— Да, да! — сказал Шубников. — Будем менять сюжеты балаганов, фейерверков, ледяных гор.
   — Каких ледяных гор? — засомневался Голушкин. — Все ведь растает…
   — Будут ледяные горы и дворцы похлеще, чем в Саппоро, — уверил его Шубников. — Но какие претензии у института?
   — Претензии… — вздохнул Голушкин.
   К телятам в этом году решили прибавить овец и тихоокеанских каланов. Овец выделили, шерстяных, бурдючных и мясных, а каланов — нет. Четырех каланов попросили напрокат в Палате Останкинских Польз. Их доставили в институт, устроили им ванны с булыжной галькой у бортов и с водой от берегов Камчатки, но на пятый день вместо морских бобров в ваннах плавали медицинские эластичные пояса и корсеты для поврежденных позвоночников.
   — Аптека! — разъярился Шубников. — Аптека! И этот!.. Доставьте им новых каланов. Извинитесь и доставьте! Но они всерьез намерены стать заказчиками гулянья?
   — Всерьез. Однако у них странные пожелания…
   — Пожелания оформите и положите мне на стол. Чем страннее, тем увлекательнее! Но каков негодяй аптекарь!
   — Вряд ли это он… — деликатно возразил Голушкин. — Если бы он. А то как бы не вышло что серьезнее и опаснее. Надо искать глубже, чтобы дать отпор…
   — Ищите! Ищите! — нетерпеливо сказал Шубников. — Если даже не он, все равно негодяй!
   Привиделась Шубникову картина: по улице Королева идут Любовь Николаевна и аптекарь, лица их — веселые, они несут сумки с провизией и вот сворачивают к подъезду Михаила Никифоровича. Шубников в ярости сломал стек, неизвестно как оказавшийся в его руках.
   — Относительно отдела «Ты этого хотел. Но сам делать не стал бы», — напомнил о себе Голушкин. — Люди подобраны. Положение выработано. Вот оно.
   Шубников настороженно взглянул на Голушкина — не в чтецы ли мыслей преобразовывался бывший судебный эксперт и гардеробщик?
   — Ваш… — Голушкин замялся, — э-э… Мардарий проявил внимание к практике нового отдела. Он хотел бы сотрудничать.
   — Он заходит сюда? — удивился Шубников, сказал холодно: — Я подумаю.
   Вот ведь стервец оказался Мардарий!
   Сейчас же сквозь стены было сообщено: прибыла староста потока Тамара Семеновна Каретникова, ожидает приема. И Голушкин поспешил встретить гостью.
   Тамара Семеновна вошла. «Она мила», — подумал Шубников. На ней была короткая, выше колен, шубка в белых и рыжих разводах жесткого меха. «Из телят, что ли?» — мелькнуло у Шубникова. Пребывание на разных ступенях останкинской лестницы не позволило ему подойти к старосте потока и принять ее шубку. Когда же шубка и шляпа повисли на крючке, Шубников увидел, что Тамара Семеновна пришла к нему в забытом нынче костюме. Она пришла в матроске! В детстве Шубников был влюблен в девочку, носившую матроску. И тонкий запах духов, названия которых Шубников не помнил, Тамара Семеновна принесла из его детства. Теми же духами упоительно пахло от мамы девочки в матроске, красивой загорелой женщины с бирюзой в серьгах и браслетах у благородных запястий. Та женщина однажды приласкала маленького Шубникова, сказала: «Какие живые у него глаза. Он себя еще проявит». И две намеренные соломенные косички Тамары Семеновны напомнили о девочке из сладкой поры Шубникова. Он разволновался. И радость, и синяя тоска по детству, и жалость к самому себе пришли к Шубникову.
