— Михаил Никифорович, вон ты куда! — изумился Батурин и как бы даже обрадовался. — Ты уже не нами недоволен, а порядками в мироздании!
   — А бывают минуты, — словно бы и не услышал его Михаил Никифорович, — иногда и там, в аптеке, когда мне хочется всех спасти! Всех! Всех!.. Дать и этому, и тому, и тому здоровье, спокойствие и благо… Кем-то таким стать, чтобы дать это…
   Михаил Никифорович замолчал. Его самого смутило признание.
   — Нет, ты не свое дело выбрал, — сказал Батурин. — Тебе надо было идти в хирурги. Ты бы спасал…
   Михаил Никифорович посмотрел на свои руки. Покачал головой.
   — Руки не те. Пальцы не те. — Потом добавил, как бы оправдываясь: — И конкурс на хирургов помнишь был какой.
   — Чего ты тогда хочешь? — взвился Батурин. — От себя? От меня? От всех?
   Они уже с официанткой расплатились, и та, пышная и огненная, жалела их, советовала беречь нервы, как бы они из-за своих нервов не попали в Красную книгу на манер лошадей куланов. И на улицу они вышли, но разойтись никак не могли. И все старались вразумить, урезонить друг друга с таким усердием и жаром, что со стороны их разговор мог показаться скандалом, обещающим драку. Радиофицированные ходоки-милиционеры с интересом и надеждой поглядывали на них. А ведь не были собеседники пьяными, не те сосуды опрокинули они под птицу и маслины. Но словно бы неприятеля видел теперь перед собой Михаил Никифорович, все слова Батурина казались ему обидными, неверными, чуть ли не опасными для человечества.
   — Опять ты тычешь своей лабораторией! — кипятился Михаил Никифорович. — Не там вы ищете, не там! Вся история рода людского — это история приспособления человеческого организма к травам, растениям, у нас с ними одна биохимия, мы живые, и растения живые…
   — Ты латынь-то помнишь еще? — спрашивал его Батурин.
   — Наверное, не хуже тебя, что же мне было забывать-то ее!
   — Ну так мне латынью или отечественными словами напомнить истину: «От смерти нет в саду трав»? Нет, Миша! Нет их! Хочешь громить порядки в мироздании? Громи!
   — И все равно ты не прав. Не прав! Надо найти что-то такое, чтобы всем помочь, и сразу!
   — Ну поищи!
   — И поищу!
   — Ну и найди!
   — И найду!
   На этот раз Батурин не ответил, а поглядел на Михаила Никифоровича по-иному, как бы жалеючи однокашника.
   — Что-то ты, Михаил Никифорович, разошелся, — сказал он. — Или тебя волхвы посетили? Или какой-то волшебник обещал спуститься к тебе?
   — Какой волшебник? — Михаил Никифорович взглянул на Батурина настороженно, чуть ли не с испугом. — С чего ты взял? Какой еще волшебник?
   — Я не знаю, — усмехнулся Батурин, — какой волшебник. Может, и не волшебник даже, а, предположим, всемогущий Демиург. Или развитой пришелец со сверхвозможностями.
   — Нет никаких волшебников, — быстро сказал Михаил Никифорович, оглянувшись при этом.
   — То-то и оно что нет, — назидательно произнес Батурин. — А потому и милости прошу в нашу лабораторию.
   — Нет никаких волшебников, — повторил зачем-то Михаил Никифорович. — И хватит. И прекрати.
   Однако прекратить был намерен сам Михаил Никифорович. Он забормотал тут же про чрезвычайные дела, повернулся, руку забыв протянуть на прощание, и пошел к остановке девятого троллейбуса. Батурин кричал ему что-то вслед, напоминал свой адрес и номер телефона, а Михаил Никифорович будто бегством спасался.
   Затейница Любовь Николаевна прохлаждалась в московских кущах. Или где еще. А похоже, и Любови Николаевне Михаил Никифорович мог наговорить в те часы немало обидных, хотя, впрочем, и благородных слов. Однако по адресу наговорил бы?
