— Страсти-то какие! — сказал Лесков. — А ты, Михаил Никифорович, со своими сигналами!
   Рассказывая об эпизоде с Игорем Борисовичем и туфлей, я как бы выделил его из жизни автомата, будто бы перенес его на сцену. У людей несведущих могло возникнуть впечатление, что жизнь в автомате прекратилась, все только и были заняты отношениями Игоря Борисовича и Татьяны Алексеевны, глазели на них. Нет. Движение людей с кружками вокруг Игоря Борисовича не прекращалось, если кто и смотрел на него, то так, краешком глаза. Между прочим. Мало ли какие драмы и комедии могли произойти сейчас на других площадках автомата. Кому какое дело до манер Игоря Борисовича! Ну хочет пить на коленях, ну пусть и пьет. Может, ноги его не держат. Это мы, знакомые Игоря Борисовича, проявили к нему внимание, и при этом нас более всего занимала мысль, будет ли пить Игорь Борисович из этой туфли… Однако выпил…
   — Фу-ты, как можно пить из такой разношенной! — поморщился Михаил Никифорович. Михаил Никифорович был известен своей чистоплотностью, кружки в автомате мыл минут по пять, хотя и понимал, что толку от этого мало. — Пойду-ка я подышу свежим воздухом…
   Он дышал, я беседовал с Лесковым, и тут меня как будто бы кто-то окликнул. Назвал по имени и отчеству. Голос был женский. Я оглянулся. Женщины рядом не было. Спросить Лескова, окликал ли кто меня, постеснялся. «Неужели это из-за тех четырех копеек?» — подумал вдруг. И сейчас же прогнал нелепую мысль. Однако же кто-то окликал…
   Автомат был уже забит. Знакомые люди теснились рядом. Кто-то принес кильку, кто-то болгарскую брынзу. Пили уже пиво дядя Валя, летчик Герман Молодцов, два брата инженеры Камиль и Равиль Ибрагимовы, Володя Холщевников с телевидения — тот угощал черными сухариками, приготовленными особым способом, с подсолнечным маслом и чесноком. Появились и таксист Тарабанько, и усатый красавец Моховский, работник банка, он же пан Юрек, и тихий человек Филимон Грачев. Зашел на этот раз и Коля Лапшин. Он, как и дядя Валя, был шофером и тоже имел склонность к фантазиям. Фантазии Лапшина от дяди Валиных отличались. Лапшина влекли иные, нежели дядю Валю, моральные ценности, иные доблести и геройства. Коле было тридцать четыре года. Однако из его рассказов выходило, что он уже провел в колониях особого режима не менее пятидесяти лет. Убивал, участвовал в групповых насилиях и разбоях, грабил банки. Некоторые слушали рассказы Лапшина внимательно и уважали его. Верили, например, что он своим основным предметом может поднять ведро с водой или разбить граненый стакан. Другими же слова Лапшина брались под сомнение. В особенности дядей Валей. Дядя Валя готов был показать людям, что он-то ладно, а вот Лапшин по всем статьям лгун. Банков не грабил, никого не насиловал и примерный семьянин. Сегодня Лапшин пришел сильно покорябанный. В черных очках. И лоб его и щека были ободраны, а под глазом цвел синяк.
   — Асфальтовая болезнь? — участливо спросил дядя Валя.
   — Еще чего! — обиделся Лапшин. — Опять задавил.
   — Насмерть?
   — Насмерть. Восьмой труп. Дура баба. Выскочила откуда-то, а там лед. Она как на коньках и прямо под меня.
   — А морду где покорябал?
   — А я в столб.
   — Врешь, — сказал дядя Валя. — Восьмого давишь — и ни разу не был виноват?
   — Ни разу. Они сами.
   — Дурочку-то не валяй! Мордой вчера проскребся по асфальту. А нам лапшу на уши вешаешь. У тебя и фамилия такая — Лапшин!
   — Да ты! Да я тебя!
