Доктор прикрыл глаза. Даже сейчас он не мог прийти в себя от изумления, что он так мало знал о людях из деревни и о собственном отце. Эта маленькая хорошенькая Анемари Мюллер, которая говорила ему «день добрый», когда он встречал ее на каникулах, оказалась его сестрой по отцу. Он уже был врачом в Скиролавках, когда она закончила педагогический и вышла замуж за иностранца. Высокая, красивая блондинка, всегда улыбающаяся. Да, он даже был у нее на свадьбе, танцевал, пил, пел. Он привел с собой маленького Йоахима, а она в своем белом подвенечном платье схватила ребенка на руки, подняла его вверх и долго с ним кружилась. А значит, не только Гертруда, но и Рут Миллер… Может быть, и старая Ястшембска, которую он еще помнил настоящей женщиной. Может, мать Марии Поровой? Тоже красивая женщина. Может быть, жена солтыса Вонтруха, жена лесника Видлонга, толстая Зося, которая когда-то была красивой, кругленькой девушкой и носила фамилию… Нет, не помнит он уже ее девичьей фамилии. Впрочем, какое это имело значение? Жизнь напоминала их старую мельницу, ту мельницу раз в году.
   Рут Миллер говорила: «Ты не представляешь себе, как легко у женщины отобрать гордость. Ты не знаешь всего о жизни, хоть ты и врач, и много пережил. Ты помнишь только руины нашего, Миллеров, хозяйства возле леса. Сжег его, как и много других домов, Шчепан Жарын. У нас, Янек, было самое большое хозяйство в околице, почти поместье. Теперь там растет лес. Мне было шестнадцать лет, Янек, и не было более красивой и более гордой девушки во всей околице. Отец погиб на восточном фронте, брат сражался на западном, а вместо них мы получили пленных для работы, мужчин и женщин. Я ходила в высоких сапогах и бриджах, садилась на коня и наблюдала за работами с высоты седла. Била пленных шпицрутеном за каждый недосмотр. Шчепан Жарын тоже был тут пленным, только у князя Ройсса в Трумейках. Я не удивляюсь, что он сжег наш дом, как и много других. Да, я была гордой. Но пришла такая минута, когда нам велели уходить отсюда за границу. Я нагрузила доверху два воза добром, на козлы посадила пленных. Мать и младшая сестра поехали на первом возу. Это было зимой. Я приготовила своего коня, седло, теплую бурку, меховые рукавицы. И осталась еще на два часа, чтобы закопать в землю банки с мясом, которые мы не смогли забрать с собой. Сначала я хотела их отравить, но не нашла крысиного яда. Тогда я закопала эти банки и верхом поехала догонять наши возы. Подумай, только два часа задержки, а я их уже никогда не догнала. По узким дорогам, нога за ногу, тянулись тысячи таких же возов, оттесненных в канавы танками, едущими на фронт. Некоторые возы проехали десятки километров, на них умирали дети и старики, тела укладывали в окопчиках возле дороги. Никто их не закапывал, не было для этого времени, никто не мог задержаться в колонне медленно едущих возов, потому что тут же создавал пробку на дороге. Подыхали лошади, возы с добром бросали, в разрушенных и горящих городках люди грелись у костров, подбрасывая туда порубленные стулья. Я сначала скакала на своем коне, не обращая внимания на тела умерших. Но два дня спустя начала беспокоиться, и время от времени заглядывала в пожелтевшие и заиндевевшие лица умерших на обочинах дороги. Своих я не нашла. Но видела жену кузнеца Малявки и его детей, с ножками, раздавленными гусеницами танка. Никогда я об этом ему не говорила, но он обо всем догадывается и поэтому никому ничего не говорит. Я летела потом, как сумасшедшая, по заснеженным полям и лесам, только бы подальше от грохота орудий, который был все ближе и ближе. В одной деревне я хотела согреться у разожженного возле дороги костра, и тогда какой-то хромой мужчина сорвал с моих рук меховые рукавички. Как можно держать поводья в руках без рукавичек, в мороз, ветер, метель, когда вокруг — белая пустота, а по дорогам все тянутся возы с умирающими людьми? Я отдала коня за место в военном грузовике, где уже было несколько молодых девушек и много солдат. На первом же привале, ночью, они насиловали нас по очереди. Потом меня насиловали много раз, и они, и другие. Это даже не было насилие, Янек. Я потеряла гордость уже тогда, когда у меня отняли меховые рукавички. Достаточно было, чтобы кто?