Сейчас они пили и ели, и ни одной даже в голову не пришло, что кто-то их может описать или увидеть другими, нежели они сами себя видят. Наступила глубокая ночь, опустело блюдо с мясом, противень с пирогом и бутылки с водкой. Одна за другой они начали выскальзывать из клуба, где в конце концов осталась одна Зофья Видлонг и занялась уборкой после вечеринки. Она обещала завклубом, жене начальника почты Кафтовой, что помещение оставит в полном порядке, закроет его и ключ занесет ей на квартиру возле почты.
   В это время художник Порваш закончил при электрическом свете работу над новой картиной, полной тростников у озера. И снова, как в прошлый раз, убедился, глядя на свое произведение немного сбоку, что из гущи зеленовато-рыжих палок высовывается к нему черная остроконечная голова Клобука. Пораженный, он полез в карман передника за сигаретами, но нашел только пустую смятую пачку. Ему хотелось курить, сильно, страстно, и, даже не снимая с себя передника, запачканного красками, и не закрывая дом на ключ, забыв о позднем времени, он зашагал к клубу, который бывал открыт до десяти вечера и где можно было купить сигарет.
   На дороге возле кладбища, в густой тьме, Порваш почти столкнулся с одиноко возвращающейся женой лесника Видлонга.
   — О, пан Порваш, — обрадовалась она, узнав его. — А куда вы так спешите? Она навалилась на Порваша своим огромным телом, ее большой бюст оказался на груди художника, а его самого окутал запах алкоголя, которым она дышала. — Иду за сигаретами в клуб, — объяснил Порваш.
   Его тело упиралось в живот Видлонговой. Потом правая рука Порваша коснулась груди жены лесника, а левая оперлась о могучий женский зад. Не простаивали и руки Видлонговой, расстегнули художнику ширинку.
   — Есть! Есть! — радостно мурлыкала Видлонгова, тиская вначале мягкий, а потом все более твердый Порвашев член.
   Они стояли так на дороге, прилепившись друг к другу, как два больших муравья, которые встретились случайно и касаются друг друга усиками, что, кажется, означает у них не только приветствие, но и обмен новостями. Так и они с помощью этого столкновения и движений своих рук, видимо, обменивались между собой какой-то важной информацией, потому что Видлонгова вдруг отошла немного в сторону, в небольшие заросли расцветающей сирени, которая росла по другую сторону дороги, возле кладбища.
   — Сигарет вы уже не достанете, клуб сегодня не работает, — сказала Видлонгова Порвашу. — А в меня вы можете себе позволить, потому что у меня уже нет месячных, и я не забеременею.
   Говоря это, Видлонгова быстрым движением задрала юбки, ловко сбросила трусы, мало о них заботясь. С сиренью соседствовал молодой клен, за его-то ствол и ухватилась Видлонгова обеими руками, затылок и голову к земле наклонила и к Порвашу свой голый зад выставила. Несмотря на густую темень, он засветился перед Порвашем, как круглый месяц. Глядя на это выпуклое и обширное пространство голизны, Порваш вспоминал науку доктора, что чем меньше у женщины разница между шириной плеч и шириной бедер, тем она сложена более женственно. Художник видел, что ширина бедер у Видлонговой была такая же, и даже несколько большая, чем ширина плеч, и это доказывало, что она — женщина, а не какой-то обманчивый мираж.
   Он с удовольствием погладил натянувшуюся на заду гладкую кожу, а поскольку член его уже был перед тем вынут из ширинки, он, нащупав рукой ее влажный срам, нанес мощный удар сзади, она аж вздохнула от большого удовольствия. Потом, придерживая Видлонгову за жирный стан, он входил в нее и выходил из нее, пока наконец не застонал, вливая в ее теплое нутро свое мужское семя. Раз, другой и даже третий.
   Он почувствовал охватывающее его радостное облегчение. Будто бы кто-то снял с его плеч тяжкий груз, который он тащил уже много дней и никогда с ним не расставался. А сейчас был сыт и счастлив. Он вынул из Видлонговой острие своего мужского стилета и только тогда заметил, что кто-то стоит за его спиной.
   — Ну, дальше, дальше. Позвольте себе все, — мурлыкала Видлонгова, все еще опираясь руками о ствол молодого клена и выпячивая зад.