   Но он быстро остыл. То есть вскоре не был более в настроении спорить с Батуриным или ругать Любовь Николаевну. А себя-то, сидя на кухне и отложив «Вечернюю Москву», бранил и склонял. Вспоминал разговоры с заведующей аптекой Заварзиной, с ассистентом Петром Васильевичем и особенно с Серегой Батуриным. Дивился на самого себя: он ли все то наговорил или какой другой Михаил Никифорович?
   Печалили его и мелочи. Скажем, принялся он чуть ли не в обиде утверждать, что помнит латынь не хуже Батурина. Какое там не хуже! Что он помнит? Ну читает рецепты и справочники, и ладно! Впрочем, подумаешь — латынь! Но каков он был, когда заявил, что непременно будет искать — и найдет! — нечто спасительное для человечества! Хорош гусь! И что он взъелся на Батурина? На заботы и старания Батурина и ему подобных не следовало хмуриться и тем более издеваться над ними, что-то ведь и вправду дают они людям, дают. Обольщаться, конечно, их делами не стоит. Но ведь кому не стоит обольщаться? Не приказчику в лекарственном магазине, а действительно существу, взлетевшему над жизнью, влияющему на ход бытия, проникшему разумом и душой в суть мироздания, в глубины времени. Может, и именно Демиургу. Или хотя бы просто ученому уму, ироничному или даже скорбному из-за тщеты своих усилий улучшить участь людского рода. А он-то, Михаил Никифорович Стрельцов, аптекарь, какие такие научные или житейские подвиги свершил, чтобы отменить формулу «От смерти нет в саду трав», или хотя бы для того, чтобы иметь право не обольщаться открытиями Батурина? Никаких не свершил. А стало быть, только уповал… И что делал в последние годы, как жил? Что он может изменить в себе, в людях, в ходе событий? Вот сегодня нагрубил Нине Аркадьевне и Петру Васильевичу, и что? Петр Васильевич чуть ли не носом стал хлюпать, а Нина Аркадьевна, заведующая, смотрела на Михаила Никифоровича удивленно, повторяла, как бы журя его и в то же время жалея по-матерински: «Да что ты, Миша? Что с тобой сегодня? Что ты сердишься на нас, будто какой-то человек со стороны?» Это «человек со стороны» и именно что сегодня, а не всегда, она подчеркивала. Пина Аркадьевна Заварзина была женщина властная, деятельная, но безалаберная. Образцовым хозяйством их аптеку назвать было никак нельзя. Однако внешность и манеры Нина Аркадьевна имела самые представительные. Без нее сиротели президиумы. Да что президиумы! Такую хоть отправляй послом в Португалию. Или еще куда. К тому же и супруг ее служил на одной из ближних улиц заместителем министра. В районе ею были довольны. А может, и не только в районе. На взгляд Михаила Никифоровича, баба она была безвредная, он с ней ладил. Интриг в аптеке не поощряла. И сама не заводила. Или почти не заводила. Может, нужды в них не имела. А то, что дела в аптеке, хотя аптека нередко и отмечалась премиями, шли не самым идеальным образом, что особенного? Где они идут идеальным-то образом? Словом, не было никакого резона Михаилу Никифоровичу нападать сегодня на Нину Аркадьевну. Ладно, упрекнул он — и резко притом — ассистента Петра Васильевича. Тихий Петр Васильевич, возмущенный нынешними дамскими нравами, в годы войны оказавшийся нервно расстроенным, но теперь как бы и имевший отношение к победе хотя бы в силу возраста, симпатий Михаила Никифоровича не вызывал. Работник был аховый. По его вине не приготовили сегодня два порошка, а люди с квитанциями пришли. Михаил Никифорович произнес ему слова. Петр Васильевич было огрызнулся, а Михаил Никифорович добавил: «Меньше реплик по поводу барышень отпускайте. От них-то толк есть. А от вас…» Петр Васильевич и захлюпал носом. А Михаил Никифорович не успокоился, зашел к Нине Аркадьевне и обличительными словами изложил ей все, что думал — сегодня! — о порядках в аптеке. Были бы столь же серьезных свойств упреки произнесены лет сто пятьдесят назад какому-нибудь гвардейскому офицеру, тот, коли порядочный, сейчас же должен был бы застрелиться. А Нина Аркадьевна обошлась тем, что напомнила Михаилу Никифоровичу о персонаже из современной драмы. Но что он приставал к Нине Аркадьевне? Прав Батурин. Пусть и наступит в их аптеке золотой или изумрудный век со сверканием порядков и трудов, перестанет ли аптека быть магазином, а он в ней — продавцом? Ведь нет. А главное — не исчезнут страдания и болезни людские. «От смерти нет в саду трав». И он, Михаил Никифорович, изменить что-либо в миропорядке не в силах. Стало быть, и нечего ерепениться. А он как будто начал следовать призывам Мадам Тамары Семеновны. Впрочем, ее ли призывам?..