   Их разняли. Лапшин еще бурчал что-то, а в зал вошли Михаил Никифорович и Игорь Борисович Каштанов. Каштанов был по-прежнему возбужденный. Минуты через две в автомате появился Собко, можно было предположить, что в его кейсе, как и всегда, лежит купленный по дороге килограмм трески горячего копчения в сетке. Так оно и оказалось. Треска была предложена нам.
   — Ты что как обиженный воробей? — спросил Собко Игоря Борисовича Каштанова.
   — Они нынче вино «Агдам» из туфли пили, — сказал Михаил Никифорович.
   — Пил! Ну пил! — взорвался вдруг Игорь Борисович. — Что ты, Миша, понимаешь! Что ты видел в своих курских деревнях! — Игорь Борисович размахивал руками, движения его были красивыми. Как бы поставленными.
   — А что же это вы туфлей по лицу схлопотали? — не выдержал Лесков.
   — Ну… — сник вдруг Игорь Борисович. — А-а!.. Мне жалко ее… Да что говорить!.. Тут такой узел… И не развязать и не разрубить!..
   И на глазах Игоря Борисовича появились слезы. Всем стало неловко. Кто-то пошел за пивом, тихий человек Филимон Грачев достал вырезку с кроссвордом, многие сразу принялись гадать вслух, какой же такой персонаж пьесы Островского «Без вины виноватые» из пяти букв.
   — Серова нет, — сказал Собко, — а он просил напомнить, что известное событие у него в субботу в четыре часа.
   Все зашумели, заговорили о шапке.
   — Подумаешь, пирожок из каракуля! — сказал Лапшин. — Я однажды на спор съел радиолампу.
   — Крошил, что ли, и глотал? Какую лампу-то?
   — ЛД-34. Не крошил, а прямо жевал.
   — Врет он! — обрадовался дядя Валя. — Он хлеб-то губами мнет. И лапшу.
   — Я вру?! — вскипел Лапшин. — Да давай мне прямо сейчас лампу! Хоть целый приемник!
   — Опять, — тихо произнес Михаил Никифорович.
   — Ты что?
   — Опять кто-то зовет меня…
   — Тебе, Миша, действительно лечиться надо. Малинки бы тебе на ночь…
   Но тут странная сила подняла, подбросила Михаила Никифоровича, повлекла его ввысь, несколько секунд на глазах у публики, растерянный, он висел возле самой чеканки и мог даже коснуться волшебной кружки с курчавой пеной, а потом был опущен на пол.
   Хорошо хоть, Лапшин был среди нас в тот вечер. Он заговорил первый.
   — Это что! — сказал Лапшин. — А вот меня однажды в Калмыкии, только я в сайгака прицелился, так прихватило и подняло, что я полчаса висел над степью, тут мне бы по нужде сходить, а я ружье держу, штаны расстегнуть нечем, и сайгак убежал…
   Эти слова Лапшина нас несколько успокоили. Даже дядя Валя не стал на этот раз оспаривать его сведений. А, видно, подмывало его сказать что-то относительно штанов…

4

   И пришла суббота.
   Накануне Серов обзвонил всех кого следовало и подтвердил насчет четырех часов.
   Была обговорена и процедура субботней встречи. Решили, что и со стороны проигравшего и со стороны победителей должны присутствовать секунданты или ассистенты, которые обязаны следить за чистотой исполнения условий пари. Чтобы потом Останкино не сомневалось. Победители могли пригласить также друзей — по другу на победителя. Желая проявить великодушие и не подрывать экономическую мощь семьи Серовых, мы постановили: совместить друзей и секундантов.
   — Как хотите, — сказал Серов. — На стол уже все куплено.
   Стол у Серовых был накрыт богатый. Напитков хватило бы и на две смены друзей. Было и пиво. Серов, оказывается, собирал кружки, прекрасные экземпляры их, числом почти пятьдесят, были вывезены им из разных пьющих и непьющих стран, и теперь он хотел, чтобы мы опробовали в деле его коллекцию.
   — Всему свое время, старик, — справедливо заметил Собко.
