Здесь же, рядом, старый Крыщак грязно ругался и обзывал какую-то женщину последними словами, не в состоянии удовлетворить старческого возбуждения. Ее же или пузатую Ярошову гладил по груди воняющий рыбой стажер и хихикал, хватаясь за соски, напрягшиеся и набухшие. «Еще и еще, я ведь уже не беременею», — покрикивала Видлонгова, выпячивая белый зад. Пани Басеньке показалось, что это ее придавливает огромное и тяжелое, как скала, тело плотника Севрука, но в самом деле там была Смугонева из магазина. Севрук охватил своими могучими лапами ее талию, обмерил пальцами бедра и грудь, словно бы снимая с нее мерку на платье. Из копны сена доносился мышиный писк, который издавала Халинка Турлей. Ее шею обвил, как скользкий змей, удивительно длинный и дряблый член Шчепана Жарына. Тонкий змеиный язычок укусил ее в губу. Она не почувствовала боли, ей только сделалось еще жарче от отравляющего ее яда. «Теперь сюда и сюда», — приказным тоном говорила Рената Туронь, раскладывая на глиняном полу свое большое обнаженное тело, усеянное веснушками. Ее муж, Роман, широко открывал беззубый рот и громко бурчал задом, глядя, как по очереди ложились на его жену молодой Галембка, Порваш и сын Севрука. Потом Туроневу хлестал кнутом Отто Шульц и сталкивал в адский, пылающий огнем провал, откуда уже доносился крик Марии Вонтрух и невнятное «хрум?брум» Стасяковой. Белые бедра Юстыны складывались и раскрывались, как крылья бабочки, никто на нее не входил — она лежала одинокая, вдали от других, странная, отсутствующая. Одуряюще пахло сено, еще сильнее был запах человеческого пота и сырой аромат мужского семени, рыбий дух женских гениталиев и всепроникающий тонкий запах сушеных слив. Обнаженные тела переплетались друг с другом, копошились, как клубок червей. Из угла мельницы голодные глаза Антека Пасемко смотрели в раскрывающиеся бедра Юстыны, из глаз текли кровавые слезы, а потом в них появился страх, когда на сене Порова, чудно выпячивая свой голый живот, заталкивала себе в лоно зубья вилки и кричала от боли…
   Сколько это продолжалось? Она вдруг очнулась — ей стало холодно. Она осознала, что лежит на сене с задранной кверху юбкой и обнаженной грудью. У нее горели обкусанные губы, а когда она сунула руку меж бедер и ягодиц, там запульсировала легкая и приятная боль. Сквозь щели в деревянных стенах долетали порывы ветра и овевали ее наготу, вызывая озноб. Куда девался тот мужчина, который наполнил ее собой? Может, он был не один, их было много (все?таки она два или три раза пережила оргазм), и всеми местами она еще ощущала их в себе. Ее охватил стыд, чувство страшного унижения, ведь она пришла сюда сама, без чьего?либо приказа, по собственной воле. Они были в каждом отверстии ее тела, делали с ней что хотели.
   Она попыталась подняться с сена, но ноги не слушались ее. В конце концов, однако, она встала и вышла с мельницы. В памяти ее не осталось ни единого мгновения обратной дороги к дому. Она сразу легла в одежде и обуви на кровать в спальне и тут же заснула. Она была страшно измучена, как будто бы куда-то очень долго шла и потом так же долго откуда-то возвращалась. А ведь скорее всего никуда она этой ночью не ходила — просто заснула на кровати, уставшая после приборки. И попросту проспала до рассвета.
   Утром ей не хотелось думать о мучительных снах, которые преследовали ее ночью. Она выкупалась в теплой воде, добавив туда пенистого шампуня, вытерла тело жестким полотенцем. И почувствовала себя бодрой и свежей. Только губы у нее болели, неизвестно почему.

О том, как писатель Любиньски сам себя повстречал у шлюза

   Под вечер писатель Любиньски причалил свою яхту в узком и длинном заливе возле шлюза. Тут же, за его железными створками, закрывающими цементированное русло, был канал, который дальше разветвлялся в две стороны: по левому рукаву можно было добраться до самого моря, правый вел к обширному озеру с берегами, застроенными кемпингами и домами отдыха. Недалеко от шлюза был дачный ресторан, столовая в псевдоготическом замке с двумя башенками и арочным подъездом.
