— Тем более, — поддержал ее Любиньски, — что, как мы знаем, трудно жить без зеленого цвета. Его полно вокруг нас, особенно летом. Порваш сказал после минутного раздумья:
   — Считаю, что без зеленого цвета жить можно. Зато трудно без него рисовать картины.
   — Она проявляет мелочность, — заявила пани Басенька. Доктор почувствовал себя обязанным снова заступиться, на этот раз — за пани Халинку:
   — Объяснения этого дела нужно, как я думаю, искать у Фрейда. У пани Халинки произошло что-то вроде перенесения неприязни к мужу на цвет, который с ним связан, то есть зелень. Трудно требовать от молодой жены, чтобы она сразу поняла, что уже не любит своего мужа. Это процесс медленный. Она долго защищается перед сознанием этого. Сначала начинает не выносить приятелей мужа, потом его окружение, привычки, даже его профессию. Она возненавидела зеленый цвет, потому что муж ходит в зеленом мундире и проводит время в зеленом лесу. Если она когда-нибудь расстанется с мужем, она, вероятно, очень скоро снова полюбит зеленый цвет.
   — Ну да, наверное, — с радостью поддакнул художник. — Она снова полюбит зелень, которая, в принципе, очень красивая краска.
   Улыбка исчезла с лица пани Басеньки. Она вдруг осознала, что у ее мужа, Непомуцена, до нее уже было две жены. А значит, между ними доходило до таких скандалов, как между Турлеем и его женой.
   — А как было у тебя, Непомуцен? — спросила она не без язвительности, так как ее очень раздражала мысль, что до нее в доме писателя уже распоряжались две другие женщины. — Что ты больше всего ненавидел у своих двух предыдущих жен?
   — Их блядство, — решительно ответил писатель.
   — У обеих? — засомневалась она.
   — Да, — ответил он резко.
   Может быть, солнце передвинулось на небе, может, и пани Басенька тоже чуть передвинулась вдоль перил. Любиньски теперь видел ее платьице, просвечивающее на солнце, и знал, что это видит и Порваш. Для него тоже было ясно, что на жене нет не только сорочки, но и трусиков. Если бы не присутствие мужа, она, может быть, сняла бы с себя и платье и показалась голой, как ее подруга Эльвира перед публикой в ночном ресторане. Ее блядский характер не вызывал у Любиньского никаких сомнений, но сейчас он предпочитал не думать об этом.
   — Но ведь нельзя два раза совершить одну и ту же ошибку, — все сомневалась пани Басенька.
   — А однако так оно и было, — сказал Любиньски очень спокойно. От полей и лесов повеял легкий ветер, принес с собой еще больший зной и наполнил. им даже краешек тени на террасе. Жара пробуждала в людях все большее раздражение, доктор ожидал, что писатель припомнит о своей третьей ошибке, каковой был факт женитьбы на пани Басеньке, почувствовал, что потеет, и вытер лоб.
   — Я знал человека, — произнес он, — который женился пять раз и пять раз разводился. Сейчас наверняка он женат в шестой раз. При поверхностном взгляде можно было бы сделать вывод, что ему просто нравится жениться и разводиться, что он принадлежит к разряду прирожденных любителей разводов. Однако же, если присмотреться к его жизни поближе, привлекает внимание тот факт, что каждой из этих женщин он высказывал на суде одно и то же обвинение.
   — Какое? — заинтересовался Порваш.
   — Алкоголизм. Значит, он пять раз совершал одну и ту же ошибку: женился на женщинах, которые имели склонность к злоупотреблению алкоголем. Ошибку? Можно ли одним и тем же способом ошибаться целых пять раз? Мне кажется, что скорее у него была склонность к женщинам, которые любили много выпить, он женился на них, а потом, в браке, они становились алкоголичками и делали его жизнь невыносимой. После каждого развода он клялся мне, что женится на абстинентке. К сожалению, поступал он по-другому. Он бывал в компаниях, где много пили. Из этих компаний и рекрутировались его очередные жены. Этот человек ни за что не хотел признаться себе, что женщины — абстинентки, избегающие, ясное дело, пьяных компаний, абсолютно его не интересуют. Поэтому я склоняюсь к убеждению, что очень многие люди предпочитают избегать истинной правды о себе и о своих склонностях.