   Игорь Борисович Каштанов явился без ассистента и без друга. Михаил Никифорович привел дядю Валю. Не такой уж дядя Валя был ему друг и ассистент, но, видимо, по дороге к Серову Михаил Никифорович увидел дядю Валю и позвал. Я так думал потому, что сам, гадая, кого вести к Серову, заметил тихого человека Филимона Грачева в печали и пожалел его. Летчик Герман Молодцов опоздал, он летал с утра куда-то в низовья Волги и прибежал к Серову без друга, но с семикилограммовым сазаном. Сазан был опущен в ванну. Ассистентом со стороны Собко был признан адвокат Миша Кошелев. Посоветовавшись, доверили ему составление протокола. Володя Холщевников с телевидения тоже пришел без друга. Казалось, Серов был несколько обижен столь малым числом участников встречи, он ждал более серьезного отношения к себе. При нем были два ассистента, его соседи. Конечно, присутствовала и жена Серова, Светлана Юрьевна, блондинка, веселая и крепкая. Такая, наверное, и в городки могла удачливо играть.
   Надо сказать, что большинство из нас впервые попало в дом Серова. Мы стеснялись Светланы Юрьевны. Известно, что может думать жена о знакомых мужа по пивной. Но Светлану Юрьевну наше происхождение не смущало. Возможно, она вообще была женщина без предрассудков.
   — Ну что? — сказал Серов. — К столу? И нальем?
   — Нет, — покачал головой Собко. — Мы не будем. До этого. А ты можешь.
   Собко был самый крупный из нас и самый рассудительный, в командиры не лез, но порой виделся и командиром.
   — Давай шапку, — сказал Собко.
   Серов сразу стал серьезным, пошел за шапкой. Внес ее он торжественно на блюде для заливной рыбы. Утвердил на столе.
   — Нож точил? — спросил Собко. — Или будешь грызть?
   — Точил, — вздохнул Серов.
   — Но жевать-то ему все равно придется, — предположил летчик Герман Молодцов.
   — Мы решили, — сказал Собко, — для облегчения твоей участи разрешить тебе воспользоваться растительным маслом или сметаной. Можешь макать кусочки в жидкость.
   — Нет, — сказал Серов строго. — В этом нет нужды.
   «Экая в нем гордость», — подумал я.
   — Ты не робей! — вступил дядя Валя. — Михаил Никифорович врач, поможет, если что…
   — Да, старик, — подтвердил Собко, — дело тут рискованное, и мы попросили медицинского работника иметь при себе аптечку, английскую соль и клизму.
   Лицо Серова так и осталось строгим, а вот крепкая блондинка Светлана Юрьевна обрадованно рассмеялась. И мы поняли, что она не только крепкая, но и задорная.
   — Прошу победителей, побежденного, секундантов и протоколиста, — сказал Собко голосом церемониймейстера, — занять свои места. А уж Светлану Юрьевну в особенности.
   Места были заняты мгновенно. Один лишь Серов не сел, застыл в задумчивости, его не теребили, может, он так себе и намечал — кушать стоя. Серов глядел на шапку. И мы стали глядеть на нее.
   Некоторая метаморфоза происходила в нашем отношении к этой шапке. Раньше мы на нее и не обращали внимания. Ну шапка и шапка на голове у Серова. Ну пирожок. Правда, из каракуля. По нынешним временам, стало быть, дорогая вещь — только такое летучее соображение прежде и являлось. Но теперь-то перед нами, лишенная своей бытовой функции, переместившаяся с головы Серова или с вешалки в прихожей на фаянсовое блюдо для заливной рыбы, шапка превращалась в нечто особенное, чуть ли не в живое существо, которому сейчас предстояло быть принесенным в жертву, предстояло погибнуть и исчезнуть. Коричневые тугие завитки, казалось, вздрагивали и шевелились в ожидании заклания. Но и Серов будто бы сейчас изменился, словно бы разросся — так виделось мне, — стал фигурой особенной, идолом каким-то или жрецом…
   — Не жаль вам вещи-то? — обратился летчик Герман Молодцов к Светлане Юрьевне.