   Просьбы или пожелания Тамары Семеновны казались исключительно уроков Высшего Света с погружением. Преподавание иных дисциплин требовало совершенствования. Учитель фехтования, мастер шпаги, был хорош: из олимпийской сборной, — а вот рапирист попался им никудышный, всего лишь со вторым разрядом. Учитель танцев сносно показывал брейк на линолеуме. А на паркете, под колоннами, забывал фигуры сарабанды. Неплохо было бы иметь двух преподавателей и ввести раздельное обучение — нынешних и исторических танцев. Вызвали уважение педагоги латыни, древнегреческого и древнееврейского языков, француженка же досталась им досадно шепелявая. Профессор Чернуха-Стрижовский увлекательно вел в салоне уроки карточных игр, пасьянсов, фокусов, гаданий и умственных развлечений, но как человек азартный порой забывал обо всем объеме предмета и часами занимался игрой в очко или буру лишь с самыми способными учениками в ущерб другим. Тут Тамара Семеновна запнулась, смутилась, посмотрела на художественного руководителя — не посчитал ли он ее ябедой? Однако Шубников кивнул одобрительно, давая понять, что староста, тем более всего потока, и должна быть строгой и ответственной. Тогда Тамара Семеновна сообщила, что учеников одолевают желающие проникнуть на уроки Высшего Света, москвичи и провинциалы, с предложениями перекупить их ученичество. И есть соблазненные, продавшие свои места на занятиях и даже в очереди на занятия. «Разберемся со строгостью!» — нахмурился Шубников. Тамара Семеновна встала. Замечу, что в беседе с Шубниковым она нет-нет, а изящно и, надо думать, к месту вставляла словечки и выражения по-французски, вряд ли существенные для сути беседы, но несомненно украсившие ее. Шубников их смысла не понял, в школах и в институте его пытались научить дойче шпрахе, но не научили, теперь же лингвистические изящества Тамары Семеновны не получили его видимого отклика. Тамара Семеновна почтительно напомнила Шубникову об обещанном посещении уроков, это было бы не так скучно и самому художественному руководителю, а уж какими полезными оказались бы его творческие указания.
   — Хорошо, хорошо, завтра, — пообещал Шубников.
   Тамара Семеновна сама сняла с крюка шубку, сама надела ее, мило, но отчасти и кокетливо улыбнулась на прощание Шубникову, ее нисколько не удручало, что он опять не поспешил ей услуживать, не лакеем же назначено было ему пребывать на улице Цандера. А Шубников просто не нашел сил двинуться к ней. Он был покорен нынче Тамарой Семеновной. В матроске и в духах блаженной поры случилась лишь подсказка судьбы. Тамара Семеновна была ему нужна. Такая женщина должна была состоять при нем в грядущем. В его отношениях с Любовью Николаевной при всех удовольствиях не исчезало напряжение, оглядка на нее сковывала Шубникова, зависимость от нее вызывала даже порой ощущение какой-то своей мелкости. Рано или поздно Любовь Николаевну как подругу ожидала отставка, она, конечно, осталась бы сподвижницей Шубникова (до поры до времени), но должна была вернуться на определенное ей место рабы и берегини. Да, именно так! А Тамара Семеновна (или такая, как Тамара Семеновна) не переставала бы глядеть на него как на героя, творца и благодетеля.
   Но не отправила ли его самого в отставку Любовь Николаевна? Не глумилась ли над ним теперь, в отдалении или высях? Пусть попробует, пусть осмелится! Недолго продлятся ее шутки и дерзости! При нем его сила.
   Шубников распорядился доставить ему учетное дело Тамары Семеновны. И увидел в нем то, чего хотел бы не помнить. Нынешний муж Тамары Семеновны, районный архитектор, Шубникова не волновал. Но первым мужем Тамары Семеновны навечно оставался Михаил Никифорович Стрельцов.
   Отменять Тамару Семеновну Шубников не был намерен. В ней проступали смысл, благодать и успокоение.
   А Михаилу Никифоровичу требовалось воздать.

49

   Любовь Николаевна не объявилась ни вечером, ни разумным утром, и Шубников решил посетить уроки Высшего Света один. Да пусть бы Любовь Николаевна теперь и вовсе не существовала.