нибудь поманил меня пальцем или пригрозил мне — и я сразу ложилась. Даже не знаю, почему я это делала, со страху или от того, что потеряла гордость? За место возле костра, за тарелку супа или кусок хлеба. Это страшно, когда женщина теряет гордость и ее терзает страх смерти. Она сама подставляется, словно в этом — ее единственная защита. Она сама ищет того, кто захочет ее использовать и пообещает еще немного жизни. После короткого боя, который мы переждали в подвале разрушенного дома, снова ехали танки и солдаты на танках, но это были уже другие танки и другие солдаты. Я боялась выйти из подвала, как другие. Меня взял старый сапожник, я варила ему суп из хлеба, ночью грела его, а он согревал меня, тиская мою грудь и держа палец между моими ногами. Через два месяца я осмелилась вернуться в Скиролавки. Я была оголодавшей и обносившейся, беременной неизвестно от кого. Меня принял Отто Шульц, у которого убили жену. Я работала у него, родила ребенка, была ему за служанку и любовницу. Получала от него одежду, еду для себя и для ребенка. Но не было и разговора о какой-то там женской гордости. Однажды пришел какой-то мужчина и предложил Шульцу лошадь за корову с доплатой. Он увидел меня, и я должна была стать этой доплатой. Отто велел мне вечером пойти к тому мужчине, в его постель. Я сделала так, как он мне велел, а наутро Отто сказал мне: „Глупая ты шлюха. Принесла в подоле и ложишься с каждым. И ты думаешь, что я сделаю тебя женой и хозяйкой? Мне сватают женщину невинную и такую же, как ты, молодую. Убирайся из моего дома, потому что она тебя здесь не потерпит“. Он поступил со мной, как тот Левит из „Книги судей“, отдавая меня на поругание как свою наложницу, а потом разрубив на двенадцать частей. Что мне было тогда делать, Янек, женщине без гордости, с ребенком на руках? Тогда твой отец уже жил в доме на полуострове, хорунжий Неглович. К нему я пошла жаловаться. „Накажи, пане, Отто Шульца, потому что он за коня подбил меня на плохое с чужим человеком, а потом за это выгнал из дому“. Хорунжий мне сказал: „Я не могу его за это наказать. Рут, потому что конь для него сейчас важнее, чем женщина. Не могу и заставить его, чтобы он тебя любил. Тряпкой ты для него была, и отнесся он к тебе, как к тряпке. Поэтому только в том я тебе могу помочь, чтобы ты вернула свою женскую гордость“. Много было тогда в нашей деревне брошенных домов, с выбитыми стеклами и сорванными дверями. В такой дом привел меня твой отец. Раньше это была халупа лесоруба Кнайпса, с которым неизвестно что случилось. Помнишь, как ты вместе с отцом и со старшим братом вставлял стекла в два окна моего нового дома, в двери вы врезали замок и привезли дров. При этом доме было пять гектаров земли. Ваши лошади и конь Отто Шульца, потому что так приказал твой отец справедливости ради, вспахали мне под осень всю землю. Корову я потом получила от властей, всю зиму ходила к людям работать, а к осени у меня уже было все свое. Картошка, рожь, молоко для ребенка и на продажу. Ко мне вернулась частица прежней гордости. Стучался в мои двери Отто Шульц, но моя гордость отослала его прочь. Стучались и другие, даже Жарын, но ему я пригрозила хорунжим. Он тоже иногда ко мне стучался… и ему я открывала. Но он так и не узнал, что второй ребенок у меня от него. Потому что почти сразу после этого я вышла замуж за того, кто у меня поселился и работал в лесу. За него я до сих пор получаю пенсию, у нас с ним родилась Ханечка и две старшие дочери, которых ты тоже хорошо знаешь, Янек. Но Ханечка была самая красивая и самая любимая. Скажи, почему она лежит на кладбище, а Антек Пасемко дышит полной грудью? Зачем нам тут закон, если он не приносит с собой справедливости? Разве ты не видел цветов на могиле своего отца? Это не ты их туда положил, а чужие люди. Через десять дней будет День поминовения, ты зажжешь лампадку на могильной плите, но цветы эти не от тебя. Я уже не такая гордая, как когда-то, и не такая, как несколько лет тому назад. Но столько у меня осталось от той гордости, чтобы прийти и просить тебя, Янек, о справедливости. Во имя твоего отца. Пусть свершится справедливость».