   Молодой Галембка начал расстегивать ширинку, но Порваш положил ему руку на плечо. — Сигарету, — взмолился он. Галембка поспешно вытянул из кармана измятую пачку, подал ее художнику и тут же взялся за Видлонгову. Как человек женатый, он не так истосковался по женщине, как художник, действовал дольше, и громче сопела жена лесника. Порваш успел выкурить сигарету и даже заметил в густом мраке еще одного человека. Это был Антек Пасемко или кто-то похожий на него.
   — Сейчас будет твоя очередь, — сказал ему художник Порваш.
   Но парень не годился для мужских подвигов, он обхватил руками ствол липы при дороге, и его громко рвало.
   — Что с тобой? — удивился Порваш.
   — Не знаю… Видно, водки перепил… — бормотал он, сотрясаясь в судорогах.
   Галембка наконец отошел от Видлонговой, которая все еще держалась за ствол клена, ожидая очередного мужчину. Видя, что Антека Пасемко все еще рвет, Порваш опустил Видлонговой юбку на голый зад, помог ей выпрямиться, и даже трусы ее с земли поднял и вложил в руку. Потом он повел ее на шатких ногах к дому. Его правая рука, обнимающая Видлонгову, ощущала тепло жирного тела, Порваша распирало радостное сознание того, что без всяких стараний, как бы по милости небес, он даром получил то, чего с таким трудом добивался в далеком отеле. Огромная это, должно быть, была радость, раз, забыв о позднем времени, возле дома писателя Любиньского он крикнул во все горло: «Хэй, хэй, Скиролавки, милый мой бардачок!» А потом, будто бы жаль ему было расставаться с толстой Видлонговой, которая все еще несла свои трусы в руке, он сильнее схватил ее правой рукой за тугую талию и затащил в свой дом, на топчан. Там совершил все во второй раз, потому что был человеком молодым и полным жизненных сил.
   Видлонгова, посапывая от удовольствия, разлеглась голая на топчане, груди ее съехали под мышки, большой живот обмяк и свесился по бокам, и поэтому она выглядела так, будто была сделана из белого и довольно жидкого теста. Порваш лег рядом и втиснул лицо в подушку, так как, когда он поднял голову и увидел ее огромное жирное тело, он почувствовал брезгливость к себе самому, что с такой женщиной ему случилось иметь дело. Однако эта брезгливость скоро прошла, через минуту он погладил огромные, как колоды, бедра Видлонговой.
   — Вы любите толстых женщин, как наш доктор, — отозвалась она. — Когда я была моложе и тоньше, десять или двенадцать лет тому назад, я часто к нему заглядывала, чтобы Макуховой помочь окна мыть. В нашей деревне ни у кого нет таких чистых стекол, как у меня.
   — А доктор умеет женщине угодить? — заинтересовался художник.
   — Умеет, пане. Только сначала он женщину унизит, прежде чем в нее войдет. Художник почуял, что еще момент — и он узнает тайну доктора.
   — А как он это делает? — спросил он равнодушно.
   Огромный живот Видлонговой затрясся от смеха. — Не буду я, старая баба, такого молодого человека учить всяким гадостям.
   Говоря это, она медленно слезла с топчана и начала натягивать на себя трусы, такие большие, что и пять Порвашевых задниц там бы поместилось.
   — Окна и у меня стоило бы помыть, — заметил художник, лениво потягиваясь на топчане.
   — Стоило бы, — улыбнулась она милостиво. — И завтра или послезавтра я это сделаю. Подумав, она добавила:
   — Ограда вокруг дома у вас из сетки, но ваш садик весь сорняками зарос. Вы не рассердитесь, если я в садик выпущу своих утят? Травку и сорняки они выщиплют, а вам не помешают.
   — Хорошо, согласился Порваш.
   И он подумал, как умно и правильно сказал доктор, что дома обед бывает вкуснее и дешевле.
   Он не знал, что его радостный вопль разбудил спавшую у открытого окна пани Басеньку.
   Потрясла Басенька спящего мужа и спросила его:
   — Порваш проходил по дороге и кричал, что Скиролавки — это милый бардачок. Как ты думаешь, Непомуцен, почему он так плохо называет нашу деревню?
   — Не морочь мне голову, — сердито буркнул Любиньски. — Меня не касается, что там выкрикивает по ночам художник Порваш. — Он назвал нашу деревню «милым бардачком», — повторила пани Басенька.