   Шубников почувствовал, что на уроках он появится в форме черного гардемарина. Отчего именно черного гардемарина и что это за форма, Шубников не знал. В голове как нечто влекущее засело однажды — черный гардемарин. Костюма черного гардемарина не было в Палате Останкинских Польз, ни тем более в гардеробе самого Шубникова, и, чтобы удовлетворить свой каприз, он вытребовал костюм (без примет императорского флота) личным пожеланием. Вскоре, вытянув шею, гардемарином стоял Шубников перед зеркалом в своей прихожей и сознавал, что как мужчина, как воин он грозен, ослепителен и неотразим. Из-за угла коридорного выступа смотрел на него, открыв в удивлении пасть, Мардарий, и в наглых глазах его виделось: «И мне!» «Перетерпишь!» — грубо сказал ему Шубников и проследовал на улицу Цандера. Уже у Палаты Шубников вспомнил о драме вселенной, о своем предназначении, стал хмур. Мальчишка-первоклассник, что ли, он, налепивший на курточку бумажные погоны и ожидающий, что его сейчас же во дворе признают Рокоссовским? Да и зачем ему это? Какой он гардемарин! Неужели эдак подействовала на него матроска?
   Начальственным энергичным шагом, скупо кивая кому-то на ходу, Шубников прибыл к парадному подъезду Высшего Света. Там в вестибюле у нижней площадки лестницы, протекающей в гранитах и мраморах двумя рукавами, напоминая о Посольской, или Иорданской, лестнице Растрелли, восстановленной Стасовым и ведущей к Невской и Большой анфиладам, его ожидали директор Голушкин, всяческие служилые лица, среди них жизнелюб Ладошин и скучный нынче Бурлакин. И им Шубкин жестко кивнул. Поклонился лишь Тамаре Семеновне. Та встречала его вовсе не в матроске, а была с обнаженными плечами, в длинном белом платье из тончайшего шелка, сквозь который виднелся плотный чехол, жена моя нашла бы в этом платье увлечение античностью, высокое положение талии, малый объем лифа и прочие тонкости стиля ампир. И вчерашние косички отсутствовали у Тамары Семеновны, прическа ее была теперь высока и сложна. Не соответствовали платью бумаги и тетради, которые держала Тамара Семеновна, но как без них могла обойтись староста потока?
   Шубников быстро, чуть ли не перескакивая через ступени, стал подниматься по лестнице, уже наверху, у развода анфилад, выразил директору Голушкину недоумение, указав на золоченую лепнину, барельефы с копьями и шлемами римских легионеров, на голого и сытого Зевса, примявшего перины облаков плафона:
   — Зачем эти излишества?
   — Но ведь с погружением… — сказал Голушкин и замолк обиженно.
   — Ученики хотят, чтобы было роскошно. И готовы платить, — мило улыбнулась Тамара Семеновна и добавила французские слова, какие не могли объяснить Шубникову, осуждает ли она стремление к роскошному или согласна с ним.
   — Мы ведь можем все ксерить, — выступил из свиты вперед Ладошин.
   — Ладно, — махнул рукой Шубников. — Обсудим потом.
   И продолжил движение.
   Уж кто-кто, а он, естественно, сам знал, что помещения Палаты и их обстановка разорительных затрат не требуют. Двухэтажному строению на улице Цандера можно было обойтись и без видимых останкинским пешеходам пространственных приобретений. Когда следовало что-либо в Палате раздвинуть, углубить или возвысить, это происходило сейчас же по волевому заказу, утвержденному им, Шубниковым. При благонадежии в делах Шубников стал доверять подробности заказов директору Голушкину и его помощникам. Был оборудован в Палате и пульт Метаморфоз. Все возникало — веди искусствоведов и ювелиров! — как подлинное, не то что в сиротских павильонах жалкого «Мосфильма». Излишествами же сейчас казались Шубникову два рукава дворцовой лестницы, золоченые копья и шлемы, плафоны размером со скаковое поле. Достойны ли были этих лестниц и плафонов ученики, всякая шваль? Подай им чего-нибудь роскошного! «И что это Голушкина тянет к классицизму? — думал, раздражаясь, Шубников. — И мне подсунул мебель с канделябрами и жирандолями! Может быть, он в душе просветитель? Но ожидает Бонапарта?» Голушкину, Ладошину, а заодно и ходячему процессору Бурлакину довелось бы сейчас услышать, возможно, и обидные слова, но Тамара Семеновна в ларинском платье и с бумагами в руках грохоту мешала. Шубников понимал, что раздражение его вызвано не лестницей из Зимнего дворца (хотя и ею: таких лестниц ему пока не выкатывали), а ожиданием каких-то неприятностей, может быть, и скандала. Отнюдь не безболезненной оказалась пропажа или отлучка Любови Николаевны.