   — Пассажиры Курт Керстен и Ян Неглович, вылетающие в Копенгаген рейсом номер двадцать семь, вас просят срочно пройти паспортный контроль и таможенный досмотр…
   Громкоговоритель повторял эту информацию еще на трех языках, но доктор не слушал. Он снова прикрыл глаза, вызывая в памяти образ деревенского кладбища, мимо которого он проезжал, возвращаясь из Трумеек. Возле могил суетились несколько женщин — сгребали засохшие листья, вырезали кусты, выпрямляли деревянные кресты, как привыкли это делать задолго до Дня поминовения. На могильной плите хорунжего Негловича даже с дороги был виден букет белых хризантем. Кто их туда положил? Женская рука или мужская? В чьем садике росли белые хризантемы? Кажется, только у солтыса Йонаша Вонтруха, ведь не у Гертруды же Макух. Она незадолго перед Днем поминовения сплетет венок из еловых веток, перевяжет его красной лентой и отнесет на могилу хорунжего. Для Яна Крыстьяна она приготовит несколько маленьких веночков из бессмертников, чтобы в этот день, посвященный мертвым, он отнес их к алебастровой урне, положил на могилы отца, матери, брата, дяди. Будут, конечно, и разноцветные лампадки, и большие свечи — Макухова купила их в Бартах, она всегда помнит о таких Делах. Белые хризантемы на могиле хорунжего могли свидетельствовать, что между хорунжим и Йонашем Вонтрухом в прошлом существовали какие-то очень крепкие связи, что-то случилось между ними, что-то соединило их и оставило о себе вечную память. А может быть, кто-то купил эти цветы у Вонтруха или попросту сорвал с его согласия и принес на кладбище? Он не будет никого об этом спрашивать, о многих вещах, которые происходили в этой деревне, он и так никогда не узнает, никогда не проникнет в человеческие сердца и в человеческую память. Ведь он только теперь услышал, что Анемари Миллер была его сестрой по отцу. И для Йоахима многое о его отце навсегда останется тайной. Каждый, кто долго живет среди других людей, бывает связан с ними невидимыми для чужих глаз нитями дружбы и вражды. Никто не сумеет этих нитей выплести из прошлого и смотать в клубок, потому что они то и дело будут рваться, путаться, пока не надоест. И что за польза была бы от такого клубка? Как можно оценить и понять связи и поступки тех, кто жил до нас, совершенно в другое время? Отто Шульц убил человека ради куска хлеба. Рут Миллер ложилась под каждого, кто ей пальцем погрозил, хорунжий Неглович был справедливым, потому что застегивал на животе армейский ремень с большим пистолетом и шел убивать укравшего двух куриц, конь был ценнее, чем женщина, меховые рукавички лишали гордости.
   «Убей его, — просила Рут Миллер. — Сверши справедливость. Возьми ружье и убей его в молодняках. Никто в деревне не скажет о тебе плохого слова, люди закопают его без свидетелей. Так сделал бы твой отец».
   Неглович слегка улыбнулся. Рут Миллер не понимает, что все переменилось, в деревне теперь живут другие люди: лесничий Турлей и его жена, художник Порваш, писатель Любиньски и пани Басенька. Что сказал бы Любиньски, если бы узнал об убийстве Антека Пасемко? Для него доктор был бы таким же преступником, как кровожадный Антек. Что сказал бы Йоахим о поступке отца? На могилу доктора никто не принес бы букет белых хризантем, потому что теперь царит закон, а тот, кто его преступает, может ли оставаться человеком справедливым?
