других к тому же призывала. Но никому не надо было специальных приглашений, чтобы съесть кусок жирной гусятины, утиную ножку обгрызть, сдобного пирога себе отрезать и запить это все напитком, после которого женщине становится веселее.
   Не нужно было заставлять Зофью Пасемкову — она не становилась после водки веселее, а еще больше сжимала свои тонкие губы, будто бы внутри у нее что-то болело. Пила и быстро ела Хелена Зентек, жена лесоруба, худая, с желтыми пятнышками на лице. Ела быстро, но с трудом, потому что, хотя она и тридцати лет еще не прожила, но, родив пятерых детей, потеряла почти все зубы, и ей нечем было как следует кусать гусиное и утиное мясо. Мешало ей есть и то, что время от времени она должна была засунуть жирную от яств руку себе под платье и поскрести внизу живота, потому что у нее там постоянно чесалось. Против этого зуда доктор Неглович дал ей когда-то специальную мазь и велел выбрить лоно, что на какое-то время подействовало, но, когда волосы отросли, зуд вернулся. Муж Хеленки, лесоруб Зентек, не согласился повторить лечение, потому что предпочитал, чтобы и у него зудело, лишь бы не кололось.
   Жена солтыса Ионаша Вонтруха только губы смачивала в стаканчике, отщипывала понемногу гуся и пирога — вера ее мужа не позволяла ей излишествовать, учила покорности и воздержанности не только в разговорах, но и в еде и в питье. Жена Кондека пила, но не ела, словно бы хотела другим женщинам дать понять, что с тех пор, как священник Мизерера вернул ее мужа в стадо верных, у нее нет недостатка в еде и ей нет нужды объедаться на женской вечеринке.
   Иначе было с Люциной Ярош, женой лесоруба. Она удобно расселась на стуле по правую руку Видлонговой, широко расставила свои кривые ноги, выпятила большой живот и быстро выпивала стаканчики, которые ей наливала Видлонгова. А эта предупредительность лесничихи вытекала из факта, что Видлонговой было интересно, откуда Люцина Ярош в последнее время берет деньги, ни у кого не занимая, как она делала всю жизнь. Ярош ведь не стал зарабатывать больше, чем раньше, Люцина не стала хозяйственней — а однако уже ни у кого в деревне не занимала. Водка могла склонить ее к признанию, но Ярошова после трех стаканчиков стала на диво неприступной и даже язвительно говорила другим: «Глупая ты баба», так, будто бы на нее снизошла тайная мудрость.
   Видлонгова подливала и в стаканчик жене дровосека Стасяка, чтобы еще раз услышать от нее признание, что шестого ребенка ей смастерил ее муж, Видлонг. Она совсем не собиралась устраивать из-за этого скандал мужу — что бы это дало спустя столько времени? И не было у нее ревности, что он мог завести романсе кем-то таким, как Стасякова, и получать от этого удовольствие. Не в том дело, что Стасякова была не в ладах с языком и только какое-то «хрум-брум-брум» слетало с ее губ с интонацией возражения или одобрения, ведь детей не болтовней делают; но была Стасякова страшно худой, при этом маленького роста, с животом таким же большим и выпуклым, как у Ярошовой. С двадцати лет у нее появился такой живот, она утверждала, что вода у нее там накапливается, но каждый раз врач устанавливал беременность. После рождения ребенка живот, однако, не опадал, только убывало волос на голове, зубов, крючковатый нос еще больше искривлялся. И запах неприятный от нее шел, будто бы сала или куриного помета, хоть кур Стасякова не держала. Что нашел в ней лесник Видлонг — пусть теперь Стасякова расскажет, пусть признается, что это было по пьянке или темной ночью.