   — У него есть еще одна, — рассмеялась Светлана Юрьевна. — А в случае чего пришлют шкурку, из Бухары.
   Их слова отчасти нарушили возвышенные состояния наших душ. Но отчасти…
   Собко снял часы с руки, положил на стол, сказал:
   — Я засекаю время.
   — Да, да, — кивнул Серов.
   Нас он и не видел сейчас. Возможно, тоже находился мыслями и душой в неких высях. А впрочем, был он человеком практическим, как тот же Герман Молодцов, и вполне мог теперь думать и о стоимости вещи или же об услугах Михаила Никифоровича.
   Но вот Серов сел на стул, подвинул блюдо к себе, взял вилку и нож. Наточенный нож долго не мог справиться с каракулем, еще и подкладка мешала. Теперь приходилось жалеть о том, что накануне не было консультации с понимающими людьми, хотя бы со скорняками и шорниками, и вот Серов маялся, разделывая меховое изделие (живое жертвенное существо из квартиры уже как будто бы исчезло). Наконец он отрезал кусочек, выпилил, выковырнул его. Вцепиться в мех вилка не смогла, и Серов, забыв о приличных манерах, сдернув салфетку, пальцами сунул кусок шапки в рот. Долго жевал. И вот кадык его дернулся, челюсти разжались.
   — Проглотил? — спросила Светлана Юрьевна.
   — Проглотил, — кивнул Серов.
   Тут мы ожили. Можно было и к угощениям тянуться. Но мы не потянулись. Серов стал отрезать новый кусок. Потолще.
   Надо ли было ему есть дальше? Не одному мне, чувствовалось, пришла в голову эта мысль. Ну ладно, проявил Серов готовность к исполнению условий пари, убедил нас в том, что сможет, испортил шапку, и хватит! Мы строгие, но отходчивые. Кто-то сказал об этом, правда, робко. Как бы от себя. Но Серов продолжал. Резал, жевал и проглатывал. Тут уже и Собко произнес с некоторой надеждой:
   — Ну, наверное, хватит, старик.
   Но Серов только мотнул головой… Минут через пятнадцать он съел уже треть шапки. Он стал нас раздражать. Создавалось впечатление, что он издевается над нами или — хуже того — получает удовольствие от своей пищи. Нам-то каково! Что же нам-то смотреть, как он выламывается, смотреть на стол, на котором стынут и сами по себе холодные закуски. И в этом богатом столе виделось уже нам заранее придуманное издевательство. Когда Серов мучился с первым куском каракуля, он был нам друг. Теперь же, обедающий в одиночку, он стал нам врагом. А судя по скорости движения его челюстей, нам еще предстояло сидеть дураками не менее сорока минут.
   И тут Серов подавился.
   Он вздрогнул, дернулся, подался вперед, будто его должно было вырвать. Мы сразу же поняли, что дело тут серьезное. Михаил Никифорович подскочил к Серову, стал колотить его по спине. Не помогло. Лет десять назад один мой знакомый погиб оттого, что ему в дыхательное горло попал кусок отбивной. Сейчас Серов откинулся на стуле и был похож на того знакомого. Глаза его закатились, лицо синело. Лишь однажды дернулись веки, шевельнулись губы, какое-то усилие делал Серов, последнее, прощальное, или молил о чем-то, просил спасти, но сразу же лицо его стало неподвижным.
   — Толя! Толя! — кричала Светлана Юрьевна. — Нет! Нет!
   — В «скорую»! Надо в «скорую»! — бросился к телефону Собко. — В реанимацию!
   — Миша! Ты же медик!
   — Разрешите! — услышали мы вдруг.
   Мы обернулись.
   Женщина шла к столу. Шла быстро. Мягко, но и с силой отстранила, чуть ли не оттолкнула Михаила Никифоровича, склонившегося над Серовым, руку опустила на лицо Серова, прошептала что-то тихое, спокойное, и Серов ожил.