   «Убей его, — просила Рут Миллер. — Ты ведь не забыл о поломанных костях моей Ханечки? А о той девушке, которую нашли в яме после саженцев? Подумай о моей боли и страданиях родителей той девушки. Он ведь будет и дальше убивать, пока его вину не докажут. Говорю тебе, Янек, что если ты не свершишь справедливости и будешь видеть его так, как меня сейчас видишь, ты не сможешь есть и спать, потеряешь вкус к телу женщины. Разве не становится преступником и тот, кто преступника покрывает? И разве на свете есть только тот закон, который в книжках, и нет никакого другого, такого, который есть в нас самих и велит поступать по справедливости?»
   Доктору вспомнилось побледневшее лицо Антека Пасемко, он видел его издевательски искривленный рот, слышал насмешку в голосе: «Вам я скажу, что она лежит там, где дождь на нее не льется, солнышко ее не припекает, лисы ее кости не растащат. Я могу ее увидеть каждую минуту, но уже не на что смотреть». Что могло остаться спустя полтора года от девочки, которая хотела искупаться в озере вдалеке от глаз друзей и подруг? Куда он затащил ее тело? Где было такое место, куда не лил дождь, где солнышко не припекало, а лисы не могли растащить кости, а он каждую минуту в состоянии был ее увидеть?
   Доктору казалось, что он быстрым шагом идет лесом по дороге от своего дома. Продирается сквозь кусты, руками раздвигает ветки и все дальше углубляется в сумрачную чащу. Он почти чувствовал на своем лице болезненные удары тонких веточек. Почему он забыл о месте, где двадцать лет тому назад он прятал сетку, с которой мальчишкой браконьерствовал на озере? Она еще была там, истлевшая, рассыпающаяся. Браконьерствовать он перестал и больше за ней не пошел.
   — Пассажир Ян Неглович, вылетающий в Копенгаген рейсом номер двадцать семь, вас просят срочно пройти паспортный контроль и таможенный досмотр. Повторяю: пассажир Ян Неглович…
   — Тот второй нашелся. А этот, наверное, сидит в уборной и держится за живот. Это случается перед отлетом. Но самолет не будет его ждать. Машины «Люфтганзы» отлетают очень пунктуально. — Это говорила девушка, которая подсела за столик Негловича. Долго ли она тут была? Он не заметил ее, так же, как ускользнул от его внимания факт, что исчезла женщина в шиншиллах, похожая на искусственно выведенный цветок. Не пахло сигарами и мускусом. От девушки несло дешевыми духами.
   — Никто ведь не заставлял его лететь самолетом, ведь поездом тоже хорошо, правда? Впрочем, может, он перед отлетом напился и лежит дома? Ведь не мог он забыть, что летит в Копенгаген?
   — Может быть бесчисленное множество причин, почему кто-то не летит или опаздывает, — сказал Неглович.
   Громкоговоритель снова огласил на трех языках:
   — Пассажир Ян Неглович, вас просят…
   Девушке, похоже, было не больше шестнадцати лет. Несмотря на слишком плоское и широкое лицо, она казалось красивой. Она не была накрашена, но дешевый болоньевый плащик, который она расстегнула, показывая коротенькую юбочку и коленки в тонких колготках, несколько вызывающая поза, в которой она сидела, показывая и бедра, не оставляли сомнений в том, чем она занималась.
   — Это, наверное, какой-то сумасшедший. — Она заложила ногу на ногу, выставляя одно колено над поверхностью стола. — Хотел лететь в Копенгаген, купил билет, и вдруг ему расхотелось. Вы даже не знаете, сколько на свете сумасшедших, которые выглядят совсем как нормальные люди. Оформляют себе паспорта, покупают билеты, хотят куда-то лететь. Но не летят. О, самолет «Люфтганзы» уже готовится к старту. Это тот, третий с правой стороны.
   — Вы здесь работаете? — спросил он вежливо.