   Стоит упомянуть и о присутствии Рут Миллер, младшую дочку которой, Ханечку, задушили на лесной поляне за домом доктора. В деревне рассказывали, что когда-то Рут была необычайно красивой и гордой, но ничего от ее красоты, а тем более от гордости, не осталось. Красоту уничтожили время, труд и бедность, а гордости — как она сама об этом упоминала — ее лишил какой-то чужой человек в морозную зиму, сдирая с ее рук рукавички. Две дочери Рут — Берта и Анемари — жили за границей, может быть, и в достатке, потому что время от времени присылали матери какой-нибудь дорогой подарок. Еще трех девочек она родила от лесоруба Янаса, с которым двадцать лет жила не расписываясь, а потом Янаса убило в лесу деревом. После него ей остались три девочки и пенсия. Две дочки вышли замуж за мелиораторов и жили с матерью под одной крышей. Мелиораторы дома бывали редко, но каждый раз, когда они приезжали, возникали скандалы и новые дети. Это правда, что из-за этой толпы ребятишек у Миллеровой всегда воняло: когда один слезал с горшка, то садился другой, а вдобавок обе дочери не рвались к работе, курили сигаретки и смотрели в окно, поджидая своих вечно пьяных мелиораторов. С младшей, Ханечкой, Миллерова связывала самые большие надежды, потому что та была красивой, как когда-то она сама, хорошо училась в школе и обещала вырасти прекрасной панной. Но это ее задушил преступник без лица, и матери только мысль о мести заполняла пустоту, которая после нее осталась. Сорок пять лет было Рут Миллер, но где ей было равняться с пятидесятилетней Зофьей Видлонг. Она была уже старой женщиной с клочками не то седых, не то серых волос, сгорбленная, с почерневшим и сморщенным лицом, дрожащими руками и охрипшим голосом. Только черные глаза не утратили блеска, а после каждого стаканчика водки в них все сильнее разгорался огонек — может быть, от жажды отомстить за дочку, а может, просто от ненависти к другим людям.
   В вечеринке участвовала и вдова Яницкова, и ее дочка, хромая Марына, которая от Антека Пасемко родила внебрачного ребенка. Были и другие — всего почти двадцать женщин, столько их из всей деревни выращивали в прошлом году гусей. Можно было бы много о них рассказывать. Однако всех этих женщин вместе и каждую в отдельности описал Любиньски в своей новой повести о любви прекрасной Луизы. Среди этих женщин выпало Луизе жить, и это их детей она должна была учить.
   Гигантскими были старания писателя Любиньского, чтобы докопаться до правды об этих женщинах и перенести ее на страницы книги.
   Вместо Басеньки он ходил в магазин и стоял с женщинами в очереди у прилавка, прислушиваясь к их разговорам, присловьям, шуточкам. Заговаривал с этими женщинами по дороге и заводил с ними долгие беседы о жизни, иногда даже в халупах навещал. В дискуссиях с Негловичем он не мог нахвалиться удивительным разумом этих простых женщин, меткостью их замечаний, хоть почти ни одна носа не высовывала из деревни. Его восхищали их язвительные характеристики других людей, коварство ума, хищность и алчность, почти звериная привязанность к детям и одновременно полное отсутствие заботы о них, потому что даже сука больше заботится о щенятах, чем они о своем потомстве. И только одно его огорчало — что у него недостаточно таланта, чтобы на страницах новой книжки нарисовать их образы, отразить сложность характеров, граничащую с глупостью меткость высказываний, настырную любознательность и злобу к другим. И таким он был невоздержанным в своих восторгах, что однажды доктор спросил его, может ли он назвать по имени и фамилии такую женщину в Скиролавках, у которой он, Любиньски, без отвращения выпил бы стакан молока или без брезгливости лег бы спать в ее постель. Помрачнел писатель, потому что действительно мог назвать только нескольких таких женщин. А позже пани Басенька сказала ему, как женщины насмехаются над ним, повторяя: «Со сколькими женщинами в деревне писатель разговаривал, а ни одной ему не удалось уделать». И тогда писатель Любиньски понял, как тонка граница между простотой и примитивностью, между сознательной жизнью и прозябанием. Он почти заплакал над судьбой прекрасной Луизы, учительницы, которой выпало жить среди подобных женщин. Тут же он описал, как она должна, была остерегаться, чтобы даже взглядом не выдать свое чувство к стажеру, как петляла между плетнями и среди перелесков, прежде чем пришла на встречу в охотничий домик около старого пруда. Магазин Смугоневой, где его раньше восхищали женские шуточки, в его воображении уподобился огромной бойне, где женские языки, как острые ножи, четвертовали каждое событие и каждого человека, вытягивали из него жилы, распарывали внутренности, солили и перчили, превращали в фарш, пока это событие или этот человек не становились мертвыми, лишенными души, хоть живой и здоровый человек жил по соседству, и спустя час ему говорили: «День добрый».