   Михаил Никифорович постановил тут же прекратить думать и каяться, а жить, как жил прежде. В частности, пойти и включить телевизор. Но не встал и не пошел. И думать не прекратил. Он сидел на кухне виноватый перед всем миром.
   И это чувство вины в нем все разрасталось и как бы даже вскипало. Напряжение в нем возникло такое, что Михаилу Никифоровичу плакать хотелось. А видел ли кто прежде слезы на его глазах? И был он готов броситься сейчас же куда-то и подвиг совершить. Драконов рубить или менять сущность галактик, чтобы всех излечить и спасти, или даже дать человеку бессмертие. Жизнь свою он не задумываясь положил бы за это.
   Однако и останкинское обыденное благоразумие не оставило совсем Михаила Никифоровича. Оно-то и не позволило разойтись геройскому куражу и вселенской тоске аптекаря Стрельцова. И на подвиги он никуда не отправился. Но всю ночь взъерошенный ходил по квартире из угла в угол. Курил. Любовь Николаевна, надо полагать, знала о состоянии Михаила Никифоровича и ночевать не явилась. И разумно поступила.
   Но и дальше терзания Михаила Никифоровича продолжались. Дерзкие мысли и намерения все больше взъярялись в нем. Никогда таких смерчей и самумов не ощущал в себе Михаил Никифорович. Откуда взялись они? Все Михаил Никифорович готов был привести в идеальное состояние. И аптеки, естественно. Но истинным ли поприщем были для него теперь аптеки?.. Михаил Никифорович начал было бунт на корабле, но сразу же понял, что никакой пользы от его действий не выйдет, а выйдет мелкий производственный конфликт. Или скандал. Тогда Михаил Никифорович, чтобы не злить себя и других, решил немедленно уйти из аптеки. Но и не в лабораторию Сергея Батурина.
   Ушел он на химический завод, куда его давно манил Никитин. Никитин тоже оставил аптеку. Во-первых, объяснял Никитин, у них на заводе — мужское дело. Во-вторых — хорошие деньги за вредность и пенсия чуть ли не в сорок пять лет. А дальше можешь начинать жить заново. Хочешь — для себя, хочешь — для человечества… Оформляли Михаила Никифоровича недолго, хотя имелись там и свои сложности. И превратился Михаил Никифорович неизвестно в кого, то ли в лаборанта, то ли в оператора, то ли в человека на подхвате. Рангом, во всяком случае, он был ниже техника. Но процессы-то химические шли и без его усилий. А в денежных ведомостях отношение к Михаилу Никифоровичу было самое уважительное.
   Но утек четыреххлористый углерод. Не по вине Михаила Никифоровича утек. Однако дышал им Михаил Никифорович. И вечером его доставили к Склифосовскому.
   Теперь Михаил Никифорович — вольный гражданин со справкой о недуге. Может начать жить заново. Хочет — для себя. Хочет — для человечества.
   Вот что я узнал от Михаила Никифоровича в разговоре о событиях, начавшихся 4 мая.
   — А вдруг это она тебе знак дала? — предположил я.
   — Кто она?
   — Любовь Николаевна.
   — Может, и знак, — сказал Михаил Никифорович.