   — Ладно, показывайте мне классы, — приказал Шубников. — Но без церемоний и без остановки уроков. Будто нас и нет.
   — Но ученики хотели бы и поговорить с вами…
   — Что? — недовольно обернулся Шубников в сторону Тамары Семеновны и замолк. Справа в свите, но и несколько поодаль от нее и сам по себе шел Перегонов.
   Шубников чуть было не поинтересовался у Голушкина, отчего возникли посторонние, но посчитал, что пусть Перегонов походит, ему тоже требовалось роскошное, может, Растреллиева лестница заставит его расстроиться, может, и был в ней резон.
   — Ученики имеют претензии? — спросил Шубников.
   — Наверное, они хотят о портретах… — поспешил Голушкин.
   Тамара Семеновна сообщила, что все ученики желают иметь по окончании занятий портреты, маслом на холсте или же на доске темперой, для фамильных галерей, персональные и групповые.
   — Групповые, — усмехнулся Шубников, — это как «Ночной дозор», что ли?
   — Они хотят, — сказал Голушкин, — чтобы мы предоставили им живописцев.
   — Напрокат, что ли?
   — Некоторым и скульпторов для мраморных бюстов.
   Шубников, сузив глаза, посмотрел на Перегонова, каково тому-то, но наткнулся на взгляд ехидный и будто бы обещающий конфузы не далее чем через полчаса.
   — Хорошо, — помрачнев, сказал Шубников. «Нет, свинья какая! — подумал он о Перегонове. — Издевается!» Но, может быть, на самом деле Любовь Николаевна была у них, в лапах у Перегонова и его подельников, заложницей, а то и мученицей, или, может быть, она сама перекинулась в их стан, в стан игроков, удачливых и ей понятных? Мерзкие ощущения и обиды испытывал сейчас Шубников. Но пока он не был намерен опять показывать Перегонову силу; коли лестница и анфилады присутствовали, то и сила была при нем. Его сила, его свет, его жар и ничьи другие.
   Заметив, что Шубников взглянул на часы, Тамара Семеновна с некоей укоризной улыбнулась гардемарину и сказала, что много времени у него не отнимут, он сейчас увидит занятия в классах, а затем, после перемены, ученики всех групп сойдутся на пятидесятипятиминутный бал. Тамара Семеновна протянула Шубникову картонный лист с расписанием и предложила самому определить порядок похода по классам. «Все-таки она трогательна и без матроски, — ощутив опять запах духов из детства, подумал Шубников. — И прелестна». Ему захотелось, чтобы мысль эта донеслась до Любови Николаевны.
   — Заглянем сюда, — выбрал Шубников урок «Сочинение стихов в альбом. Группа семнадцатая». — По каким принципам формировались группы? — мягко спросил он.
   — По кругам… — сказала Тамара Семеновна.
   Люди пришли сюда разные, принялась она объяснять, то, что они в зрелые годы отважились учиться, достойно похвалы, но все они со своим норовом, амбициями, предрасположениями и привычками, гордецы и упрямцы, и это мешало тишине на занятиях, проще всего оказалось объединить в группы людей своего круга.
   — Группа семнадцатая? — спросил Шубников.
   — Сфера обслуживания, — сказала Тамара Семеновна. — Главным образом продукты питания. Ими довольны почти все преподаватели. Лучше многих готовят домашние задания.
   Движением руки Шубников указал Голушкину и свите остаться в коридоре. И Перегонову было отказано в посещении этого занятия. Войдя в класс, Шубников с Тамарой Семеновной уселись за стол у стены с наглядными плакатами и диаграммами. По неловкости Шубников наткнулся на Тамару Семеновну, тут же, извинившись, отодвинулся от нее, но соприкосновение тел, похоже, оказалось приятным и для него и для Тамары Семеновны.