   — Нет. Но часто кого?нибудь провожаю. И люблю сюда приходить. В аэропорту можно встретить интересных людей. Поэтому я так разбираюсь в самолетах. Я даже знаю, чем кормят на немецкой, голландской, французской, индийской линиях…
   — А вы сами летали?
   — Нет. Еще нет, — добавила она, осторожно прикасаясь пальцами к русым волосам, коротко подстриженным и, похоже, только что уложенным у парикмахера. — А вы?
   — Я хотел лететь в Копенгаген именно этим самолетом. Но уже не было мест.
   — Все из-за этого сумасшедшего, которого искали через громкоговоритель. Если бы он сразу решил не лететь, вам бы досталось место, и сейчас вы бы сидели в той машине. Вот, посмотрите. Отъезжает трап, включили моторы. Сидели бы вы сейчас возле какого?нибудь из этих круглых окошек. И он не полетел, и вы тоже. Сумасшедший, правда?
   — Необязательно.
   — Ведь билет на самолет не покупают, как билет в кино.
   — У него мог внезапно заболеть кто-то близкий…
   — Ну да. Вы правы.
   — Или оказалось, что он должен остаться, чтобы сделать какое-то важное дело.
   — Да. Но это мог быть и сумасшедший. Вы даже не догадываетесь, сколько сумасшедших ходит по свету. Мужчины мало об этом знают. Совсем другое дело — девушка. Она знакомится с человеком и думает, что он — такой, как все, потому что выглядит, как все. А потом оказывается, что это сумасшедший. Закрывает двери на ключ, бьет девушку, таскает за волосы. Или велит его бить. Ой, посмотрите. Он уже выруливает на взлетную полосу и будет ждать разрешения на вылет. А что вы теперь будете делать? Когда у вас следующий самолет?
   — Не знаю. Еще не спрашивал.
   — А доллары у вас есть?
   — Да.
   — Ну, так мы можем куда?нибудь вместе пойти.
   — Куда?
   — В отель. Хотя бы в этот, возле аэропорта.
   — Там нет мест. В других отелях тоже нет свободных комнат. Я приехал сюда из глубинки. Уже звонил в несколько отелей, чтобы обеспечить себе ночлег. Везде отказали.
   — Потому что у вас нет знакомств. О, он получил разрешение на взлет, тронулся. Все быстрее, вы видите? Еще немного по полосе и… ну, посмотрите… Стеклянная стена зазвенела от гула взлетающего самолета.
   — У вас есть доллары и паспорт?
   — Да.
   — Ну, так в чем дело? Давайте мне паспорт, я вас устрою в комнату в отеле напротив. У меня там знакомый. Я беру только в долларах. Вы хотите?
   Он поднялся из-за столика, она тоже. Он взял в руку маленький несессер.
   — Это весь ваш багаж? — удивилась она.
   — Чемодан в камере хранения.
   — Ясно. — Она кивнула головой. — На сколько вам брать комнату? — На трое суток.
   Она была худенькая и невысокая, доставала ему только до плеча. Они вышли из аэровокзала, и она повела его в двухэтажное здание с надписью «Отель». В холле было достаточно людно, толпа путешествующих окружила конторку регистрации. Девушка взяла у доктора паспорт и исчезла в боковых дверях конторки. Доктор нашел одинокое пустое кресло и удобно в нем уселся. Он закурил сигарету и забавлялся мыслью, что девушка удрала с его паспортом. Наверное, существовал черный рынок торговли крадеными паспортами, и, видимо, много платили за такой документ.
   Через десять минут она вернулась. Когда она шла к нему в своем расстегнутом болоньевом плащике, он заметил, что у нее немного полноватые ноги. В паспорте уже была карточка гостя, она подала ему и ключ с номером 104.
   — Я так долго устраивала вас, потому что вас не сразу прописали. Вы ведь тот пассажир, который не улетел в Копенгаген?
   — Да.
   — Я прочитала фамилию в вашем паспорте. И у вас датская виза. Почему же вы не полетели?
   — Я боюсь летать. Может быть, я поеду поездом? А может быть, я тут привыкну к самолетам.
   — Вы обманываете. Но мне все равно.