   — Он прав, — подтвердил писатель Любиньски, поворачиваясь к жене спиной. Он тут же снова заснул, а пани Басенька долго думала в ночи над смыслом Порвашева выкрика. В самом ли деле в их деревне совершалось что-то худшее или более извращенное, чем где-либо?

О цветке папоротника и коротком мгновении счастья

   В начале июня ночь в Скиролавках длится уже неполных восемь часов, а из-за этого, по мнению священника Мизереры, дьявол получает меньший доступ к человеку, потому что, как Князь тьмы, он прежде всего любит ночной мрак. Сразу после праздника Божьего тела Мизерера берет отпуск и выезжает к морю, где вдыхает запах йода. В это время душпастерством занимается викарий и чаще, чем обычно, приезжает пастор Давид Кнотхе, отправляя свои протестантские богослужения в окрестных селах, в частных домах или в часовенках. Ведь Бог един, а зло является в различных обличьях, и всеми способами необходимо с ним бороться. Священник Мизерера договорился с пастором Кнотхе, что, когда у кого-то из них случится отпуск или болезнь, или, как это было у пастора, когда он в университете защищал докторскую по народным песням, собранным пастором Гизевиушем, — то если не один, то другой будут заботиться о том, чтобы в людские сердца не закралось сомнение или неверие.
   Не прав был бы тот, кто бы счел, что Сатана в июне совсем бездельничает. Разве не под праздник святого Яна веками случаются у людей разные сумасбродства, панны легче теряют невинность, а замужние охотнее соглашаются изменить своим мужьям? Так говорит традиция, которую уважает писатель Любиньски, хоть доктор Неглович слегка насмехается над ней, утверждая, что женщина круглый год вырабатывает тела, вызывающие течку, и поэтому весь год она приговорена к телесным искушениям, но в июне это просто становится более заметным, так как ночь укорачивается и темнота ничего не скрывает. Кто тут прав — трудно сказать. Одно верно, а именно то, что о женщинах, хорошо или плохо, приятно разговаривать в июне, впрочем, как и в любом другом месяце.
   В начале июня озеро меняет свою окраску. Из синего, как глаза умершей дочери Ионаша Вонтруха, оно становится темно-голубым, а потом зеленоватым. В Скиролавках отцветает сирень, над лугами летают бабочки, а ночами возле хлевов кружит ушастая летучая мышь. В хлебах зацветают первые сорняки — пурпурно-лиловые куколи, темно-голубые васильки и полевая ромашка. А в пропашных цветет розовый горошек и желтый щавель.
   На болотах и торфяниках за домом доктора по кочкам расползаются побеги болотного подмаренника, покрытого белыми цветами. Желтеет куриная слепота, как звезды, искрятся цветы большой кувшинки, а на стелющихся по земле плетях клюквы показываются малюсенькие темно-розовые лепестки цветочков. В лесах цветет боярышник, калина, барбарис, можно найти цветок златоглавой лилии, а с ней — и лесную фиалку. На соснах видны молодые иголки, а на верхушках елей торчат красноватые шишечки, похожие на цветные свечки. Зелеными листьями покрываются даже самые старые дубы, которые осторожно и недоверчиво раскрывают почки. Люди говорят, что в лесах на одну ночь расцветает папоротник, а кто его увидит — становится счастливым. И это истинная правда, потому что человек бывает счастливым только одну ночь, короткий миг. Нигде не сказано, что человек должен быть счастлив всегда, всю свою жизнь, и умный понимает это, только временами, на короткое мгновение чувствуя себя счастливым. Зато глупец и простак идет в лес, чтобы искать цветок папоротника, а находит его, однако, только в сказках, потому что глупец и простак даже не знали бы, что им сделать со своим счастьем.
   Знает об этом доктор Неглович и не ходит в лес за цветком папоротника, а только лечит людей в поликлинике. Знает об этом и писатель Любиньски, и поэтому, если и заглядывает в лес в июне, то только затем, чтобы принести пани Басеньке букетик лесных фиалок. За цветком папоротника отправилась только пани Луиза, учительница предпенсионного возраста, потому что никогда в своей жизни ни минуты она не чувствовала себя счастливой. Но этот удивительный цветок надо искать в полночь, а она в сумерках уже вернулась, чтобы. Боже упаси, кто-нибудь не подумал о ней чего-нибудь плохого.