   В заливе возле шлюза, открывающегося каждые два часа за небольшую плату, Любиньски встал перед дилеммой, куда направить нос своей яхты: к морю или в другую сторону? Сидя в кокпите на левом борту, он видел берег с разноцветными домиками кемпингов в высоком лесу и две башенки готического замка. Перед его глазами был и канал, и швартующаяся там белая яхта, такая же, как его собственная. Обладатель этой яхты тоже, кажется, ждал, пока откроется шлюз, но тоже скорее нерешительно, раз якорь он бросил не возле самого шлюза, а у берега (для разнообразия только возле левого берега, тогда как Любиньски пришвартовался возле правого). Та яхта была направлена носом на озеро Бауды, а яхта Любиньского смотрела на канал. «Так будет выглядеть моя яхта, когда я через несколько дней буду возвращаться на Бауды», — подумал Любиньски. И сразу же, внимательно присмотревшись к корпусу похожей яхты, ее оснастке, гроту с небольшим грязным пятном возле основания бома, к розовым занавесочкам, заслоняющим изнутри стекла иллюминаторов, Любиньски с беспокойством подумал: не его ли это собственная яхта находится по другую сторону шлюза, и таким образом он как бы видит сам себя в будущем времени. И, хоть это казалось не правдоподобным, Любиньского поразила мысль, что, может быть, у шлюза ему случилось встретиться с самим собой или, точнее, с каким?нибудь другим писателем Непомуценом Марией Любиньски. Ведь согласно теории чисел в мире, насчитывающем несколько миллиардов человеческих существ, мог жить еще какой?нибудь Непомуцен Мария Любиньски, писатель и владелец белой яхты. Давно уже у Любиньского вызревало подозрение, что наверняка существует второй Непомуцен Мария Любиньски, в свое время он обратился по этому поводу за советом к одному психиатру. Тот объяснил ему, что каждый человек в известной степени складывается из трех слоев или, если кто-то предпочитает, существ, то есть из «эго», «суперэго» и «ид». Это никакое не недомогание и не аномалия. Любиньски из-за своей артистической впечатлительности эти три слоя личности может ощущать как три или два отдельных существа. Не исключено, что он ведет с ними диспуты или беседы, то есть совершает самоанализ. Этих второго и третьего Любиньского (как бы каждый из них ни назывался — «суперэго» или «ид») Непомуцен никогда не видел собственными глазами, только подозревал о их существовании. Сейчас, однако, вечером, он встал лицом к лицу с тем, что по другую сторону шлюза, может быть, пришвартовывает свою белую яхту какой-то другой Любиньски, даже если это был только его «ид» или «суперэго». Отбрасывая психологические или психоаналитические объяснения, можно было бы принять и предположение, почерпнутое из известных Любиньскому научно?фантастических книг, что вовсе нет двух Любиньских, а просто случилось выдающееся событие. Ни с того ни с сего завязалась знаменитая петля времени — ранний Любиньски лицом к лицу встретился с Любиньским, на несколько дней позднейшим и старшим. Непомуцен напряг зрение и старался увидеть владельца второй белой яхты, чтобы убедиться, в самом ли деле это личность, идентичная ему самому, так же, как была идентичной яхта, ее оснастка и занавески на иллюминаторах. Только эту личность он не увидел. Не мог он его, впрочем, увидеть, если тот сидел за кабиной на правом борту, так же, как и тот не мог увидеть Непомуцена, сидящего на левом борту за кабиной. Не было ведь и исключено, что тот, другой Любиньски покинул яхту, перешел по мостику через шлюз и сейчас ужинает в ресторане. Можно ли было Непомуцену не использовать случай встретиться с самим собой?
   Он сбросил паруса, грот тщательно обмотал вокруг бома, а фок закрепил вдоль левого шкота. Потом он зашел в кабину и с необычайной старательностью надел свой парадный костюм яхтсмена: белые теннисные туфли, белые брюки, черный гольф и белую капитанскую фуражку. Небольшое зеркальце в кабине утвердило его в убеждении, что в этом наряде, со светлой буйной бородой и голубыми глазами, он будет производить милое и даже располагающее впечатление. Тот, другой, возвращающийся из рейса Любиньски не мог быть настолько элегантным, а уж наверняка после многодневного рейса у него не было свежевыглаженных брюк безупречной белизны.
