Еще была прогулка по саду, и Николай Португалов записал, что Швейцер очень похож был в этот момент на трудолюбивого крестьянина. К. Коничев отметил, что доктор Швейцер интересуется и народной медициной.
   Доктор Швейцер, указывая на свои деревья, просил передать в Москве, что он вовсе не идеалист, а истинный материалист, потому что у него нет ни одного дерева, которое не приносило бы плодов. Потом со вздохом добавил, что мальчишки все обрывают, хотя фруктов у них в больнице дают вдоволь.
   Автор этой книги попросил членов советской делегации сформулировать свое общее впечатление от визита к доктору Швейцеру, от самого Старого Доктора. Писатель Константин Коничев воскликнул, сильно окая по-северному:
   «Ни от кого в жизни такого впечатления не было. Святой человек! Святой старик!»
   И. Ястребова: «Да, это правда, вспоминается, как Горький писал о Толстом, когда описывал обед в Ясной Поляне: настоящая простота, истинный аристократизм простоты. И очень сердечный человек Швейцер. Но не без язвительности некоторой, не без юмора. Сразу заметил, что русские склонны к длинным речам. Когда говорил с журналистами, эта ироничность у него сразу появилась».
   Р. Кольцова: «Он не любит церемоний, говорит тихо и быстро: мне кажется, он вообще не может повысить голос. Походка у него уверенная, и, хотя возраст чувствуется, он очень прямой...»
   H. Португалов: «Запомнились суровые, аскетического склада губы под густыми нависшими усами, добрый взгляд светло-голубых глаз...»
   А. Роу: «Он очень мил, очень любезен и прост. Глазки веселые, живые, блестят. Молодые глазки. И сам пружинистый такой. А вообще, я считаю, что он настоящий подвижник, человек необыкновенных душевных качеств. Ведь вы подумайте: вот так запереть себя, как он! Ему ведь от них ничего не нужно было, если бы он хотел нажиться, он бы в городе открыл больницу. Конечно, африканцы его боготворили. Да и все белые тоже».
   Перед отъездом состоялся обмен сувенирами. Гости подарили доктору Швейцеру модель спутника и русских матрешек.
   — Ну вот, спутник приземлился в Ламбарене, — любезно сказал доктор. — Да еще с русскими красавицами, так не похожими на габонских...
   Страстный нумизмат К. Коничев подарил доктору Швейцеру брелоки с Пушкиным, Лениным и памятником Петру I, который Швейцер сразу узнал:
   — Фальконе?
   Доктор подарил гостям мешок бананов, но в суете и треволнениях мешок этот они забыли на аэродроме и потом очень беспокоились, как бы доктор не обиделся...
   Но доктор уже вернулся в больницу. Он был необидчив и очень занят. У него было множество хлопот. Пациенты стояли в очереди у аптеки, и сестра следила, чтобы они при ней приняли лекарство. Африканцы по-прежнему выбрасывали самые горькие лекарства, а зачастую надевали таблетку на шею и носили как амулет. Рабочие ждали от доктора задания, а пока дремали в тени. Врачи обсуждали трудный случай.
   По-прежнему бродило по больнице излеченное дружелюбное зверье. По-прежнему прыгала через костер поразившая русских гостей общая любимица обитателей Ламбарене, совершенно голая пигмейка Мадам Сан-Ном (Безымянная). Никто не понимал ее речи, пришла она полуживая откуда-то издалека с копьем в руке и ножом на поясе. В больнице существовало на ее счет несколько гипотез. Одни говорили, что она пережила какое-то горе и сошла с ума, другие — что она из совсем дикого племени землеедов. Доктор лечил ее и отмечал, что рассудок возвращается к ней понемножку.
   Плыли по Огове пироги с больными. Носильщики спешили по тропе сквозь джунгли, и больной корчился у них на носилках, взывая о помощи. Помощь была в Ламбарене, где жил усатый доктор, который вот так же спасал габонцев и двадцать, и тридцать, и сорок, и пятьдесят лет назад, а может, и всегда — здесь ведь не очень помнили предания старины...

Глава 21

   Доктору шел восемьдесят восьмой год. Походка у него была по-прежнему бодрой, глаза смотрели ясно, и, как прежде, загорались в них насмешливые искорки.
   Геральд Геттинг, снова посетивший Швейцера в это время, писал: «Он ничуть не изменился. Казалось, время для него остановилось...»