   По правде говоря, этот цветок нашла только прекрасная Брыгида, ветеринарный врач из Трумеек, хоть вообще не ходила за ним в лес. Со своим больным ребенком она примчалась к доктору на полуостров, потому что в этот день у доктора был выходной, а она не доверяла доктору Курась. Неглович послушал ребенка, прикасаясь к нему своими пальцами так нежно, будто бы это было не человеческое существо, а какой-то маленький цветок. Дал Брыгиде бутылочку с каплями и сказал, что у ребенка уже к вечеру пройдет температура, а через три дня он будет совершенно здоров.
   — Я думала, что ребенок заполнит мне весь мир и заберет все сердце. Но он забрал только половину мира и половину сердца, — сказала она доктору, как бы оправдываясь перед ним, что у нее внебрачный ребенок и даже неизвестно от кого.
   Посмотрел доктор в большие, удивительно печальные глаза Брыгиды, похожие на глаза теленка, погладил Брыгиду по ее черным пушистым волосам и так же печально ей улыбнулся.
   Брыгиде захотелось сказать доктору что-то приятное и сердечное, но, как каждый раз, когда она оказывалась возле него, ее охватил необъяснимый гнев и на него, и на его образ жизни. Ведь в околице все знали, что старая Макухова приводила ему на ночь женщин через двери с террасы в спальню, как чушек к хряку. И поэтому, хоть она должна была поблагодарить егоза осмотр ребенка и лекарство от болезни, она не смогла сдержаться, чтобы не спросить с ехидством:
   — Вы все еще, доктор, должны сперва женщину унизить, а потом уже в нее войти?
   — Да, — признался он искренне.
   И эта его попросту нахальная искренность разбудила в ней еще большую злость.
   — Вы, видимо, не способны на настоящую любовь, — крикнула она. — И никогда у вас не будет женщины, достойной любви. Разве такая женщина даст себя унизить мужчине? У нас такие же права, как у мужчин, мы ничем не хуже. Не позволим себя унижать.
   — Я вас не уговариваю, панна Брыгида, — ответил доктор, — хоть и признаю, что вы самая красивая женщина во всей гмине Трумейки. Я много раз думал, что можно бы пригласить вас в свою спальню, но я же знаю, что вы не дадите себя унизить.
   — Никогда! Никогда! — с силой заявила Брыгида.
   — Тем лучше, — сказал доктор.
   — Почему «лучше»? — спросила она.
   — Меня не интересуют женщины, достойные любви. Я был влюблен раз в жизни. Взамен я получил одни страдания. Я бы не хотел, чтоб это повторилось еще раз.
   Обрадовалась Брыгида, что он сказал о ней, как о женщине, достойной любви, огромная радость и нежность наполнила ее сердце. Но она не хотела ему этого показать.
   Она взяла ребенка на руки и тотчас же уехала. Но на мгновение она была счастлива, может быть, очень коротко, на такое мгновение, в течение которого и цветет папоротник.
   Надежду на короткую минуту счастья пережила и пани Халинка Турлей, когда, возвращаясь в начале июня из школы, она высчитывала, сколько дней осталось до конца учебного года, а также думала о том, что три дня назад испортился мотор в гидросистеме лесничества и она зайдет к Порвашу и спросит, можно ли выкупаться в его ванной со старой арматурой. К сожалению, ее надежда тотчас же рухнула. Уже издалека она увидела, что у Порваша окна широко открыты и толстая жена лесника Видлонга моет стекла, выставляя в сторону дороги свой широкий зад. Этот вид очень опечалил пани Халинку, она прошла мимо дома Порваша, а в лесничестве устроила мужу скандал за.то, что он и не думает чинить гидросистему. Ложась спать, она дважды повернула ключ в дверях своей комнаты.

О том, как художник Порваш вырастил ласточку, чтобы исполнилось его желание

   В июне на озере гордо заколыхалась у берега белая яхта писателя Любиньского. На бортах было красной краской написано название: «Скиролавки». Сколько бы раз Любиньски ни плавал на яхте в далекие края, всегда люди были озадачены: не имя ли это какой-нибудь экзотической девушки. Это говорило о том, что его маленькая деревня в дальних краях была совершенно неизвестна.
   У пристани на полуострове стояла и яхта доктора Негловича, сделанная из темного дерева, с кабиной, облицованной коричневой фанерой. Трудно сказать, которая была красивей — белая или темная, или которая была удобнее — доктора или писателя. Яхта доктора относилась, однако, к более быстроходным, что для многих имеет большое значение. И она никак не называлась, что тоже можно счесть важным, если бы кто-то захотел составить мнение о характере владельца.