   — Она тебя к подвигам призывала, а ты дезертировал. А впрочем, если это так, она может его и отменить. Обязана даже.
   — С чего это обязана?
   — Она ведь не только раба. Но и берегиня.
   — Берегиня! — сказал Михаил Никифорович. — Они все с этого начинают.
   Мог ли я не согласиться с Михаилом Никифоровичем?
   — Ладно, — сказал я. — Но зачем тебе надо было идти именно на химический завод?
   — А затем! — горячо произнес Михаил Никифорович. — А затем, что мне надо было идти куда похуже. Ведь на самом деле я возжелал всех и все спасать и сейчас желаю. Может, и сильнее прежнего! А что я могу? Ничего. Что же мне мучиться-то? Вот я и пошел туда, где уж никаких возможностей у меня не могло бы быть!
   Тут Михаил Никифорович как бы устыдился произнесенного им и добавил:
   — И потом деньги…
   — И пенсия…
   — Ну и не смейся.
   Сидел он теперь передо мной совсем растерянный, я удивился ему. «Неужели она так прибрала тебя к рукам?.. Или ты…» Я чуть было не сказал Михаилу Никифоровичу о догадках дяди Вали. Но и без того фраза мною была произнесена не слишком рыцарская. А Михаил Никифорович стал чрезвычайно серьезен. Совет ли какой желал испросить у меня? Или не все он мне открыл, а открыть хотел? Снова закурил Михаил Никифорович.
   — Михаил Никифорович, — начал я, стараясь говорить как можно деликатнее, — тут тебе надо осмотрительнее… Мало ли что может прийти в голову?.. А ведь выйдет-то чепуха какая-то… Если посмотреть на всю эту историю холодным взглядом…
   — Вот именно — холодным взглядом… — вздохнул Михаил Никифорович.
   — А ты что же?
   Я сразу же замолчал.
   — Слушай, — спросил я погодя, — а на заводе наказали кого-нибудь за аварию?
   — Никого.
   — Отчего так?
   — Я сказал, что отравился случайно. И никто не виноват. Дело далеко не пошло.
   — Ну, Михаил Никифорович!.. Ведь была же авария. Ведь после тебя еще и других повезут к Склифосовскому!
   — Теперь будут внимательнее, — сказал Михаил Никифорович, не слишком, впрочем, уверенно. — Да и не мог я ставить под удар Никитина… И люди под суд пошли бы…
   — Я тебе не судья, Михаил Никифорович, — сказал я. — Но ты шутки шутишь! И если бы эти шутки тебя одного касались!
   — В чем же я виноват? И перед кем?
   — Михаил Никифорович, ты ведь сам говорил, что перед всем людским родом виноватый.
   — Это другое, — сказал Михаил Никифорович.
   — Другое, — согласился я. — Но неизвестно, что тяжелее весит. Это другое, высшее, или то мелкое, из чего у тебя и у меня вся жизнь.
   Михаил Никифорович мне не ответил.
   Похоже, больше он ничего не намерен был сказать.
   — По моим предположениям, — произнес я уже у двери, — главные пайщики долго не выдержат. Бунтовать начнут…

19

   Они и начали.
   Дядя Валя и Игорь Борисович Каштанов дней через пять явились ко мне, оторвали от стола и тетрадей, сказали, что все, они больше не могут.
   Я не то что удивление им выказал, я был возмущен.
   — Вытащил бы я вас, дядя Валя, на ходу из-за руля автобуса, — сказал я, — вы бы на меня с лопатой бросились!
   Но я лукавил. И от работы я был не прочь сейчас отлынуть. И некие эгоистические надежды связывал я с порывом дяди Вали и Каштанова. И я, видно, уже не мог. Каштанов же выглядел измученным, такой теперь мог и муху тронуть.
   — А Серов и Филимон? — поинтересовался я.