   Если бы вошел в класс Михаил Никифорович, он тотчас бы углядел здесь некоторых своих знакомых. В частности, мастеров, рубивших бумажные деньги в мясницкой Петра Ивановича Дробного. Не было самого Петра Ивановича, не было физика-расстриги с молочной фамилией, а вот толстый мясник по прозвищу Росинант, мясники Николай Ефимович и Фахрутдинов пополняли образование. На табло светились слова: «В альбом одной московской барышни: „Нет прошедшего, но его воображает тщетное воспоминание. Нет будущего — его рисует необузданная надежда. Есть одно настоящее, но в одно мгновение оно переходит в лоно небытия. Итак, поистине жизнь есть воспоминание, надежда, мгновение“. Сальваторе (Николай Иванович) Тончи». Кто такой Тончи, Шубников вспомнить не мог, пожалуй, судьба никогда и не сводила его с этим Сальваторе, или Николаем Ивановичем. «Тончи…» — глубокомысленно прошептал он на всякий случай. Вторая половина восемнадцатого века — начало девятнадцатого, — сразу же шепотом откликнулась Тамара Семеновна, — поэт, философ, певец, живописец, автор портрета Державина в собольей шубе и шапке от иркутского купца Сибирякова, авантюрный человек, считавший, что все в мире призрачно, все грезится и мерещится. «Да, да», — согласился с ней Шубников. «Она понимает, она чувствует меня!» — подумал он с умилением.
   Ученики и ученицы семнадцатой группы (а сидели они во фрачных костюмах и в бальных платьях) выглядели чрезвычайно старательными. Иные, в их числе Росинант, писали, в усердии высунув языки. Писали кто чем, но четверо — глухариными перьями. Возможно, имели отношение к «Лесной были» или «Дарам природы». Тему записи Тончи ученикам следовало разработать и создать стихотворный экспромт в альбомном жанре. Трое преподавателей, одним из которых оказался Игорь Борисович Каштанов, занятие проводили также во фраках. Шубников отчасти удивился: неужели Каштанов не был накормлен нынешним его местом, неужели не довольствовался составлением направленческих текстов? Да и совместимо ли было его положение с ролью учителя? Шубников решил не горячиться, в особенности вблизи Тамары Семеновны, может, Каштанову и полагалось быть в классах… Один из преподавателей, по словам Тамары Семеновны, был историк быта и нравов Прикрытьев, другой, большой, грудастый, бритый наголо (фрак и манишка с черным бантом его тяготили, теснили, заставляли дергаться и поводить шеей), считался лирическим поэтом, песню его исполнял по «Маяку» сам Виктор Шпортько. Историк похаживал по классу благодушный, он привык ко всяким нравам. Да и чем страннее выходили быт и нравы, ему как исследователю, надо полагать, было приятнее. Игорь Борисович Каштанов при явлении Шубникова притих. А вот лирический поэт Сухостоев шумел, страдал, знакомясь с упражнениями учеников, видел повсюду влияние Евтушенко и Юнны Мориц: «Да что же это! Да как же так! Да у нас в литобъединении „Борец“ за такие слова…» Румяный белоголовый историк его снисходительно успокаивал, уверял, что экспромты и буриме не падают нынче августовскими звездами, да и прежде иные признанные чародеи месяцами загодя мусолили дома свои импровизации. «Я не про это! — не унимался лирический поэт. — Я про раскрытие темы пусть и грубыми, но своими понятиями!» "Давайте еще посмотрим, — предложил румяный историк и взял листы у тихого Росинанта. — Вы кто по профессии? Да, знаю, помню. Вы-то что написали? Давайте. Ага. «В альбом тов. Т.Р.Б.». Это хорошо. Дальше: «Что наша жизнь? Игра! Под стук кровавый топора. Так будь же, ангел мой, добра, не бей подушкой комара!» «И это все?» «Все», — выдохнул взволнованный Росинант. Сухостоев был, похоже, обескуражен. «Ни у кого не списали?» — покосился он на Росинанта. «Н-нет…» — с хрипом произнес Росинант. Сухостоев стал дергаться, лист бумажный вертел и осматривал и все повторял слова «Под стук кровавый топора», но по-разному, то ставя их на один бок, то на другой. "Нет, в литобъединении «Борец»… — сказал он наконец. Шубникову надоел Сухостоев, он поднялся, давая понять Тамаре Семеновне, что здесь ему все открылось. Игорь Борисович Каштанов принялся говорить об особенностях стихосложения середины семидесятых годов в условиях умеренно континентального климата, но его не слушали. Ученики, прежде не замечавшие Шубникова, смотрели теперь в его сторону, да так, будто прыгнуть на него хотели. В их взглядах Шубников увидел просьбы, требования, жажду. В классе возникло энергетическое поле, и черный бант наконец отлетел от адамова яблока поэта Сухостоева.