   И все же он чаще ощущал в эти годы усталость. Иногда он вдруг заговаривал о смерти. Когда доктор Дана Грили стала приглашать его в Америку для выступлений, он ответил:
   «Я старый человек, мне восемьдесят семь, и я не знаю, что приготовил мне завтрашний день. Другие могут поехать и выступить. Я уже не могу. Мое место здесь. Я прожил большую часть жизни в Африке, и мои африканцы не поймут меня, если я уеду от них под конец и не вернусь. Я должен показать, что Африка, которая достаточно хороша для того, чтобы в ней жить, достаточно хороша и для того, чтобы умереть в ней. Нет, я не решаюсь больше уезжать за границу».
   Геттинг вспоминает, что Швейцер писал ему об усталости:
   «Не могу себе представить, как чувствует себя человек, который выспался. Я не разрешаю себе тратить свободное время на отдых».
   Ночью, после тяжелого дня работы, он сам, преодолевая спазмы в руке, отвечал на письма. Письма, письма. Из Голландии, из Америки, из ГДР, из Швейцарии, из Англии и все чаще теперь из России. «Литературная газета» прислала свою анкету, надо ответить, потому что речь идет о разоружении и важно подготовить русское общественное мнение. А вот еще письмо из России, из Ленинграда, это где статуя Фальконе... Пишет журналист по фамилии Петрицкий: не может найти библиографию работ Швейцера и о Швейцере. Может быть, работ этих нет в Ленинграде? И Швейцер пишет подробный ответ ленинградскому журналисту о себе, о своей философии. В душной габонской ночи он исписывает своим ровным почерком две страницы. Рубаха его намокла от пота, под глазами темные круги. Антилопы беспокойно перебирают в стойлах копытцами: может, дикий зверь бродит неподалеку в джунглях. Швейцер прислушивается, потом кончает письмо со старомодной вежливостью. Вспомнив недавний визит русских, делает еще приписку — приветствие господину Коничеву.
   Ответ на анкету «Литературной газеты» занимает больше времени...
   ...В июне 1962 года «Литературная газета» напечатала ответ доктора Швейцера на свою анкету о возможности всеобщего разоружения. Швейцер писал, что «преимущества» обладания атомным оружием носят характер весьма сомнительный... Это оружие нападения. С его помощью нельзя избежать нападения противника, можно лишь... «расквитаться» налетом за налет».
   Швейцер писал в газету и о последствиях бесконечных, непрекращающихся ядерных взрывов, о том, что «люди пьют радиоактивную воду, пьют радиоактивное молоко от коров, которых кормили радиоактивной травой и радиоактивным сеном, едят овощи и фрукты, ставшие радиоактивными»15. Швейцер писал далее об опасности, которую представляет это продолжение испытаний для потомства, об особой чувствительности к радиации человеческих органов размножения, о страшной опасности, которая непременно выявится (сколько бы ни бодрились политические оптимисты), вероятнее всего, уже начиная с четвертого поколения («В этом и в последующих поколениях можно ожидать рождения большого количества детей с самыми ужасными дефектами»).
   Швейцер снова и снова повторял мысль, о которой все время забывало беспечное, легковерное человечество:
   «Атомная война бессмысленна. Она ничего не решает. У нее не может быть других результатов, кроме безгранично жестокого уничтожения человеческой жизни. Ни Запад, ни Восток не могут ждать от нее ничего иного».
   Швейцер напоминал о бремени разорительной гонки вооружений, которое ложится на плечи трудовых людей мира.
   «При нынешнем положении, — писал Швейцер, — нам остается только уповать на то, что потребность нашего времени придаст разумным политикам Запада, а равно и Востока, достаточно мужества, чтобы отнестись друг к другу с капелькой доверия и подписать сообща соглашение о разоружении, несмотря на отсутствие в нем тех или иных гарантий, потому что для них нет теоретической базы».
   «Эта решимость оказать друг другу взаимное доверие создаст новую атмосферу в отношениях между Востоком и Западом».
   «Что же может придать постоянную силу этому соглашению?» — спрашивал Швейцер и так отвечал на этот вопрос:
   «Только упрочение каких-то духовных связей между Востоком и Западом.