   Ни Серов, ни Филимон Грачев, оказывается, не пожелали вступить в сражение с Любовью Николаевной (дядя Валя уже не называл ее Любовью Николаевной, а говорил: «С этой…»). Филимон был упоен своим творческим растворением в чайнвордах, кроссвордах, крестословицах, шарадах, своими блистательными, прямо-таки корсунь-шевченковскими погромами когда-то труднодоступных для него ведомственных умных задач даже и в «Лесной промышленности», и в «Водном транспорте», и в «Московском автозаводце», и в зарайской районной газете. Серова же, выходило, Любовь Николаевна никак и не сдвинула. То ли оказался он невосприимчивым к ее энергии (или к чему там), то ли и скрытых резервов или узких мест в нем никаких не было.
   — Но присутствие Серова и Филимона Грачева при этом разговоре необходимо, — сказал я.
   — Я их приведу, — кивнул дядя Валя.
   Каштанов дрожал, дергался, будто его бил колотун, но можно было понять, что происхождение колотуна Игоря Борисовича не связано с напитками. Одет он был чисто — костюм утюженый, рубашка свежая, — однако вид имел измятый.
   — Этот-то, — указал на Каштанова дядя Валя, — уже намылился продать свой пай Шубникову.
   — Терпения больше нет, — сказал Каштанов.
   — Ну уж шиш! — оборвал его дядя Валя. — Прежде ее надо придушить. А Шубников ее душить сразу не даст.
   — Нельзя ее душить! — чуть ли не с мольбой в глазах сказал Игорь Борисович.
   Между ними тут же возникла перебранка, и я снова ощутил себя на грани веков, среди заговорщиков, измученных доктринами и выходками хозяина Михайловского замка. И раздавались сейчас реплики смельчаков, способных на тираноубийство, и слышались жалостливые голоса миротворцев, отвергающих насилие. Смельчаки не исключали возможности наемных или добровольных убийц. В частности, на роль штабс-капитана измайловца Скарятина, порешившего императора, рекомендовался мрачный водитель Лапшин с его бешеным самосвалом.
   — Никогда! — кричал Каштанов. — Нельзя этого!
   — Чистеньким хочешь быть! — отвечал ему дядя Валя. — Ну и мучайся дальше! И нас мучай! И все Останкино!
   — А что Михаил Никифорович? — спросил я на всякий случай.
   Заговорщики умолкли. Дядя Валя, видно было, смутился.
   — А что Михаил Никифорович? — быстро сказал он. — Ты и сам знаешь… Влюбился Михаил Никифорович!
   — Безответственно вы говорите, Валентин Федорович. Как это можно влюбиться в фантом, в движение воздуха? — сказал я на всякий случай.
   — Это она-то движение воздуха? — поинтересовался дядя Валя.
   — Отчего же нельзя в нее влюбиться? — печально сказал Каштанов.
   — Мы тебя и зовем, — объяснил дядя Валя, — чтобы ты Михаила Никифоровича поколебал.
   Устройство встречи с Михаилом Никифоровичем дядя Валя брал на себя, полагал, что провести ее удастся сегодня же. Когда дядя Валя и Каштанов уже уходили, я спросил, каковы нынче обстоятельства жизни Шубникова, не огорчает ли его подброшенный Бурлакиным ротан. О ротане дядя Валя с Каштановым толком не знали, но слышали, что теперь Шубников средства для поддержания сил добывает шапками. До него дошло, что шапки из собак дороже самих собак, он завел дела с умельцами и стал уводить или перекупать животных для шапок.
   — Живодер! — поморщился Каштанов.
   — Живодер! — согласился дядя Валя. — А ты хочешь загнать ему пай!
   Они ушли. Через час дядя Валя позвонил и сказал:
   — В восемь вечера на моей квартире.
   В восемь вечера на квартиру дяди Вали шесть останкинских жителей явились без опозданий. Три пайщика-фундатора и три соучастника с совещательными мнениями. Серов давал понять, что он человек воспитанный, оттого и принял приглашение дяди Вали, но ему пора домой. Филимон Грачев достал семь газет и ручку. Собака дяди Вали, возможно, не вызвавшая симпатий Шубникова, улеглась у серванта и уставилась на Михаила Никифоровича, будто укор какой желая ему высказать. Михаил Никифорович был в напряжении, словно душить предполагали его.