   Яхта закачалась. Как раз открыли шлюз, и уровень воды в озере и канале начал быстро выравниваться. Несколько парусных лодок и моторок, которые тем временем собрались по обе стороны железных ворот, сейчас проплывали в обоих направлениях. Это было последнее в этот день открытие шлюза, и Любиньски выскочил в кокпит в опасении, что белая яхта с другой стороны шлюза через минуту проплывет мимо него по направлению к озеру Бауды.
   Но та яхта стояла на том же самом месте, что и раньше, и парус ее уже был обмотан вокруг бома, что означало, что ее владелец решил провести здесь ночь. Видимо, в то же самое время, когда Непомуцен переодевался в свой парадный костюм яхтсмена, тот занялся свертыванием паруса. Непомуцену было интересно, такой ли тот хороший яхтсмен, как он сам, обмотал ли он так же старательно парус вокруг бома, уложил ли шкотовый линь солнышком, снабдил ли красивым узлом фалы при мачте. Ясное дело, Непомуцен мог бы просто выскочить на берег, прогуляться по мостику на другую сторону и заглянуть на ту яхту. Было это, однако, слишком просто, даже обыкновенно. Он предпочитал оставаться при мысли, что по другую сторону шлюза швартуется его «супер» или «альтер», ему хотелось прокрутить в себе эту проблему, как литературный замысел, играть ею, как пинг?понговым мячиком, который без усилий можно перебрасывать из одной руки в другую. А так как он ощущал легкий голод, ему хотелось верить, что и тот тоже проголодался и наверняка уже пошел ужинать в ресторан.
   От шлюза к замку вела аллейка, посыпанная белым гравием. Непомуцен через стеклянные двери вошел в большой зал с деревянными стропилами. Возле левой стены был буфет, зал заполняли несколько столиков, покрытых грязными салфетками. Гостей было немного, только в левом углу какая-то компания угощалась пивом. Сквозь узкие псевдоготические окна в зал просачивался розовый свет заходящего солнца, красноватыми бликами ему отвечали бутылки с водкой в шкафчике за буфетом, из репродуктора под потолком плыла сентиментальная мелодия.
   Любиньски выбрал столик сразу возле дверей, с наименее грязной салфеткой. Тяжелый стул с высокой спинкой оказался удобным, но, прежде чем на него сесть, он старательно вытер сиденье платочком, чтобы пылью или остатками пищи не запачкать белых брюк. По залу медленным и тяжелым шагом расхаживала официантка, еще молодая брюнетка с красивым лицом, но уже растолстевшая, странно закругленная спереди. Над большим животом висели огромные груди, натягивая засаленную шифоновую блузку. Официантка собирала со столов полные окурков пепельницы, смахивала со скатерок остатки еды, собирала с полу бумажные салфетки. Когда она, повернувшись задом к Непомуцену, наклонялась за салфетками, слишком короткая юбка открывала толстые ляжки, а когда поворачивалась передом, пухлые груди чуть ли не выпадали из декольте и беспокойно двигались в блузке. Непомуцену страшно захотелось подойти к этой женщине, вытащить ее груди наверх, взвесить их в ладонях, как большие дородные груши. Он ощутил желание и удивился этому факту, ведь дома он оставил красивую, стройную жену, с тонкой талией и без живота. Ему никогда не нравились женщины толстые, он брезговал их неряшливостью. Отчего же его возбудил этот тяжелый тюк в грязном фартуке и засаленной блузке? У нее были выпуклые вишневые губи, гладкая кожа на лице, но черные кудри, выбивающиеся из-под белой наколки, казались слипшимися от грязи. Что с ним случилось, что он пожелал эту женщину? А может быть, он стал вдруг кем-то другим? Тем Любиньским, возвращающимся из рейса, тем, кого он искал. Хоть и не вполне. Он считал, что встретит свое «суперэго», а наткнулся только на «ид», комплекс собственных скрытых влечений.
   — У нас уже нет ничего горячего, — хрипло сказала официантка, с уважением приглядываясь к лежащей на скатерти белой фуражке с блестящим козырьком и золотым якорем.
   Ее большой живот находился от плеча Непомуцена только в сантиметре, а может, и меньше. До Любиньского долетал запах этой женщины — запах масла, в котором жарилась картошка.
   — Из холодных закусок может быть заливная щука и язык, — добавила она через минуту, чертя что-то карандашом в блокнотике, который опирала на живот. Он показал ей в дружеской улыбке свои белые зубы.