   В июне же, однажды днем, художник Порваш заметил, что кот живущих по соседству Галембков поймал на лету ласточку, которая чересчур низко слепила себе гнездо под карнизом крыши его дома. Потом, тоже на лету, кот схватил другую ласточку, и таким образом в гнезде под крышей остались четыре маленьких птенца. Рассерженный художник взял свое бельгийское ружье и хотел застрелить кота, но тот удрал через забор.
   До вечера Порваш рисовал тростники у озера, не переставая думать о голодных птенцах. Под вечер он вышел из дому и убедился, что в гнезде остался только один; по-видимому, остальные от голода выпали из гнезда, и их тоже сожрал кот Галембков. Неизвестно, почему — может, со злости на кота, а может, просто из обыкновенной жалости — Порваш вынул из гнезда малюсенькую птичку, унес в свою мастерскую, положил в картонную коробочку с ватой и начал ловить мух на большом окне в мастерской. Птенец был почти голый, но его желтый клюв казался огромным и постоянно требующим мух, которых Порваш без передышки всовывал в него, как в раскрытый сундук. В этот вечер примерно тридцать насекомых дал ему Порваш, прежде чем, накрытый одеяльцем из ваты, маленький птенец заснул в коробочке.
   Назавтра ранним утром Порваш вышел на дорогу и ждал, когда пойдет в школу пани Халинка. Он ведь не собирался беспрерывно заниматься ловлей мух, а с другой стороны, не способен был заморить птенца голодом или выкинуть его коту.
   Пани Халинка дала ему такой совет: вместо того, чтобы тратить время на ловлю мух, ласточку можно кормить малюсенькими кусочками сырого мяса. Ясно, что у Порваша в доме не было ни кусочка мяса, поэтому сразу после уроков она принесла ему из лесничества мелко нарезанную свиную котлетку и вместе с Порвашем кормила малыша. Она делала это один день, другой, третий, почти каждый час выбегала из лесничества и спешила к художнику. Других проблем, кроме частого кормления птицы, у Порваша не было, потому что птенец был необычайно аккуратным, и, если хотел капнуть, то выставлял хвостик из коробочки и делал это на подоконник, где коробочка и стояла. Сначала подоконник вытирала Видлонгова, но потом она взбунтовалась и, к радости пани Халинки, вообще перестало приходить к Порвашу. С той поры пани Халинка сама вытирала подоконник, а птенец с каждым днем становился больше и сильнее.
   О ласточке Порваша пани Халинка рассказала детям в школе, а те разнесли это по домам. Люди начали насмехаться над художником, что он ловит мух для ласточки, что он — птичья мама и тому подобное. Но старый Крыщак однажды им так это дело растолковал:
   — Порваш хитер, как лис. Ведь если кто спасет жизнь ласточке и выпустит ее высоко в небо, а при этом загадает желание, то оно обязательно исполнится. Увидите, что художнику теперь будет везти, как никому другому.
   И сразу же люди перестали насмехаться над Порвашем, а самые проворные стучались в его двери и спрашивали о здоровье ласточки, любопытствовали, когда же художник выпустит птичку в небеса, так как и им хотелось бы воспользоваться случаем и загадать какое-нибудь желание. Столько было таких визитов, что в конце концов художник никому двери не хотел открывать.
   Однажды в магазине с ним заговорила завмаг Смугонева и спросила его ехидно, как женщины это умеют:
   — Я слышала, что вы играете в маму, пане художник. Птенцов ласточки воспитываете, будто на вас кто-то повесил алименты.
   — Это маленькая ласточка, сирота, — добродушно ответил Порваш.
   — Вы бы собственных детей завели, пане художник, а не чужих растили, — сказала Смугонева, а другие женщины, которые что-то там в магазине покупали, радостно захихикали, как квакушки весной.
   — А что мне за разница, свой или чужой? — буркнул художник. — Ласточки лучше, они не срут под себя, как младенцы. Из всех пород наша, человеческая, кажется мне самой гадкой. Ласточка еще не оперилась, еще пух на ней, а уже задницу выставляет из гнезда. А человек все свое детство гадит под себя. Говорю вам, что мерзкая наша человеческая порода, и если я какую-нибудь бабенку уговорю насовсем, то уже с готовым и подросшим ребенком, чтобы я ему не подтирал попку и пеленок не стирал.