   Он встал и принялся ходить вдоль стола. Правая рука его поднималась, будто указывая на нечто, и губы дергались. Сначала его движения показались мне бессмысленными, но потом я понял, что он пересчитывает свои коллекционные пивные кружки.
   — Анатолий Сергеевич, — сказала женщина, — вы сядьте.
   Серов поглядел на нее удивленно, но не сел.
   — Толик, — сказала женщина ласково, — сядь.
   Серов кивнул, подошел к своему стулу, сел. Недоеденная шапка лежала перед ним на рыбном блюде.
   Теперь удивленно поглядела на женщину Светлана Юрьевна. Потом она перевела взгляд на мужа, взгляд этот как бы соединил женщину с Серовым, и было в нем подозрение.
   Надо сказать, что хождение Серова вдоль стола нас несколько успокоило. Суетились мы вокруг потерявшего сознание Серова, понятно, перепуганные, понимание же всей серьезности случая должно было прийти к нам после. И вот мы отдышались. Все сознавали, и тем не менее мысли наши об отлетевшем ужасе, о возможности гибели Серова были теперь легкими. То ли оттого, что Серов ожил и позволил себе энергичное хождение вдоль стола. То ли оттого, что за его стулом стояла новая для нашей компании женщина.
   — Садитесь, — твердо сказал Серов. — Надо доесть.
   — Да ты что! Зачем! Хватит! — зашумели мы.
   — Нет, — сказал Серов. — Садитесь.
   И он доел шапку.
   Доел быстрее, чем следовало ожидать. Мы не так волновались теперь и за него и за себя. Только Светлана Юрьевна нервничала, но не из-за шапки. Серов стал вытирать салфеткой губы, а Светлана Юрьевна сказала с укоризной:
   — Толя, ты освободился и, может быть, познакомишь нас с новой гостьей?
   — Я не знаю ее, — сказал Серов, впрочем, тут же спохватился, поклонился незнакомке, сказал: — Извините…
   — То есть как не знаешь! — теперь уже с угрозой произнесла Светлана Юрьевна.
   Этой угрозы я от нее не ожидал. «Ты врешь! — читалось на лице Светланы Юрьевны. — Ну а если и незнакома, что же торчит здесь, могла бы уже и катиться!»
   Неловко нам всем стало.
   — Это моя ассистентка! — вскричал дядя Валя. — И даже не моя! А Михаила Никифоровича! Ведь он тогда бутылку открывал! Не я же! Михаил Никифорович, ты что молчишь! — И дядя Валя толкнул Михаила Никифоровича в бок.
   — Да… — пробормотал Михаил Никифорович, — моя… она… подруга и эта…
   В иной раз педант Собко обратил бы наше внимание на то, что Михаил Никифорович привел уже одного друга и ассистента, а именно дядю Валю, и, стало быть, хватит. Но тут он промолчал.
   — И как же вас зовут? — улыбнулась Светлана Юрьевна подруге Михаила Никифоровича.
   Незнакомка словно бы растерялась.
   — Любовь Николаевна ее зовут! — обрадовался дядя Валя.
   — Да, Любовь Николаевна, — быстро согласилась гостья, — Любовь Николаевна Кашинцева. Или просто Люба.
   — Что же вы стоите-то, Люба, — подскочил дядя Валя, — вы садитесь вот сюда, между мной и вашим Михаилом Никифоровичем.
   Любовь Николаевна села, дядя Валя тут же обхватил ее за плечи, Любовь Николаевна руку его сняла, прошептала дяде Вале что-то строго, но доверительно, отчего дядя Валя рассмеялся и сказал громко:
   — Но беда-то ведь небольшая, а?
   А Михаил Никифорович нахмурился и взглядом дал понять дяде Вале, что поведение его бестактное.
   — Да я же к Любочке как отец, — объяснил свой порыв дядя Валя.