   — Дальше! — приказал Шубников в коридоре Голушкину.
   Теперь движение Шубникова по классам было спешным, будто бы объезд позиций на боевом коне. Впрочем, гардемаринам кони вряд ли полагались. Из класса в класс Шубников переходил хмурый, улыбался редко и лишь одной Тамаре Семеновне. Не могли удержать Шубникова и в фехтовальных залах. Ему были противны победные и прощальные крики «а-а-а-а!» при уколах шпагой или рапирой, особенно если кричали, скидывая железные маски, какие-нибудь педикюрши или бездельницы из Минприцепа, и были ему противны ароматы их мушкетерского пота. Недолгим вышло и пребывание Шубникова в тире, где двадцать третья группа совершенствовалась в стрельбе по-македонски. А Перегонов на тех стрельбах застрял и этим сделал Шубникову одолжение. Сразу же Шубников попал на урок изящного образа жизни. Девятнадцатая группа знакомилась с обстановкой и гигиеной будуаров. Нынче погружались в будуар, устроенный Л.Бакстом в третьем году. Занятия проводила Клавдия Петровна Воинова. Шубников остался недоволен. Белое сукно, закрывшее пол, с орнаментом из черных и серебряных прошивок показалось ему лишним, стулья же, пусть и с бархатной обивкой, и кровать были болезненного модерна, в таком будуаре, да еще и без алькова, не хотелось ни сидеть, ни спать.
   «Изыски какие-то! — постановил Шубников. — Хоть и Бакст!» Затем его провели в кабинет политической экономии. Сорок первую группу, корпевшую над ошибочными соображениями Давида Рикардо, целиком собрали из апельсиновых женщин полуденных лет. «Кто такие?» — спросил Шубников. «Девушки из бассейна Христа Спасителя», — сообщил Голушкин. «С Кропоткинской набережной, — подтвердила Тамара Семеновна. — Они ходят туда плавать, загорать, исходить истомой в парной». Сказала она это пренебрежительно и, может быть, с допустимой старосте иронией. Девушки из бассейна Христа Спасителя были актрисы, киноведки, вязальщицы и чьи-то жены. Давид Рикардо давался им легко. И опять на пути Шубникова возник спортивный зал, где под портретами Брюса Ли и Чака Норриса грузно-степенные, но и задорные дамы и мужчины из министерств земных и надземных сообщений овладевали приемами каратэ и боевой пластикой шаолиньских монахов. Рядом расположился манеж, и в нем гарцевали всадники восемнадцатой группы. Следом находилась псарня, ее запахи взволновали Шубникова, но он лишь заглянул в помещение, где носились милые его сердцу Каратаи и Бушмены, где звучали охотничьи рожки и пролетали не тронутые дробью вальдшнепы. Шубников бежал дальше, воспоминание о постыдной поре сотрудничества со скорняками ухудшило его настроение, и без того невеселое. Зачем, зачем ему его предназначение, зачем ему его свет и жар! Жил бы просто, служил бы егерем или хотя бы псарем — как было бы хорошо! А тут еще и Любовь Николаевна покинула его. Шубников нервно взглянул на Тамару Семеновну, а потом поискал Перегонова, но не было Перегонова рядом.
   — До перемены осталось двадцать пять минут, — сообщила Тамара Семеновна.