   Она взяла его под руку, и по низким ступенькам они поднялись на второй этаж. Его комната была четвертой по левой стороне. Короткий коридорчик с входом в ванную, где стоял и унитаз. Узкая комнатка с низким топчаном и столиком у окна, стенной шкаф.
   Несессер он поставил на стол, снял с себя меховую куртку и повесил ее в шкаф. Девушка не снимала плаща, как будто бы чего-то боялась.
   — Может быть, вы тоже немного сумасшедший, — сказала она.
   — Не бойтесь, — он рассеянно посмотрел в окно, которое выходило на глухую стену аэровокзала. На минуту стекла зазвенели — на ближнюю посадочную полосу, видимо, садился какой-то мощный реактивный самолет. Доктор проверил карманы вельветового костюма.
   — У меня нет презервативов, — констатировал он. — А без них я этого не сделаю. Как тебя зовут, малышка?
   — Меня называют Пчелка. Потому что не проматываю, а коплю. когда-нибудь куплю себе большую красивую квартиру. Вы пойдете за презервативами? Они есть в киоске на аэровокзале.
   — А может, ты это сделаешь? Я немного устал, — предложил он.
   Она кивнула, что согласна. Он вручил ей сложенную вчетверо банкноту. Она зажала ее в руке и вышла, но в коридоре развернула банкноту и убедилась, что это пятьдесят долларов. «А, однако, он сумасшедший», — подумала она. Вышла к аэровокзалу и свистнула, подзывая такси. «Сумасшедший, конечно, сумасшедший», — убеждала она сама себя. Было одиннадцать часов утра.

О том, как на поляне появился брат сна

   Посреди ночи Антека Пасемко разбудил гул реактивного самолета, который летел очень высоко. Это был какой-то очень большой самолет, скорее всего огромный пассажирский лайнер, так как, несмотря на то, что он находился так высоко, стекла в хлеву тихонечко зазвенели, и именно это разбудило Антека. В последнее время, впрочем, сон у Пасемко был очень легкий, похожий на разогнанный туман; он то погружался в него и ненадолго терял сознание того, что возле него делается, то снова его внезапно будила явь, он понимал, где он находится, слышал каждый шелест за стеной, вздохи и постанывания коров, которых уже несколько дней мать на ночь загоняла в хлев. Внезапно проснувшись, он обычно долго не мог заснуть, иногда бодрствовал до самого рассвета. На работу в лес он шел измученный и отупевший.
   Слыша гул самолета, Антек подумал, что это доктор Неглович летит за границу, чтобы послушать концерт сына. Он говорил об этом во время их последней встречи на полянке возле старого дуба; говорил, что вернется через четыре или пять дней, но Антека в то время уже, видимо, не будет, и значит, что это прощание. Нетрудно было догадаться, что он имеет в виду — что Антек сам повесится на дереве возле Свиной лужайки или его убьют где?нибудь в лесу какие-нибудь люди, предварительно кастрировав, поломав ребра и пальцы. Позавчера около полудня Антек увидел на дороге возле молодняков двух мужчин в ватниках: они стояли и разговаривали, оглядываясь по сторонам. Это могли быть братья той девушки с юга или той, из Барт. Антек бросил работу и кустами вдоль берега озера пробрался на топчан в хлеву. Он сказал о тех людях матери, когда она принесла ему ужин, но она ему не поверила. «Появились зеленки, и теперь много людей начнет лазить по лесу», — объясняла она ему. Он не позволил себя убедить, потому что они не походили на таких людей, которые ищут грибы. Он уже не доверял даже матери. Иногда ему казалось, что он ей надоел, мучают ее угрызения совести, что она скрыла правду. Поэтому, может быть, в глубине души она хотела, чтобы он исчез с лица земли. Об умершем легче забыть, спустя какое-то время можно смотреть людям в глаза, не так, как сейчас. Много раз она жаловалась, что его братья, отец, она сама не хотят со стыда ходить в магазин, показываться в деревне. Если бы Антек умер, все бы через год или через два изменилось к лучшему. Он имел право подозревать, что она не остережет его перед опасностью, хоть бы она и знала о таких, которые приехали в деревню, чтобы