   — Два языка и две водки. Для меня и для вас. За наше здоровье, — он сзади засунул руку под ее платье и погладил толстое бедро.
   — Эй, пане, — вскрикнула она и отступила на маленький шажок, — нам нельзя пить во время работы.
   Он понятия не имел, откуда у него взялась нахальная смелость, чтобы снова сзади залезть официантке под юбку и еще раз погладить ее выпуклые ягодицы. Она снова отодвинулась на шаг.
   — что-то мне кажется, что для вас найдется порция печенки с луком и с картошкой, — сказала она.
   — Отлично! — обрадовался он. — Печенку и две водки.
   Она отошла не сразу. Черными глазами она осмотрела лицо Непомуцена, его костюм яхтсмена. С доброжелательным удивлением покрутила головой:
   — Вы такой элегантный, а такой же, как все. Только одно у вас на уме. А у меня муж и трое детей. Две водки?
   — Две, — заупрямился он. — Я не пьяница, чтобы одному пить. Она отошла без слова тяжелым шагом и исчезла в дверях возле буфета. Непомуцену стало не по себе. Его охватило что-то вроде стыда, и он был чуть смущен. Тот Любиньски, который возвращался на Бауды, вдруг бесследно исчез. В ресторане псевдоготического замка снова сидел Непомуцен Мария Любиньски, который сегодня утром попрощался со своей гибкой женой с торчащими грудями. На столе в его рабочем кабинете осталось сто страниц повести о прекрасной Луизе и стажере. Встреча у шлюза, петля времени, «эго», «суперэго» и «ид» Любиньского стали плохим литературным замыслом, которым можно было заниматься только несколько минут.
   В дверях кухни появилась официантка с подносом. Она принесла тарелку горячей печенки, хлеб, две рюмки водки, стакан и бутылку оранжада.
   — Вы не заказывали оранжад, но я подумала, что вы захотите чем?нибудь запить водку, — тепло сказала она. — Спасибо, — буркнул Любиньски.
   Он потянулся к рюмке, потому что в этот момент ему было необходимо вернуть себе смелость.
   — Пожалуйста, — тарелочку с другой рюмкой он подвинул к официантке. Беззаботно, как бы из одного приличия, она оглянулась на зал, не смотрит ли на нее кто?нибудь. Потом выдвинула стул из-под стола, присела и одним быстрым глотком осушила рюмку. Налила себе оранжаду в стакан и запила. '
   — Я вас обманула, когда сказала, что у меня трое детей, — улыбнулась она Любиньскому. — У меня двое и муж, который работает далеко отсюда.
   — Ну да, конечно, — алкоголь теплой струей пролился в желудок. — Может быть, еще по одной? — предложил Непомуцен. Она тяжело поднялась со стула.
   — Как хотите, — она отнеслась к этой мысли достаточно снисходительно. А когда она отошла, Любиньски начал быстро и жадно резать и есть печенку. Он хотел исчезнуть отсюда как можно быстрее. Он жаждал забыть о Любиньском из будущего, стать снова собой, исключительно собой, тем Непомуценом, который в жизни не осмелился какую?нибудь из баб в Скиролавках похлопать по заду, зацепить фривольным словом. Для самого мелкого флирта ему нужно было широкое пространство интеллектуальной свободы, партнершу, знающую толк в игре взглядов, мимолетных прикосновений и слов.
   Она принесла тарелочку с двумя полными рюмками. Снова уселась к столу и сразу потянулась к рюмке.
   — Ну, выпьем сразу, потому что мне надо работать. Надо накрыть столы для ужина. Мы выдаем пятьдесят завтраков, обедов и ужинов для отдыхающих в домиках. У них оплачено питание. Если вы проголодаетесь, приходите сюда через два часа. Я вам дам ужин без талона.
   — Спасибо, — прошипел Любиньски, выдыхая из себя горячий алкогольный дух, который обжег ему горло.
   — Где вы ночуете? — спросила она.
   — На яхте. Я пришвартовался возле шлюза.
   — Один?
   — Так вышло, — вздохнул он.
   Ел он быстро, жадно, но не потому, что был голоден. Он хотел заплатить и уйти. Но ей он показался очень голодным, что у простой женщины чаще всего пробуждает симпатию к мужчине.
   — Приходите через два часа. Получите ужин без талона, — заверила она его сердечно, наклоняясь к нему, чтобы он мог заглянуть в глубокий ровик между пухлыми выпуклостями. Он, однако, предпочитал смотреть в тарелку, это обилие грудей и их нагота странным образом его смущали.