   Эти духовные связи возникнут тогда, когда на Востоке и на Западе поднимется общественное мнение, осуждающее применение атомного оружия... Благодаря такому единому общественному мнению взаимное доверие Востока и Запада получит убедительную основу».
   В ответе на вопросы «Литературной газеты» Швейцер развивал свою аргументацию об отказе от атомного оружия по этическим соображениям:
   «Наше намерение применить это чудовищное, нечеловеческое оружие, хотя мы а не признаемся себе в этом, сделало бы нас бесчеловечными. Под властью этого оружия мы перестанем быть цивилизованными людьми. Пора закончить эту ужасную главу в истории человечества!»
   Когда летом 1963 года переговоры о заключении договора, запрещающего атомные испытания в воздухе, космическом пространстве и под водой, продвинулись вперед и появился проблеск надежды, восьмидесятивосьмилетний Швейцер написал письмо Кеннеди. Швейцер высоко оценил решимость Советского правительства, оценил роль Московского международного соглашения о запрещении ядерных испытаний в трех средах, оценил также решимость Кеннеди, преодолевшего в это время сопротивление правых кругов. Письмо Швейцера Кеннеди стало известно прессе в самый разгар сенатских дебатов в США и, по мнению многих биографов, сыграло решающую роль в парафировании договора.
   «Наконец-то блеснул светлый луч во мгле, в которой бродит человечество, — писал Швейцер, — наконец-то появилась надежда, что свет разгонит тьму. Московский договор между Востоком и Западом о прекращении испытаний в воздухе и под водой — одно из величайших, да, самое крупное событие мировой истории. Теперь мы можем надеяться, что термоядерной войны между Востоком и Западом не будет».
   Это были годы, когда укреплялись связи Швейцера с ГДР. Из ГДР шел теперь в Ламбарене непрерывный поток писем. Всё новые школы и производственные бригады ГДР просили у Альберта Швейцера разрешения называться его именем. В ГДР был создан по примеру других стран специальный Комитет Альберта Швейцера. Возглавил его доктор Людвиг, президент Общества Красного Креста ГДР. Комитет начал сбор взносов и подарков для Ламбарене, а также пропаганду философии Швейцера. В 1963 году Швейцер писал доктору Людвигу, что у него, к его сожалению, не будет никакой возможности побывать в ГДР:
   «Я, бедолага, в последний раз был в Европе в 1959 году. С тех пор работа... не позволяла мне путешествовать, и я не знаю, когда теперь представится случай. Никто не может заменить меня в больнице и на строительстве... Я должен радоваться, что я в состоянии продолжать эту работу».
   Швейцер спокойно ждал смерти. Думал ли он при этом о бессмертии? Как знать. Его кумир Гёте говорил Эккерману:
   «Человек должен верить в бессмертие. У него есть права на эту веру. Это соответствует его натуре... Для меня вечное существование души подтверждается моей идеей труда. Если я работаю непрерывно, до смерти, природа вынуждена дать мне другую форму существования, когда нынешняя не сможет больше поддерживать мой дух».
   Швейцер не знал, когда подойдет его время. Он еще говорил приятельнице, что в 1968 году придется, наверное, пересадить деревья. Он по-прежнему работал, был спокоен и полон сил.
   За эти последние годы он проводил в последний путь многих самых верных своих друзей и помощников — Эмму, Елену, плотника Монензали...
   В 1963 году в Ламбарене хоронили Сусанну Авово, «мать Сусанну», которая долгие годы была здесь санитаркой и акушеркой. Как всегда, скрытый за пальмами, пел хор лепрозория. Как всегда, говорил пастор на маленьком кладбище, где надписи на крестах воскрешали память о тружениках Ламбарене:
   «Боука, фельдшер, оказывавший столь ценную помощь при операциях. Теперь его имя присвоено зданию операционной».
   «М. Бурру. 8.I.60. Он ежедневно переплывал реку, чтобы привезти в Ламбарене почту. Для многих он был доверенным лицом».
   «Макайя. Умер в 1963-м. С 1933 года он был верным, опытным поваром. И всюду была по нему большая печаль».
   «Монензали, незабвенный работник, с которым Доктор начал строить новую больницу».
   Одни из его помощников уже ушли. Другие были еще живы и помнили старые времена. Старый Джозеф, длинный, иссохший старик, жил при больнице. Он подходил к посетителям и предлагал им сфотографироваться вместе. «Я самый старый помощник Доктора, — говорил он. — Я так же стар, как сам Доктор».