   — Но вы ведь не хотите сказать, пане доктор, что я… — начал Любиньски раздраженным тоном. Доктор перебил его:
   — Разрешите мне закончить мысль. Бывает и так, что брак, тесный союз двух личностей, высвобождает в партнерах их невыявленные до тех пор черты. Есть мужчины, которые из каждой женщины делают добродетельную матрону. Другие высвобождают в своих партнершах блядские наклонности, хоть до того, как они с ними познакомились, это были добродетельные женщины. Я знал женщин, которые добивались развода из-за того, что мужья их постоянно избивали, а потом, в очередных браках, тоже получали тумаки. Или они искали мужчин с садистскими наклонностями, или сами вызывали в мужчинах садизм. А может, и то, и другое? Права пани Басенька, когда утверждает, что в женитьбе можно ошибиться только раз. Первый брак, как у женщины, так и у мужчины, совершается как бы под давлением общественного мнения. Мужчина и женщина доживают до определенного возраста, и тогда окружение постоянно их донимает: почему не женишься, почему не выходишь замуж? Люди, которые подвергаются прессингу такого рода, начинают горячечно оглядываться вокруг, быстро находят более или менее подходящего партнера и вступают в брак. В ситуации общественного прессинга ошибка возможна и правдоподобна. А второй брак, который тоже совершается под давлением общественного мнения, но уже другого рода (не разводись и не женись второй раз, потому что это нехорошо), должен быть результатом сознательных действий и сильной воли, долгих раздумий и широких возможностей выбора. Конечно, очередная ошибка возможна, но маловероятна. Во втором браке уже заметно выделяются определенные пристрастия и склонности. В третьим это еще заметнее.
   — То, что вы сказали, не звучит похвально для меня, — пани Басенька сморщила носик и, чтобы солнце не просвечивало сквозь ее платье, уселась в шезлонг.
   — Разрешите мне закончить мысль, — возразил доктор. — Существует и третий аспект этой проблемы. Он кроется в загадке ювенальности человеческого существа, которое всю свою жизнь стремится к полной зрелости, но никогда не созревает.
   — Вот правильно, доктор, — подхватил тему Любиньски. — Ювенальность человеческого существа! Она создает возможность непрестанного развития личности, прохождения очередных этапов созревания, смены вкусов и пристрастий, все новых психических и физических потребностей. На первом этапе моего развития как литератора я нуждался в женщине несколько инфантильной, потому что писал рассказики, в которых любовь носила школярский характер. А вторая моя жена, Эва, как вы ее помните, была сентиментальной. Это при ней я написал «Пока не улетели ласточки».
   — А благодаря мне напишешь разбойничью повесть, — просияла пани Басенька. — Когда ты познакомился со мной, ты был на новом этапе своего психического развития. Ты нуждался в женщине сильной, лишенной ханжества, смелой в своих суждениях. Твои женитьбы, Непомуцен, стало быть, не были ошибкой, они были выражением очередных этапов созревания творческой личности.
   Порваш уже давно держал пустой стакан, который нагревался от тепла его ладони. Он хотел еще холодного вина, но из-за дискуссии пани Басенька не заметила его пустого стакана.
   — Интересно, как будет выглядеть очередной этап развития этой личности? — сказал он ядовито. — Блондинка это будет или брюнетка?
   — Ну знаете ли, пане Порваш, — рассердилась пани Басенька и почти вырвала у него из рук пустой стакан. Она пошла в дом, где в холодильнике остужалось смородиновое вино.
   После слов Порваша Любиньски широко улыбнулся и словно бы с облегчением вздохнул. Слова художника показались ему на свой лад поддерживающими. Они напомнили ему, что он в каждую минуту может бросить Басеньку. Он полез в карман за сигаретами и угостил ими Порваша, который, довольный своим замечанием, добавил:
   — Я согласен с существованием этого общественного прессинга, как это вы определили, доктор. Каждый меня все время допрашивает: когда же вы женитесь, когда у вас будут дети. Даже факт, что я занялся воспитанием маленькой ласточки, вместо того, чтобы делать женщинам детей, вызывал в деревне издевательства и ехидные комментарии.
   — Меня тоже без конца донимают, что у меня нет детей. Много детей, — подтвердил Любиньски. — Откуда в нашей деревне берется такой большой интерес к демографическим проблемам?