   А Светлана Юрьевна отошла. И на Любовь Николаевну и на Михаила Никифоровича смотрела ласково. Победу Серова над каракулевой шапкой отметили шумно, со звоном бокалов. Протоколист Миша Кошелев представил нам проект протокола; имевшие право подписаться под ним — подписались. И понеслось застолье.
   Тут мы потихоньку рассмотрели Любовь Николаевну.
   Женщина она была приятная. То есть так казалось. Это именно она пыталась подойти к нам в автомате, но двое мужчин заслонили ее, и она исчезла. Тогда она шла к нам в свежей дубленке и большой лисьей шапке. И теперь она была одета прилично. Не знаю, какие нынче наряды в Кашине — я был там в последний раз лет пятнадцать назад, — но, во всяком случае, наша Любовь Николаевна провинциалкой не выглядела. Для Москвы, оговорюсь, для Москвы! Может быть, для какого-нибудь Парижа она была явная провинциалка. А для нас внешность и манеры ее сошли вполне за светские. К Серову явилась она в джинсовом костюме, и было видно, что костюм этот не от «Рабочей одежды». В красоте, или, вернее, миловидности, ее лица виделось нечто стандартное, но, впрочем, забавный короткий нос, полные губы, тихая крестьянская улыбка, правда, редкая, отчасти эту стандартность разрушали. И была сегодня у Любови Николаевны коса, темно-каштановая. Но не та коса, которая для иных женщин, особенно пышных, становится как бы сущностью натуры, а коса, скорее, декоративная, элемент сложной прически, сочиненной дамским мастером в стиле ретро. Нет, неплохо выглядела подруга Михаила Никифоровича, и не наблюдалось в ней ни необыкновенных щек, ни кривых клыков, обещанных нам Филимоном Грачевым. Как и Михаил Никифорович, я дал бы ей лет двадцать пять — двадцать семь.
   Сидела она смирно, больше молчала. Как бы прислушивалась и присматривалась к нам. Даже я ощутил дважды ее заинтересованный взгляд. Словно бы исследовательский. Мы и сами на нее глазели. Экое явление! Впрочем, скоро застолье отвлекло нас от наблюдений за Любовью Николаевной. Пошли в ход и коллекционные кружки, Светлана Юрьевна принесла из кухни горячие креветки, в шуме и звоне Любовь Николаевна как бы утонула: была она за столом и не было ее. Однако через час мы о ней вспомнили. Курильщики решили выйти из-за стола, я не курю, но тут понял, что и мне нужно выйти. И так случилось, что у шахты лифта мы оказались всемером: Михаил Никифорович, Игорь Борисович Каштанов, дядя Валя, Филимон Грачев, я, Серов и Любовь Николаевна.
   Курила она «Новость», Игорь Борисович протянул ей зажигалку, она затянулась, пальцы у нее были тонкие, красивые.
   — Извините, пожалуйста, что я об этом поведу речь, — сказала Любовь Николаевна, — но мне ночевать негде.
   Мы молчали, смотрели в стены.
   — Вы ведь разбили бутылку там, на детской площадке, — сказала Любовь Николаевна. — Где же мне жить?
   — У меня вся комната завалена гирями и гантелями, — хмуро заявил Филимон Грачев.
   — Жить я имею право лишь у основных владельцев бутылки, — сказала Любовь Николаевна деликатно, как бы извиняясь перед Серовым, мной и Филимоном.
   Мы с Серовым только головами покачали. Вот, мол, какие печальные обстоятельства.
   — Любовь Николаевна, — галантно произнес Игорь Борисович Каштанов, и было видно, что говорит он искренне, — я бы с удовольствием ввел вас в мой дом, но моя соседка тут же наскребет жалобу, я же в плохих отношениях с райисполкомом.
   — А я импотент! — выскочил дядя Валя. — У меня был климакс! Я тем более не могу.
   — При чем тут импотент? — удивился Каштанов.
   — А при том! — обиделся дядя Валя. Потом он сказал: — И бутылку я не открывал и не разбивал. Я бы посуду сдал. Это Мишка трахнул ее о кирпичи!
   — Я же нечаянно… — пробормотал Михаил Никифорович.