   А в больнице еще работал Молодой Джозеф. Он проработал здесь больше четверти века, и молод он был только в сравнении со Старым Джозефом. Он занимался микроскопическими исследованиями и, по сообщению Фр. Фрэнка, «знал о яйцах тропических паразитов больше, чем многие ученые доктора». Молодой Джозеф занимался в больнице также дистиллировкой воды, овладел техникой стерилизации, был акушером. А когда в Ламбарене появился дантист, Молодой Джозеф стал таким прилежным его помощником, что через несколько месяцев ему уже можно было доверять неотложные зубоврачебные операции. Благодарный дантист вставил Джозефу передние зубы, и он, по словам Фрэнка, «сразу приобрел здесь положение человека, который неожиданно вступил во владение загородной виллой и новой моделью „кадиллака“.
   «Если Старый Джозеф олицетворяет больницу периода первой мировой войны, а Молодой Джозеф — больницу межвоенного периода, — пишет Фрэнк, — то Жан-Клод — это, вероятно, воплощение новой Африки». Фрэнк с огромной симпатией описывает этого молодого габонца, одного из многих темнокожих помощников доктора. Жан-Клоду около двадцати трех, он стройный, с довольно светлой кожей, с умным, нервным, почти женственным лицом; и может, именно этот элемент женственности делает его таким прекрасным утолителем чужих страданий. Жан-Клод живет с молодой женой в хижине за больницей. Хижина эта до крайности примитивна, с земляным полом. Но юная пара с гордостью демонстрирует свое аккуратное жилье. В поведении молодых исключительная вежливость и достоинство. Жан-Клод пришел из далекой деревушки, где прослышал о существовании Ламбарене. Фрэнк пишет, что «Жан-Клод слишком умен, чтоб быть слишком популярным среди врачей и пациентов. В Африке все еще много белых, которые предпочитают, чтобы негр был чуть-чуть глуповат, тих и послушен. У Жан-Клода ничего этого нет, и в наши дни это не является исключительным... Он испытывает истинное уважение не только к медицинским знаниям, но также, даже в большей степени, к человеческим достоинствам. Однако таким, как он, все еще приходится уступать тем, кто горластей».
   Среди сотрудников Швейцера бывали и последние, из тех, кому тяжко давался упорный больничный труд. Упоминая о трудностях, которые пришлось ему испытать при получении визы в Ламбарене, Геральд Геттинг рассказывает, что «Швейцер не без основания уволил» одного сотрудника-африканца, а тот «пытался в этой антикоммунистической атмосфере представить дело так, будто мой (то есть Геттинга) приезд к доктору связан с предвыборной борьбой против президента Мба».
   Эпизод этот довольно характерен для атмосферы политических страстей, захвативших и Габон. Хотя здесь все еще было недостаточно своих врачей, каменщиков и строителей, здесь было уже в достатке молодых и пылких политиков. Два из них, противники коалиционной партии Мба, явились однажды в больницу и созвали всех на митинг. Они говорили о том, что доктор получил концессию от колониалистов, а колониалисты изгнаны, так что пусть он отправляется домой, в Европу. Толпа ответила: «Нон! (Нет!)» Политики уехали, и все на время затихло хотя бы потому, что заменить белых в школе или в больнице было некому: ни один врач-африканец пока не изъявил желания поступить в больницу Швейцера. Во время выборов 1963 года Швейцер снова стал для борющихся партий символом и жупелом. «Доктор из джунглей, убирайся домой!» — кричали самые радикальные из политиков. Партия президента Мба, напротив, выпустила красивую марку с портретом Швейцера и наградила его высшей наградой — Звездой Габона. Конечно, африканцев, которые сознательно хотели бы лишиться врача, было подавляющее меньшинство, однако в угаре политической кампании требования радикалов могли восторжествовать. К счастью, в богатой парадоксами долгой жизни доктора Швейцера не стал реальностью этот последний парадокс. Швейцер говорил одному из своих посетителей:
   — Я старый человек, и я прожил большую часть жизни в Африке. Здесь я и останусь.
   Дж. Маршалл в книге о Швейцере передает свой разговор с молодым нигерийским парламентарием незадолго до кровавого нигерийского кризиса:
   — Эти миссионеры были слишком заняты спасением души, даже если они и занимались медициной или сельским хозяйством. Наши темпы слишком высоки сейчас, У нас нет для них времени. Мы должны двигаться вперед быстрее, чем миссионеры, поэтому человек этот не понимает нас, а мы его.