   — Это вопрос отличия, — сказал доктор. — Каждый, кто живет хоть чуть?чуть иначе, чем все, у кого нет таких хлопот, как у всех, кто не женится, не плодит детей, а вместо воспитания ребенка занимается воспитанием, например, ласточки, вызывает у людей раздражение и в какой-то мере осуждение. Я считаю это еще одним доказательством, что мы — не только общественные, но и стадные существа. Обратите внимание на стадо, когда рождается альбинос. Животные косятся на выродка, а иногда выгоняют его из стада. Альбинос другой, а значит враждебный. Может быть, таким способом проявляется закон сохранения вида, своеобразный страх перед уродцами, существами дегенеративными, мутантами, для которых нужно сделать невозможной передачу новых наследственных черт. Природа по-своему консервативна. Все она веками делает одним и тем же способом. Но в то же время отдельные виды спасает эволюция, мутация. Значит, консерватизм и неустанный прогресс — это как бы две стороны природы. Это раздвоение и противоречивость лучше всего видны в таком создании природы, как человек. Мы без устали атакуем всякое отличие, но в то же время на нас наводит тоску и раздражает повседневность, мы жаждем этих отличий, перемен, чего-то необычного.
   — Уфф! — аж запыхтел художник при виде заиндевевшего стакана с вином в руке пани Басеньки.
   Этот стакан прямо обжег его своим холодом, а когда пани Басенька ему его подавала, он снова увидел просвечивающее платье. На этот раз жена писателя стояла немного боком, и перед его глазами оказалось то, что до сих пор было скрыто — очертания выпуклых ягодиц, кроме того, он мог заглянуть за декольте, в глубокую ложбинку между ее грудями.
   — Расстроили меня ваши слова, пан Богумил, — Басенька снова уселась в шезлонг. — Даже страшно подумать, что и меня Непомуцен может бросить, как других.
   Холод, проникающий из стакана в тело Порваша, сделал его добрым. — Это была глупая болтовня, пани Басенька. Вы ведь знаете, что меня вообще не интересуют ничьи дела. А наши умные диспуты — это как жужжание мух над кучей дерьма в жаркий день. Никто не рождается любителем разводов, так же, как и убийцей.
   — Позвольте, коллега, — вмешался Любиньски. — Вы вступаете на территорию генетики. А что касается нашей болтовни о чьих-то делах — если бы не подобные разговоры, то вместо того, чтобы рисовать тростники у озера, вы бы еще оставались на этапе лазания по веткам деревьев и бегали бы на четвереньках. Человечество должно было аккумулировать свой опыт и наблюдения, чтобы обеспечить свое развитие.
   — Но это правда, что никто не рождается любителем разводов, — поддержала художника пани Басенька. — Так же, как никто не рождается солдатом. Я читала книжку с таким названием.
   — Правильно, — поддакнул доктор, который уже устал от жары и разговора. Никто не рождается ни любителем разводов, ни солдатом, ни убийцей. Самое большее — являются на свет с предрасположенностью к этим направлениям.
   — Так говорит наука о генах, — охотно поддержал тему Любиньски. — Вы не слышали о добавочной хромосоме? Никто не рождается солдатом, но многие очень охотно становятся хорошими солдатами. Разве каждый носит маршальский жезл в солдатском ранце? Нет. Только некоторые. С соответствующей предрасположенностью.
   — Капитан Шледзик, — отозвался доктор, — советовал мне познакомиться с результатами исследований виктимологов. Я это недавно сделал. И что оказалось? Из некоторых людей с соответствующей предрасположенностью жизнь формирует потенциальные жертвы чьих-то махинаций. Эта наука не говорит, но само собой разумеется, что, раз формируются жертвы, то тем же способом должны формироваться и палачи. Без планктона нет карасей, без карасей нет щук, без щук нет хорошего обеда. Вывод напрашивается такой, что в мире природы каждый — чья-то жертва, и каждый бывает для кого-то палачом. Вопрос: бывает ли это явление среди людей?
   — Вы думаете, доктор, что мой дорогой Непомуцен, — сказала пани Басенька, — был прирожденным палачом для своих жен, принуждал их к блядству. Но ведь это не правдоподобно!
   — Согласен. Я всегда считал его жертвой их поступков, — сказал доктор.
   Порваш опорожнил стакан с вином. Он встал с шезлонга.
   — Говорите, что хотите. На опушке леса убили двух девушек, и никто из вас не знает, кто это сделал. А хуже всего, что мы даже не догадываемся, кто будет его третьей жертвой.