   — Начнем, — сказал Серов.
   — И кончим, — кивнул дядя Валя.
   — Кого кончим? — удивился Филимон Грачев.
   — Варвару!
   — «Я вас обязан известить, что не дошло до адресата письмо, что в ящик опустить не постыдились вы когда-то», — произнес Филимон, уткнув ручку в лист «Книжного обозрения». — Кто автор? Семь букв. Вторая "и", шестая "о". Либо Тихонов, либо Симонов? А? Кто?
   Прежние бы милые времена! Дядя Валя тотчас бы вспомнил или Колю, или Костю, как они с Костей били самураев на Халхин-Голе или как они с Колей лазали по индийским горам. Но нет, нынешний дядя Валя был строг.
   — Прекрати, Филимон! — сказал дядя Валя. — Ну как, Михаил Никифорович, вы с нами или опять в либерала будете играть?
   Михаил Никифорович сидел молча.
   — Все страдают. Мы пятеро, — сказал дядя Валя твердо. — И другие в Останкине. Наверное, и еще где-нибудь в Москве. Или в области… Михаил Никифорович, мы вас спрашиваем: будете вы по-прежнему потакать ей или нет?
   Собака дяди Вали подняла голову и кивком поддержала хозяина.
   — Что я-то? — сказал Михаил Никифорович. — Разве я могу больше, чем вы?
   — А кто вносил два сорок? — спросил Каштанов.
   — Ага, — сказал дядя Валя. — Эгоистом быть легко. Пусть, мол, другие страдают, а я буду жить в наслаждениях.
   — Кто это живет в наслаждениях? — спросил Михаил Никифорович.
   — Это я так, к примеру, — сказал дядя Валя. — Все мы считаем, что ее для пользы людей надо ликвидировать, один ты…
   Тут дядя Валя умолк, и мне стало ясно, что никаких консультативных бесед дядя Валя с Михаилом Никифоровичем не имел и мнение о взглядах Михаила Никифоровича на кашинскую гостью вывел из неких наблюдений и догадок.
   — Нельзя с ней так, — возмутился дяди Валиным словам Каштанов. — Можно ведь и договориться по-хорошему…
   — А тебя и не спрашивают. Спрашивают Михаила Никифоровича. Будет он устраивать свою судьбу за счет несчастья других? Или хотя бы воздержится?
   — Дядя Валя, — сказал я, — по-моему, у вас нет оснований для подобных претензий к Михаилу Никифоровичу. И вообще вы сегодня много берете на себя.
   — Имею право! Не пожалел бы в тот день рубль с мелочью, и ты бы имел право…
   — Спасибо за напоминание. И разрешите откланяться.
   — Нет. Погоди! Извини! Она ведь и тебе не нужна. Сейчас быстро решим и все уйдем. Ну, Михаил Никифорович?
   — Ладно, — сказал Михаил Никифорович, — поговорить поговорим. Но без всяких душегубств.
   — Это мы еще посмотрим! — заявил дядя Валя.

20

   Разговор с Любовью Николаевной состоялся в субботу в четыре часа на квартире Михаила Никифоровича.
   Встретиться с пайщиками дядя Валя предложил у бывшего пивного автомата, мертвого теперь помещения, и уж оттуда идти на квартиру, будто какие чувства факельные должны были обостриться в нас на месте встречи, по замыслу дяди Вали, возможно, сначала чувство жалости к себе, а потом и бунтарского протеста. Дядя Валя посмотрел на часы и сказал неожиданно:
   — Еще могут успеть и пиво завезти!
   Трех минут дороги к дому Михаила Никифоровича хватило дяде Вале для произнесения огненных слов «огласим приговор!» и «доведем до акта полной капитуляции!». И иных. Тут уже не грани прошлых столетий и не императорские замки приходили на память, а казалось, что дядя Валя выводит нас на Зееловские высоты.
   — Ну? Тут она? — спросил дядя Валя Михаила Никифоровича, открывшего дверь.
   — Здесь.
   — Пошли! — чуть ли не приказал дядя Валя.