   Дж. Маршалл объяснил, что доктор Швейцер не просто миссионер, что его часто критикуют за это в Америке, и в заключение просто спросил своего собеседника, знает ли он Швейцера, на что молодой парламентарий ответил:
   — Его — нет. Но то, что я сказал, — это мнение новой Африки.
   Когда-то, полвека назад, перед отъездом в Африку Швейцер должен был дать обет молчания Парижской миссии. Сейчас история повторялась, и он благоразумно молчал, когда речь заходила об африканских делах. Впрочем, когда началась резня в Конго, которую он уже много раз предсказывал, доктор не выдержал и написал в бельгийскую газету «Ле дерньер ор»:
   «Вот мой совет, работника из старой Африки, который прожил почти полсотни лет на территории, граничащей с Конго... Эра колониализма больше не существует, колониальной империи в Конго тоже больше нет... Ни одно иностранное государство не имеет права заставить одно из этих независимых государств подчиниться другому... Миссия Объединенных Наций не ведение войн...»
   Совет Швейцера заключался в том, что Европа не должна больше вмешиваться в африканские дела, которые и без того непросты. Как всегда, он остался нонконформистом и был за свой неосторожный совет обстрелян справа, слева и с центра. Больше он по вопросам политики не высказывался почти до самой смерти: в последние дни своей жизни он выступил с осуждением войны во Вьетнаме и даже успел подписать воззвание, клеймящее эту войну. Проблему ядерного разоружения он не считал «политикой». Он считал ее кровным делом всякого честного человека, не желающего человечеству гибели. Швейцер снова и снова говорил о ядерной угрозе, о почине Советской России, о благотворности Московского соглашения, и этим, может быть, объяснялись некоторые из попыток буржуазной западной прессы развенчать Ламбарене и человека, который «пережил собственную легенду».
   Бертран Рассел в 1964 году откликнулся письмом на одну из «разоблачительных» статей о Швейцере. Рассел писал:
   «Невелико открытие заявить, что средства современной медицины могут вытеснить одинокие и невооруженные усилия доктора Швейцера помочь народу, истребляемому болезнями. Очевидно, однако, и то, что технический прогресс всегда достается ценою появления безликой техники, лишенной той человечности, которой пронизаны действия и пример самоотверженной личности. Я всегда считал более предпочтительным внимательно изучить человека и сам предмет, для того чтобы разобраться в них, а не верить почтительным высказываниям о них. Неприятно, однако, когда начинают рассматривать благородное дело без желания понять его, да еще и хвастая этим недостатком понимания перед теми, кто сам никогда не решился бы на такое дело».
   14 января 1965 года Альберту Швейцеру исполнилось девяносто лет. Он был теперь, по выражению одного из габонских министров, самый старый и самый знаменитый габонец. Юбилей этот принес Швейцеру поздравления и почести, однако, как отмечают все биографы, буржуазный Запад на этот раз не был так единодушен в своих поздравлениях. Передовая «Вашингтон пост», посвященная Швейцеру, называлась «Поиски исторического Швейцера». Доктор Монтэгю так объяснял это расхождение оценок:
   «Он сделал, насколько я знаю, только одну ошибку — он прожил девяносто лет; он пережил нормальный век легенды».
   Впрочем, если Запад проявил в этот юбилей меньше энтузиазма и единодушия, то зато Швейцера дружно приветствовали на этот раз страны социализма. Московская «Литературная газета» поместила поздравление, в прессе ГДР Швейцеру было посвящено много статей. Наконец, от имени населения Германской Демократической Республики его поздравил Вальтер Ульбрихт, передавший ему сердечные пожелания долгих лет, здоровья и успешной борьбы против атомной угрозы. «В этой борьбе, — подчеркнул Ульбрихт, — мы тесно связаны с Вами». В приветствии Вальтера Ульбрихта говорилось и о швейцеровском принципе уважения к жизни. «В нашем социалистическом государстве, в ГДР, — писал Ульбрихт, — мы стараемся это уважение к жизни воплотить в действительность со всеми его общественными последствиями».