забить его насмерть. А что они появятся рано или поздно — в этом он был уверен. Доктор что-то говорил о письмах с вопросами о нем, которые получил солтыс Вонтрух. Впрочем, разве нужны чужие? Доходили до него вести — говорила об этом мать, — что Рут Миллер восстанавливает людей против него, просит отомстить за Ханечку. Он сам видел белые хризантемы на могильной плите хорунжего Негловича, а это значило, что кто-то в деревне молится о справедливости. Его справедливость была иной, чем у людей из деревни, но они были сильнее, многочисленнее, и в конце концов их справедливость должна была когда-то свершиться. Слыша ночью гул реактивного самолета, Антек затосковал по доктору так, как тоскуют о смерти легкой, как лебяжье перышко. Во время их последней встречи он упал перед доктором на колени и молил его о такой смерти, потому что боялся толпы людей, которые будут гнаться за ним, кастрировать, ломать ребра. Такой же страшной и позорной казалась ему смерть в петле на дереве возле Свиной лужайки. Неглович мог дать ему смерть быструю и легкую — зарядить пулей свое ружье. Мог дать ему смерть как врач — ядом, действующим как молния и без боли. Об этом он молил на коленях, но доктор оттолкнул его от себя и объяснил, что так ему поступать нельзя, закон это запрещает. Его обвинят в смерти Антека, потому что он много раз грозился, что сделает это. Яд милиция выявит. Петля — это единственное, что он ему советовал, но Антек и слушать его не хотел. На что он рассчитывал, трудно сказать. Может, ждал, что тот, однако, убьет его в одну безболезненную секунду? Но он узнал, что завтра доктор улетает за границу, и именно сейчас он летел через темную ночь по своим делам, оставив Антека в одиночестве еще большем. Ведь из-за этих их разговоров на поляне доктор стал как бы единственным приятелем, который может выслушать, ближайшим наперсником, тем, кто по крайней мере старался его понять, хоть не хотел простить. Поэтому заплакал тихо Антек, когда умолк гул в небе и наступила знакомая тишина, наполненная вздохами и постанываниями коров, позвякиванием их цепей. «Не пойду сегодня в лес», — решил он. Но тут же он отдал себе отчет в том, что его опасений и страхов не захотят понять ни мать, ни братья и отец, а он не может быть в доме дармоедом. Значит, он или уедет отсюда куда глаза глядят, или пойдет на работу в лес. И почему, впрочем, его убьют именно сегодня? Ведь тех двух мужчин он видел позавчера и ничего плохого с ним не случилось. В лесу в самом деле появились зеленки.
   Ворочался он на своем топчане, вертелся, шелестя соломой, постанывал от мучительных мыслей. Уехать куда глаза глядят — легко сказать. Но куда пойти, где остановиться? В каждом городе через несколько дней кто?нибудь попросит у него документы, кто?нибудь захочет получить его характеристику с места прежней работы, и тогда узнают, что он был подозреваемым по делу об убийстве девушек. А кроме того, милиция предупредила его, чтобы о каждом своем выезде он сообщал. В противном случае будет объявлен розыск, потому что, как они это объяснили, на свободу его выпускают, но следствие по его делу пусть он не считает законченным. Наоборот, оно только началось на самом деле. Он понял из их слов, что его выпускают, чтобы наблюдать, не захочет ли он снова убить какую?нибудь девушку. Будут все время спрашивать, как он себя ведет на свободе, что говорит, кем интересуется. Может, они уже знают о том, что случилось у Поровой? Хромая Марына тоже уже, наверное, доложила о своем с ним разговоре. Может быть, они ему даже подставят какую?нибудь девушку, чтобы она завела его в расставленную ими ловушку? Это не были глупые люди — этот Шледзик и майор Куна. Он удивился, когда они отпустили его на свободу. Они скрыли за этим поступком какой-то сатанинский план — его свобода была, если по правде, только коротким отпуском из тюрьмы, потом он снова вернется в вонючую камеру, а в конце концов повиснет в петле. Такой же, как та, на ветви граба.