   — Я хочу рассчитаться. — Он чуть не подавился последним куском печенки.
   — Не знаю, смогу ли я к вам заглянуть. Тут так много работы. Вечером я ног под собой не чую. Приходите на ужин, — предложила она.
   — Ну да, конечно…
   Он вынул из кошелька крупную банкноту. Он понимал; что сейчас же отсюда уйдет, и это принесло ему облегчение. Алкоголь тоже уже начал действовать и придал ему чуточку смелости.
   Он свернул банкноту и вложил ее в ровик между выпуклостями большого бюста. На секунду задержал там свой палец. — Сдачи не надо, — широко улыбнулся он. Она тихонько ударила его по руке.
   — Свинтус, — заявила она. — Я сразу поняла, что вы за тип. Не приду я на вашу яхту. Я уж знаю, чего такие хотят…
   Она притворялась обиженной. Но, вставая из-за стола и вынимая банкноту из декольте, она снова улыбнулась. А когда Любиньски взял со стола свою фуражку и надел ее, добавила:
   — Ужин мы подаем через час. Но вы можете прийти через два часа. Он отсалютовал и пружинистой походкой покинул ресторан. Страх и скованность вдруг улетучились неведомо куда. Он чувствовал себя прекрасно — в своих белых теннисных туфлях он гордо ступал по посыпанной гравием аллейке. Его распирало сознание собственной силы, мужественности, легкости общения с женщинами. Он жалел, что не оказался еще более настойчивым по отношению к этой официантке, не условился с ней на определенное время, а все это дело как бы подвесил в воздухе. Еще минуту назад тот, другой Любиньски вульгарно щупающий толстую официантку, казался ему отталкивающим. Сейчас он чувствовал себя им и был этим доволен.
   Сколько раз тот, первый Любиньски — изысканный дурак (как он его мысленно сейчас называл) вступал в ресторанах в конфликты именно с такими толстыми официантками. Сколько раз его возмущало, что они пьют водку с клиентами. Других обслуживают быстро и охотно, а для него у них никогда нет времени. Сколько раз он ссорился с продавщицами в магазине, делал записи в книге жалоб и предложений. Видимо, только потому, что он не мог решиться на плоскую шуточку, чтобы снискать их симпатию, был чопорным задавакой, который тут же возбуждал неприязнь к себе. Тот, второй Любиньски знал, как надо вести себя с людьми. Жизнь второго Любиньского была легкой и простой — у каждой женщины были задница и титьки, надо было их только замечать. «Я могу даром съесть ужин для отдыхающих», — подумал он с удовлетворением. Потому что тот, первый Любиньски ушел бы из ресторана голодным. Услышал бы, что ужин только для отдыхающих по специальным талонам. Вместо того, чтобы сидеть над тарелкой, он засел бы над страницами книги жалоб и предложений.
   С полпути к шлюзу он вернулся. Позади псевдоготического замка была кофейня с большой террасой и цветными зонтиками. Вечер стал холодным, до ночи оставалось еще немного времени. Что мешало ему усесться за столик под зонтиком, посмотреть на псевдоготические башенки, увенчанные флюгерами, смочить губы в рюмке коньяка, выпить стакан черного кофе?
   Он с трудом нашел свободный столик, но вскоре терраса начала пустеть. Приближалось время ужина, а кроме того, гости кофейни были одеты по-пляжному, и холод их выгонял. Появилось несколько женщин в длинных платьях и шалях, мужчины надели цветные гольфы. Любиньски едва отмечал их в памяти, маленькими глотками тянул болгарский коньяк и запивал его кофе, погруженный в себя, окрыленный мыслями, которые взлетали) как быстрые птицы, всполошенные замыслом встречи с «ид» или «суперэго».