   Теперь в некоторые классы они лишь заглядывали. Совершенно не захватили Шубникова уроки музыки. Вполне пригодный в светские львы архитектор-улучшатель Москвы, с медалью лауреата, автор стакана-постамента кому-то, дурно играл на фаготе, врал. А вот специалист, об азартных увлечениях которого Тамара Семеновна рассказывала накануне, профессор Чернуха-Стрижовский, дылда с очками рассеянного учителя сороковых годов, Шубникову понравился. Не то чтобы понравился — вызвал любопытство и понимание. Это был очевидный пройдоха, возможно, шулерствовавший при случаях в поездах дальнего следования где-нибудь между Читой и Могочей, с картами он общался как артист. К тому же Шубникову пришло в голову, что именно такими были боевики-анархисты и что этот лукавый пройдоха еще ему понадобится. Нынче профессор показывал ученикам камни, игру, особо любимую голштинским выходцем, недолгим и нелепым российским императором, в ней вместе с картами действовали фишки. «Не велика ли группа?» — спросил Шубников. Выяснилось, что к профессору прибились и ученики с других уроков. «Наказать! — рассердился Шубников. — Вплоть до отчисления!» «Но красиво общается с картами, мерзавец, красиво, — думал Шубников, шагая далее. — Такой и бомбу бы бросил где надо!» Будто вызванный этой мыслью, впереди, в далеком сгибе коридора, возник Мардарий. «Да что это он! — возмутился Шубников. — Обнаглел, негодяй!» Ему показалось даже, что Мардарий возник в костюме черного гардемарина и дразнит его, так ли это, он разглядеть не успел, Мардарий пропал. Тамара Семеновна пыталась обратить на что-то внимание Шубникова, но он грубо оборвал ее, губы Тамары Семеновны задрожали.
   — Ба-ба-ба! — услышал Шубников противный ему голос Перегонова. — А инспектор-то сердится! Неужели так плохи уроки? Совсем не плохи. Особенно в тире.
   Шубников ему не ответил.
   Были на лету еще представлены уроки: публичного и частного права (по расписанию — одиннадцатая группа, мастера кудрей), тонкой словесности (седьмая группа, шахматные стратеги и тактики, титаны защиты Нимцовича, а также администраторы со студии Горького и банщики из Астраханского переулка), спиритических сеансов в неосвещенной гостиной с вопросами осведомленным духам (двенадцатая группа, дамские угодники; нынче на связи были духи — девственницы и почитательницы искусств Христины Шведской, Ваньки Каина и Отто Скорцени, этого спрашивали о Янтарной комнате), каретной географии (тридцать первая группа, бойцы охраны и вертуны речных течений), вышивания бисером, крестом и мережкой (шестнадцатая группа, девушки вечерней воды бассейна Христа Спасителя), дипломатического церемониала и протокола (десятая группа, другие мастера кудрей), разговоров о погоде (двадцать седьмая группа, средние чины из аппаратов и лица, попросившие не разглашать их должностей и профессий, преподаватели достались им весьма приятные, два блондина, с усами и без усов, призванием которых были теплые и без осадков прогнозы), правил контактов с инопланетянами (четвертая группа, труженики ГАИ). И вот уже Шубникова проводили мимо класса, где зрелые мужи и дамы, взявшиеся наконец за ум, должны были изучать латынь. Урок латыни давали тринадцатой группе. «В ней спортивные комментаторы, — сообщила Тамара Семеновна. — Вы их знаете в лицо и по звуку…» «А не Михаил ли Никифорович у них преподаватель латыни?» — подумал вдруг Шубников. Сама мысль об этом была глупая, однако Шубников, будто ему встретилась баба с порожними ведрами, готов был бежать от класса с латынью. «Да что же это я?» — недоумевал Шубников. И он рванул дверь класса. Преподавателем был сорокалетний язвенного вида мужчина, пребывавший в осеннем, возможно, дедовском пальто, потертой шапке-пирожке и в валенках. «Недоросли! — кричал он ученикам. — Недоросли! Простейшее римское выражение, его знали не только патриции, его знала толпа! А вы не можете его усвоить! Семнадцатая группа куда способнее вас. Недоросли!» Семнадцатая группа дописывала сейчас стихотворения в альбомы, не подозревая о комплиментах латиниста.