   Сказав это, художник спрыгнул с террасы и по самому солнцепеку пошел по направлению к дому лесничего Видлонга. Зной и картины, которые демонстрировало на террасе просвечивающее платьице пани Басеньки, пробудили в нем сильное желание. «Окна у меня уже сильно запылились», — повторял про себя Порваш, думая, что он скажет в доме лесничего. Потому что с тех пор, как он воспитывал ласточку, Видлонгова перестала приходить в его дом, чтобы прибирать там и мыть окна. По правде говоря, с тех пор у Порваша не было ни одной женщины, и тем сильнее было теперь его возбуждение. Ласточка не только не выполнила его не произнесенного вслух желания, чтобы у него появилась навсегда красивая и удобная в постели женщина, но и вообще, он потерял даже то удобство, которое у него до тех пор было.
   — Вы ведь знаете, что у меня дачники, паньство Туронь, — сказала ему Видлонгова, словно бы обиженная, что только сейчас он о ней вспомнил. — Они у меня много времени отнимают. Что делать, найдите себе кого?нибудь другого для мытья окон.
   Порваш вернулся домой в потоках послеполуденного солнца. У него болела голова, и очень хотелось женщину. Он мог пойти в лесничество Блесы, чтобы там хоть посмотреть на пани Халинку и ее маленький задик, но, как человек, имеющий отношение к краскам, он одним своим присутствием должен был вызвать там скандал по поводу цвета панелей в коридоре и в канцелярии. Он с раздражением вспоминал вид стройных бедер жены писателя, сходящихся в самом упоительном месте, и задумывался, перечислил ли доктор все аспекты проблемы проявления в людях их скрытых наклонностей. Ведь дело не ограничивалось только тремя сторонами: кому-то нравились женщины со склонностями потаскух, кто-то высвобождал в женщинах их распутные склонности или же под давлением общественного мнения совершал поспешный выбор и ошибался, сочетаясь браком с потаскушкой. Могла существовать и четвертая сторона проблемы: обязательность пребывания в определенной среде, маленькой деревушке, похожей на бардачок, которая в каждом человеке вызывала склонности к распутству. «К черту! — подумал Порваш. — Пусть сегодня же случится та история, загорится костер на острове. Пойдем ночью на мельницу. Все. И будем это делать со всеми. Иначе от этой жары мы все спятим».
   И художник с огромной тоской посмотрел на озеро и зеленую рощицу на Цаплем острове.

О ночи духов и силе страсти, которая лишает воли

   В эту ночь месяц довольно быстро выплыл из-за горизонта, но потом замер и надолго завис над лесом, которым порос болотистый полуостров, где зимой ночевал Клобук. Месяц был большой, круглый и сиял металлическим блеском. По недвижной поверхности залива разлилась полоска холодного света, похожая на сверкающую дорогу над темной глубью вод, до самого дома доктора, до его сада, до ступеней крыльца, ведущего на террасу. Могло показаться, что на этой чудесной дороге вскоре появятся стада кабанов, населяющих болота, покажется рогатый олень или бородатый лось. Погромыхивая железом, пройдет толпа солдат, которые утонули в трясине вместе с танком. Ведь это была дорога духов, мечты и тоски, крылатых ангелов, человеческого вздоха. Тишина наполняла воздух, зеленоватый блеск выдавал укрывшихся в тростниках селезней, в деревне не лаяла ни одна собака и молчали коровы на пастбищах. На деревьях в саду росли серебряные листья, они казались выше и были полны какого-то удивительного величия. Красота этой ночи была, однако, мертвой, как лицо прекрасной неживой женщины. Так подумал доктор, когда на минуту вышел на террасу и увидел полосу света на заливе, эту серебристую дорогу, которая зазывала на прогулку по трясинам, где жили духи солдат. Куда на самом деле можно было прийти по такой дороге? Мир казался пустым, блеск луны охлаждал лицо и руки, тени деревьев удлинялись и поражали таинственной глубиной, как глаза умерших. Сотни раз поднимал доктор веки умирающих и заглядывал им в зрачки, все меньше реагирующие на свет. Сейчас он чувствовал, что он так же смотрит на эту ночь и ее мертвый блеск. Рои комаров, кружащиеся над берегом озера, принимали очертания духов, которые пришли с трясин по блистающей дороге, чтобы совершить здесь свой смертельный танец. Озеро тоже было грозным, похожим на чудовище, заманивающее жертву притворной неподвижностью. И не мог доктор отыскать в себе приязни к этой лунной ночи, к ее мертвой красоте. Его охватывал страх перед неизвестным. Он подумал, что где-то на опушке леса скрывается убийца без лица и имени. Эта ночь несла обещание новой смерти, насмешки над человеческим достоинством, над разумом и человеческой справедливостью. Но было в ней и что-то большее — он не мог назвать этого, а может быть, не хотел признаваться себе в этом. В нем обнажалась тоска по чьему-то живому теплу, по совокуплению с кем-то желанным, его звала эта блистающая дорога, которая была как вход в мучительный, постоянно повторяющийся сон. Он был уже на пределе сил, которые защищали его от все нарастающей страсти, у него была отнята вся его воля, он должен был подчиниться чьему-то приказу. Слишком много раз он мечтал о таком именно безволии, слишком часто переживал такие минуты в снах, чтобы теперь не поддаться приглашению, распростертому перед ним блистающей дорогой.