   — А у меня из-за этой бутылки… — жалобно произнесла Любовь Николаевна, и губы ее нервно вздрогнули, — у меня из-за нее… Я и прийти-то к вам не могла… И…
   Она сразу же замолчала. Видно, и так сказала лишнее.
   — Не печальтесь, Любовь Николаевна, — заверил ее растроганный Каштанов. — Мы вас пристроим. Вот у Михаила Никифоровича однокомнатная квартира.
   — Да уж, — обрадовался дядя Валя, — ты, Миша, бери ее! Ты бутылку разбил!
   Мы поддержали Каштанова и дядю Валю.
   — Пожалуйста, — неуверенно произнес Михаил Никифорович, — только ведь Любовь Николаевна — женщина, я буду стеснять ее.
   — Ничего, — сказал дядя Валя. — Да я бы на твоем месте!..
   — Я столько пережила за эти дни… — сказала Любовь Николаевна. — Мне так нужно было выйти к вам, а я не могла… Вот только когда ощутила просьбу Анатолия Сергеевича, лишь тогда я прорвалась…
   Мы вспомнили то мгновение. Просьба Серова, а то и мольба его, была существенная… Но сейчас мы уже думали о Любови Николаевне. Стояла она тихая, нежная, с влажными глазами, и мы расчувствовались, жалели ее, хотели бы ее поддержать, а то и приласкать, как беззащитное дитя.
   Тут нас позвали к столу: была подана индейка.
   — Знаете, — сказала Любовь Николаевна, — пока это все снова не началось…
   — Пока глаза у нас еще умненькие! — уточнил дядя Валя.
   — Да, именно так, — продолжила Любовь Николаевна. — Я бы хотела просить вас об одолжении. Мне нужно знать о ваших желаниях, но о желаниях не случайных, не пустячных, исполнение которых, может, и пользы вам не принесет, а о желаниях, для каждого из вас важных… Вы подумайте, и завтра мы встретимся…
   — Зачем же завтра! — сказал Каштанов. — Вы отдохните, с Москвой познакомьтесь. Сходите на ВДНХ. Или в «Ванду» — в «Вечерке» пишут: там фестиваль косметики. Или на Таганку. А уж потом соберемся.
   — Хорошо, — согласилась Любовь Николаевна.
   Мы ели индейку и запивали ее кто чем. Тут и позвонили в дверь Шубников с Бурлакиным. В доме Серовых прежде они не были. Да и в автомате Серов вряд ли здоровался с ними, так, наблюдал их порой… А они пришли.
   — Ба! — заорал Шубников. — Вот вы где от нас попрятались! В Останкине только и разговоров что про шапку. Мы с Бурлакиным на Птичке мерзнем, а они здесь пьют и закусывают! Нехорошо, господа офицеры!
   И Шубников с шумом занял стул, руки протянул к блюду с индейкой.
   — Слушай, Шубников, — сказал я, — чего вы пришли-то? Вас кто-нибудь звал сюда? Толя, ты звал их?
   — Ну! — обиделся Шубников. — Это, наконец, не по-джентльменски! Вы, гости-ветераны и хозяева, нас, свежих, замороженных, должны были бы приголубить и обогреть, а ты дерзишь! — И он положил себе на тарелку приметный кусок белого мяса, в мюнхенскую же кружку плеснул «Сибирской».
   — Что такое? Что такое?! — появился в комнате Бурлакин, задержавшийся было в прихожей.
   — Да вот попрекают нас с тобой, Бурлакин! — сказал Шубников.
   — Какие неблагородные люди! — взревел Бурлакин. — А у них там в ванне рыба плавает! И фыркает!
   — Мой сазан, что ли? — удивился летчик Герман Молодцов.
   — Сазан! Ничего себе сазан! Кит! Моби Дик! Нам бы его, мы бы на машину наторговали!
   — А они нам его подарят, — сказал Шубников. — Зачем им сазан-то? Мы здесь только одни с тобой и понимаем душу животных.