   Однако решимость наша тут же куда-то истекла. Даже дядя Валя и тот засмущался. Мы долго терли ноги о плетеный коврик, будто выбрались из болота. И волосы наши, оказалось, нуждались в услугах расчесок. Вышло так, что мы опять как бы просителями пришли на беседу с Любовью Николаевной…
   А она сидела на диване в свободной артистической позе, красивую руку легко положив на спинку дивана. Может, и не совсем мадам Рекамье, возлежавшая когда-то на ампирной кушетке вблизи холста Жака Луи Давида, но сегодня, похоже, не менее той воздушная и пленительная. И ноги ее были красивыми. В лице же Любови Николаевны никаких изменений со дня майского посещения ею пивного автомата я не углядел. Но, пожалуй, Любовь Николаевна несколько повзрослела. И было видно, что пленительная-то она сегодня пленительная и милая, но и властность свойственна ей. Впрочем, порой и прежде властность в ней ощущалась…
   Мы уселись на предложенные нам Михаилом Никифоровичем стулья и табуретки. Молчали. Михаил Никифорович смотрел в пол.
   Дядя Валя быстро взглядывал то на меня, то на Каштанова, как бы требуя от нас слов.
   — Я жду, — сказала Любовь Николаевна.
   Сказала она вроде бы лениво и дружелюбно, будто благодушный профессор онемевшему на экзамене первокурснику, но по дрожанию ее русалочьих губ я понял, что и она волнуется.
   — Давайте! Давайте! — опять взглянул на нас с Серовым дядя Валя. — Сами же гнали нас!
   — Извините, дядя Валя, — сказал я. — Тут трое главных пайщиков с правами. Мы же с совещательными мнениями.
   Но и теперь люди с правами не заговорили.
   — Странно получается, — сказала Любовь Николаевна. И даже улыбнулась. — Вы собрались пойти на меня чуть ли не с вилами и топорами, а пока и рта не раскрываете…
   — Если бы вы не были женщиной… — вздохнул Каштанов.
   — Да какая она женщина! — прорвало наконец дядю Валю. — Она — стерва! Филимон сразу сказал, что она ведьма. Вот с такими клыками! А вы нам не верили!
   — Валентин Федорович! Гражданин Зотов! — сказала Любовь Николаевна. — Вот уж не ожидала, что вы, бывалый человек, унизитесь до базарного крика.
   — Ты, стерва, довела нас до… — вскочил дядя Валя.
   — До чего? — спросила Любовь Николаевна.
   — До того, — сказал дядя Валя и сел.
   Чувствовалось, что ему неприятно открывать собравшимся, до чего довела его Любовь Николаевна. Да и я постеснялся бы говорить вслух о своих заботах последних недель.
   — Вот даже пивной автомат закрыли! — проворчал дядя Валя. — Все Останкино мучаешь!
   — Это да! — встрепенулся Филимон Грачев.
   Слова дяди Вали, похоже, нашли поддержку у всех. Справедливые были слова.
   — Автомат — еще мелочи, — сказал дядя Валя. — А вот…
   И опять дядя Валя не отважился на откровенность.
   — Я ведь хотела как лучше, — сказала Любовь Николаевна.
   — Мы — переростки! — взъярился дядя Валя. — Нас поздно улучшать!
   — Тут, дядя. Валя, — вступил в разговор Серов, — вы отчасти не правы. Улучшать себя никогда не поздно. Однако, видимо, методы Любови Николаевны могут показаться странными и не для всякого приемлемыми.
   В иной день дядя Валя сразу бы поставил Серова на место, но нынче он не был намерен иметь его оппонентом. Он как бы не услышал Серова.
   — А что она ко мне в душу полезла? — обратился дядя Валя к Михаилу Никифоровичу. — Кто дал ей на это право?
   — Я так просила вас открыть мне ваше сокровенное, — сказала Любовь Николаевна. — А вы не стали. Мне и пришлось…
   — Нет, зачем надо было ко мне в душу лезть! — не мог успокоиться дядя Валя. — Хватало таких, которые ко мне уже лезли!