   По ступенькам террасы он сошел в сад. Миновал его и медленно пошел по краю озера, глядя, как блистающая дорога сопровождает его в этом путешествии. Движением руки он отогнал от себя собак, влез на трухлявую лавку возле забора и перепрыгнул на другую сторону. С левой стороны был искусно сплетенный из ивовых прутьев забор, окружающий огород Макуховой, справа стояла высокая стена прибрежных тростников. Он шел по густой траве, по земле, подмокшей и немного прогибающейся под ногами, не слышал звука своих шагов, и ему казалось, что он здесь — только одна из ночных теней или дух, летящий над травой.
   В окнах дома Макуховой было темно. У Видлонгов слабым огоньком поблескивало оконце на втором этаже, где жили дачники. Дремали деревенские собаки — тишина была глубокой и так же, как мир, неподвижной от мертвого лунного света. Еще несколько шагов — и ему открылся вид залитого блеском луга у озера. Он увидел продолговатый силуэт низкого дома с желтоватым прямоугольником светящегося окна. Юстына не спала еще — сердце его забилось сильнее, ожили беспокоящие мысли и предчувствия. У него было впечатление, что зеленоватый свет касается его волос, ноздрями он вбирал долетающий с озера запах водорослей, серебристая дорога все манила его на широкую глубину. Ему казалось, что он стоит у ворот страны, куда ему входить запрещено, но в то же время должно было исполниться предначертание, чтобы он вошел туда и познал самого себя. Какие-то могучие силы, таящиеся в нем самом или вне его, обозначили перед ним эту дорогу и эту ночь, чтобы он, как ночная бабочка, прилетел к окну с желтоватым светом. Ждала ли и она его в такой же муке?
   Он склонился над берегом озера, нашел в песке промытый водой круглый камешек и бросил его в сторону ведра, которое стояло посреди двора. Он не попал, камешек упал в траву и потонул в тишине. Только второй вызвал громкий звон.
   Он хотел тут же повернуться и бежать в лес, но, как во сне, у него вдруг не хватило сил. А она уже стояла в полуоткрытых дверях, в свете голой лампочки в сенях, в белой рубахе до колен. Руку она поднесла к глазам, потому что ее ослепил блеск луны; ему это показалось приглашающим жестом. Сначала он осторожно сделал три шага, потом еще один и другой, пока она не увидела его и не узнала.
   Она улыбнулась уголками губ, но через секунду ее губы раскрылись шире, так же, как тогда, когда она была у него на приеме, и ему показалось, что она бросает ему какой-то бесстыдный вызов. Он ступил еще несколько шагов и встал перед ней. Ее волосы были черными в свете луны, черными показались ему губы и глаза. Пальцами обеих рук она стала медленно развязывать бантик на тесемке, которая стягивала ее рубашку у самой шеи. В воздухе, пропитанном запахом водорослей, его вдруг овеял запах ее тела — овечьей шерсти, шалфея, мяты и полыни. Он не смог обуздать свою страсть, у него затряслись губы, и он внезапно протянул к ней руки, а она, словно бы испуганная, отступила в глубь сеней, ведя его за собой в освещенную комнату. Он мгновение стоял посередине, слышал, как она босиком проскальзывает мимо него, закрывает двери и поворачивает ключ в замке. Потом она снова оказалась рядом с ним, ее пальцы дергали тесемку и все не могли развязать бантик. Он опустил руки, любуясь красотой ее лица, — видел низкий гладкий лоб, черные дуги бровей над чуть раскосыми глазами, выдающиеся скулы, обтянутые кожей с розоватой прозрачностью морской раковины. Между припухшими губами заблестел красноватый кончик языка, которым она легонько двигала, как бы приглашая его к поцелую. Ему вдруг захотелось сказать ей о своем страдании, о боли, которая пронизывала его при мысли о ее теле, о преследующем его везде запахе овечьей шерсти, шалфея, мяты и полыни, но слова остались в мыслях. Резким движением он снова протянул руки, обнял Юстыну, прижимая ее к себе и открывая, что и она тоже дрожит под толстой материей рубахи. Она оперлась лбом о его грудь, ее волосы пощекотали ему губы. Он передвинул руку со спины женщины на ее бедра, подтягивая рубаху, пока не почувствовал тепло нагого тела.