   — И вы будете чужого растить? — удивилась Смугонева.
   — Я же сказал: свой или чужой, что за разница? — грубо ответил художник. — Не понимаю тех людей, которые обязательно хотят иметь собственных детей. И будто бы им этого мало, еще хотят, чтобы были на них похожи. А посмотрели бы на себя в зеркало и подумали, стоит ли на вторую такую морду, только меньшую, каждый день любоваться. Лазит такой с вонючими подштанниками и неизвестно отчего его гордость распирает, что другого такого же, точка в точку, смастерил. А на что мне второй Порваш? Что, одного не хватит? Или мне не осточертел вид собственной рожи? Мне бы хотелось иметь в доме что-то покрасивее, чем я. Размножаются людишки, будто бы ни у кого в доме зеркала нет и никогда в него никто не заглядывал! Вы, пани Смугонева, родили дочку, и она даже похожа на вас. Но разве это хорошо? Я думаю, что очень плохо. Артистки из нее не выйдет.
   Так сказал Порваш, забрал с прилавка свои сигареты и пошел домой. А после его ухода как-то странно сделалось у женщин на сердце. В самом деле, когда одна к другой присмотрелась, то ничего хорошего не заметила.
   О необычайно интересной вещи, почему маленькая ласточка попку выставляет из гнезда, а грудной младенец долго ходит под себя, не один вечер дискутировали Любиньски с Негловичем. Вывод их бесед был следующим:
   — Человеческий детеныш ходит под себя, чего не делает маленькая ласточка, потому что человек был создан благодаря культуре. Он по природе своей существо окультуренное, что равнозначно тому, что именно благодаря культуре он стал существом природным. Принадлежит он и к существам ювенальным, то есть постоянно восприимчивым к новому и все время молодым. Маленькая ласточка сразу становится ласточкой, только маленькой. Маленьким конем сразу становится и жеребенок, который, родившись, тут же сам поднимается на ноги. Младенец же не сразу становится маленьким человеческим существом, а только задатком, обещанием человеческого существа. Он не будет ходить на двух ногах, если его этому не научат, не будет разговаривать без обучения говорить, не станет человеком в полном смысле этого слова, если благодаря долгому воспитанию и образованию не получит необходимой порции человеческой культуры. Ту культуру, благодаря которой человеческое существо становится человеком, оно не наследует, а всегда должно приобретать извне, в долгом процессе воспитания. Правда, оно ходит под себя довольно долго, но зато до конца жизни может расширять и углублять свою культуру, а также передавать ее другим. Поэтому не прав художник Порваш, считая человеческую породу наиболее гадкой, ведь самое важное не то, каким образом маленькое человеческое существо удовлетворяет свои физиологические потребности, под себя или вдали от себя, а то, какими оно обладает предрасположениями, и есть ли у него мозг, способный впитать определенный запас культуры.
   Понятно, что подобные выводы мало волновали Порваша и пани Халинку. Тем более что через три недели ласточка начала летать по мастерской и обгаживать Порвашу тростники у озера, чем давала ему понять, что она вовсе не такая культурная, как ему сначала казалось.
   И пришло воскресенье — день солнечный и безветренный, — когда пани Халинка и Порваш решили, что птичку надо выпустить на волю. В воскресный полдень на подворье художника собралось множество народу из Скиролавок и почти все школьники, с которыми пани Халинка разучила стихотворение, сочиненное по этому случаю писателем Любиньским.
   Порваш вышел на балкон своего дома с маленькой ласточкой в руке, а внизу дети громко декламировали:
 
Крылатая ласточка, добрый дух,
Ты, что рисуешь знаки свободы
На небе пером незаметным,?
Сорви нам вверху каплю счастья.
 
   Порваш подбросил вверх ласточку, сначала похожую на черный шарик. А она тут же расправила свои крылья и, как стрела, вонзилась в небо над крышей. И случилась удивительная вещь — отовсюду слетелись к ней старые ласточки, начали эту молодую поддерживать на лету, почти себе на спину ее сажали. Казалось, что они ее кормят, что-то ей одна за другой подавали в клюв, летя все выше и выше. В конце концов все эти черные стрелы перемешались друг с другом, и неизвестно было, которая Порвашева, а которая выросла в гнезде.