   «Мы хотим сделать 1965 год, — продолжал Вальтер Ульбрихт, — годом народного движения против атомного вооружения, за обеспечение и укрепление мира. При этом, я думаю, мы действуем одновременно и по линии Ваших устремлений, а именно, — по линии сохранения и защиты жизни... Поскольку Вы всегда употребляли Ваше моральное влияние на пользу мира, мы благодарим Вас в Ваш юбилей особенно сердечно».
   Чехословакия прислала на день рождения доктора медикаменты для больницы. Подарок привез доктор Кальфус, который играл доктору в эти дни чешскую музыку.
   — Со Сметаной я познакомился еще в молодости, — сказал почтенный юбиляр, — но теперь я его прочувствовал как следует. А этот ваш Новак для меня настоящее открытие.
   Доктор Кальфус отметил, что музыка звучит теперь в Ламбарене еще чаще, чем прежде.
   На девяносто первом году жизни доктор был по-прежнему подвижен, бодр и активен. Это отмечал американский врач, доктор Джозеф Монтэгю, посетивший в это время Ламбарене: «У него не было и следа слабости и забывчивости, столь характерных для человека, которому перевалило за шестьдесят. Он энергично ходил, и если походка его не была больше по-молодому пружиниста, то в ней было все-таки много силы.
   Он еще считал себя молодым, а это почти то же самое, что быть молодым. Помню, как я хотел помочь ему выйти из машины, а он подмигнул мне, улыбнулся и сказал: «Пожалуйста, оставьте мне эту иллюзию молодости». Он не носил очки и говорил: «Они меня старят».
   «Говорят, что человек становится старым, когда оставляет свои идеалы», — пишет Монтэгю. Именно от этой возрастной утраты идеалов всю жизнь предостерегал Швейцер. С ним этого не случилось и в девяносто.
   И все же Швейцер чувствовал, что дни его на исходе. Он все чаще думал теперь о преемнике. Швейцарец Вальтер Эмиль Мунц, хирург и акушер, молодой еще человек, пять лет проработавший в Ламбарене, казался ему наиболее энергичным и увлеченным из врачей. По-прежнему работал в Ламбарене и доктор Ричард Фридман из Венгрии, усатый, высокий, похожий на Швейцера в молодости. Все так же увлеченно трудился в деревне прокаженных доктор Такахаси. Из новых врачей в Ламбарене работали теперь молодой американец-педиатр Фергюс Поуп, хирург-чех Ярослав Седлачек и совсем недавно приехавший Манфред Криер.
   Рена была с отцом. Она все больше увлекалась делом доктора и его идеями, трудилась в лаборатории, вникала во все ламбаренские дела. Она с восторгом рассказывала доктору, что его внучка Кристина тоже «заразилась Ламбарене» и теперь изучает медицину в Швейцарии.
   В то лето Швейцер снова вел строительные работы. На протяжении всего лета по-прежнему сыпались на Ламбарене посетители — с Запада, с Востока, из самой Африки. Один из них, Пауль Герберт Фрайер из ГДР, напечатал в «Нейес Дейчланд» отчет о своих беседах со Швейцером:
   «18 июня — разговор о Вьетнаме, Швейцер осуждал кровопролитие во Вьетнаме и воинственный пыл Пентагона; 21 июня — разговор об участившихся нападках на Швейцера в прессе; Швейцер, как всегда, сказал, что на это не нужно обращать внимания; 2 июля — разговор о борьбе за мир: позиция Старого Доктора оставалась прежней — народы должны договориться, потому что победы в этой войне быть не может, только смерть для всех живых существ».
   В августе Швейцер отвечал на письма, спешил написать всем, кому обещал. Еще в феврале доктор Мунц был назначен главным врачом ламбаренской больницы. 13 августа Швейцер в письме «Швейцеровской ассоциации» объявил о своем желании, чтобы его дочь Рена Эккерт-Швейцер взяла на себя административное руководство больницей. Он чувствовал, что Рена приобретает все больший авторитет в больнице. А может, инстинкт бессмертия требовал от него и такого продления себя во времени, и такого объединения своей крови и своего дела.
   Его так же беспокоила судьба мира, на всех парах спешащего к новой войне, на этот раз — последней войне, не потому, что победит правда, а потому, что больше некому будет жить на земле и некому воевать. В эти последние свои дни он снова говорил об атомной угрозе. Он успел подписать воззвание против войны во Вьетнаме.