   Она вырвалась из его объятий и бесшумно подбежала к выключателю. Он стоял в темноте с пустыми руками, пока его не овеяло ее дыхание, а на шее он не почувствовал сплетение женских рук. Она потянула его на кровать, которая стояла у стены. Упала навзничь, на разобранную постель, задрала кверху рубаху и широко расставила ноги. Он лег на нее, расстегивая замок и освобождая набухший член. Она ждала его, тихая и немая, с разбросанными ногами, с рубахой, подтянутой до шеи, с выпуклостью обнаженного живота, белеющего в лунном свете. Он вошел в нее мощно, с каждым движением слыша ее все более быстрое и хриплое дыхание. На спине он чувствовал пальцы, которые больно впивались в тело, хотя он был в свитере. Почти силой он должен был освобождать свой член от мощной хватки ее мышц, чтобы вонзить его еще сильней и глубже, пока она вдруг не изогнулась дугой, поднимая его на себе. Потом она упала под ним и замерла, а он ощутил судорогу в мошонке и пронизывающее облегчение от извергающегося семени.
   При лунном свете он теперь четко видел вещи в избе — стол, лавку, скамейки, цветными стеклышками поблескивала икона в левом углу. Он подтянул выше рубаху Юстыны, обнажая груди с большими горками сосков. Лица он не видел до него не доставал блеск луны. Не слышал он и дыхания молодой женщины. Губами он дотронулся до взгорка правой груди, минуту сосал его, но Юстына ни малейшим движением не реагировала на его ласку. Тогда он неожиданно вспомнил желтоватое лицо Дымитра, в нем родилось чувство страха и даже отвращения — к ней, к женщине, лежащей под ним со все еще раздвинутыми ногами — и к себе, который был на ней в одежде, будто бы пришел сюда только ради самого любовного акта, поспешного и стыдного. Он уже не ощущал никаких связей с этим нагим телом, которое было под ним, перестал понимать, отчего так сильно он до сих пор тосковал по этой минуте.
   Он встал с постели и почувствовал легкое головокружение. Сел на скамейку, глядя на кровать с белеющим в сумраке силуэтом нагой женщины. Она не дрогнула, когда он с нее сошел, не умоляла шепотом, чтобы он с ней остался. Он сделал два шага к двери и остановился, ожидая ее голоса или хотя бы движения нагого тела. Но она все оставалась неподвижной, с раскиданными ногами, с головой, отсеченной мраком. Он повернул ключ в замке и вышел во двор, в зеленоватый блеск месяца. Быстро шел он вдоль берега, радуясь, что с каждой секундой отдаляется от места, которое показалось ему таким страшным, будто бы он совершил преступление и оставил за собой мертвую жертву. Но когда он миновал садик Макуховой и нечаянно прикоснулся пальцами к носу, его охватил запах тела Юстыны — аромат овечьей шерсти, шалфея, мяты м полыни. Внезапно вернулось желание, он захотел пойти обратно в сумрачную избу, положить руку на живот Юстыны, губами схватить бугорок ее груди, освежить вкус, который все еще был на его губах. При одном воспоминании только что пережитого наслаждения у него снова закружилась голова, он качнулся к ивовому забору. Вдруг громко разгавкался пес у Видлонгов, и этот звук вернул ему трезвость и рассудительность. Он перескочил через свой забор и вошел на террасу. В спальне он быстро разделся, а когда наконец лег в прохладную постель, подложил себе под щеку пальцы, которые запомнили аромат тела Юстыны. Прошло ощущение сильной боли и напряжения, которое было у него уже много дней и много ночей. Он знал, однако, что на следующую ночь он пойдет туда снова.