   Рюмку коньяку и стакан кофе подала ему хрупкая молодая официантка с нежным лицом и золотистыми волосами. Ее свежее личико должно было растревожить его мужественность, но он даже не обратил на нее внимания. Занятый собой, он сидел выпрямившись, положив ногу на ногу, засмотревшись в розовый отблеск солнца, проливающегося сквозь ветви деревьев. Его задумчивость девушка приняла за печаль. В своем наряде яхтсмена, со светлой бородой и с голубыми глазами, которые смотрели в гущу ветвей, он показался ей романтическим одиночкой. Она два раза подходила к его столику, чтобы вытряхнуть пепельницу, и каждый раз убеждалась, что он ее вообще не замечает. «Его бросила какая-то девушка», — подумала она. И так сказала буфетчице, а та, сорокалетняя мать четверых детей, даже выглянула из буфета на террасу. В прошлом году один молодой яхтсмен повесился в парке за замком по причине безответной любви. С того времени они обращали внимание на таких печальных и одиноких, не видящих никого вокруг и как бы отсутствующих.
   — Еще один большой коньяк, — сказал он.
   Непомуцен Мария Любиньски отправился в своем воображении до самого шлюза на канале и по узкому мостику перешел на другую сторону, к белой яхте, причаленной к правому берегу. Он чувствовал, что мысли его ясны и легки, как никогда раньше. Встреча с тем будет болезненной, они столкнутся друг с другом, как острия двух ножей. В кокпите яхты сидит Эва, вторая жена писателя, златовласая Лорелея. Она говорит, не шевеля губами: «Ты, Непомуцен, слишком порядочный человек, чтобы стать выдающимся писателем». Потому что именно так она сказала ему в один прекрасный вечер, когда они переехали в Скиролавки. И она вовсе не имела в виду неумение пробиваться локтями в литературном мире. Она думала и не о том, что Непомуцен никому не делал свинств, не возмущал общественность. Попросту она имела в виду, что человек порядочный видит других людей и весь мир по своему образу и подобию, в то время как, по ее мнению, большого художника должно отличать специфическое воображение. Там, где сотни других людей замечают только гармонию и порядок, он должен заметить и элемент хаоса. А где другие видят хаос, он должен показывать скрытый под хаосом какой-то порядок и специфическую гармонию. Где других охватывает радость, он умеет заметить знамения печали, а в счастье находить знамения трагедии. В то же время, по мнению все большего количества критиков, предметом современной литературы должно было стать описание серой повседневности, банальных событий, ничего не значащих диалогов и неинтересных обычных вещей. Они хвалили книги с банальными сюжетами. Этим книгам сопутствовало банальное воображение их создателей. Разве не из такой, в основе своей банальной, материи возникла его такая знаменитая когда-то повесть «Пока не улетели ласточки»? Он изобразил в ней героев и описал ход событий таким образом, как хотели того критики и читатели, как это отвечало их банальным представлениям о мире. Это, а не что?либо иное, обеспечило книге успех, которым Непомуцен кормился, хоть тот, второй Любиньски (всегда существовавший в нем) подозревал, что в действительности не существуют ни банальность, ни кич. Когда Непомуцен смотрел «Увеличение» Антониони, его вдруг осенило, и он почувствовал, что находится очень близко к какой-то огромной правде. На экране молодой фоторепортер упорно увеличивал фотографию молодой девушки, с лицом смеющимся и счастливым. Делал он это так долго, пока на фоне фотографии, увеличенном до границ возможного, не появилось дуло пистолета убийцы, спрятавшегося в кустах. Благодаря увеличению небольшой детали смеющееся лицо девушки приобретало совершенно другое выражение, появилось новое грозное содержание — драма или трагедия, подлость или обыкновенное преступление. Фотография девушки могла бы показаться чем-то банальным, но благодаря увеличению она теряла свой первоначальный характер, представляла собой не банальность, а драму. «Может ли быть что-то более банальное, — размышлял Любиньски, — чем свадебные фотографии, висящие в сотнях тысяч домов? А, однако, если бы кто-то взял на себя труд и до самых границ возможного начал приближать к нашим глазам каждую деталь той фотографии, может быть, оказалось бы, что в искусственной улыбке молодой жены, в положении ее руки, в меланхолическом взгляде мужчины кроется обещание их будущего несчастья». Таким образом Непомуцен Мария Любиньски пришел к выводу, что искусство — это не что иное, как неустанное увеличение событий человеческой жизни. Жизнь не знала банальностей, а природа — кича, если художник умел достаточно выразительно увеличивать и приближать к глазам людей каждую подробность какого?либо события. Он всегда должен был открыть на их фоне дуло пистолета, угрозу драмы в идиллической сцене и обещание счастья в сцене, изображающей драму. Задачей художника было не простое перенесение в произведение искусства таких или иных анекдотов и событий, а их увеличение, то есть выявление глубоко скрытого смысла.