Как раз в эту минуту саперы раскрывали его. Их лица были завязаны мокрыми полотенцами – такой, несмотря на морозный денек, был смрад. И даже мы, видевшие уже и харьковский ров и груды расстрелянных на окраине Полтавы, застыли, ошеломленные этим зрелищем. А тут еще бродила какая-то седая взлохмаченная женщина и не то плакала, не то смеялась, и чернявая девочка все пыталась ее увести.
   Времени для подробных расспросов не было. Нам предстояло писать об этом. Писать сегодня, ибо мы вылетали в Москву. Мы ограничились беседами с жителями. Одни называли семьдесят пять тысяч убитых. Другие – сто, третьи – сто пятьдесят. Но кто мог счесть людей в этом напластовании? И думалось нам: когда-нибудь на этом страшном месте поставят киевляне большой памятник, чтобы напоминал он и близким и далеким потомкам о грандиозном злодействии, совершенном здесь нацизмом, взывал к мести и призывал к бдительности…
   И вот теперь все эти картины снова возникли на экране. Мертвецы, множество мертвецов, как бы ворвались в тишину зала.
   А кино нас вело все дальше и дальше на запад – Латвия… Эстония… Литва… А вот уже и сама Германия.
   – Концлагерь советских военнопленных в Лемсдорфе, – повествует диктор.
   И опять трупы. Сотни трупов. И живые люди, похожие на трупы, движущиеся, шевелящиеся скелеты.
   – Данциг… Помещение технологического института. Здесь разрабатывали методы и технологию промышленной утилизации человеческих тел, – шуршит в ушах радиоголос…
   Об этом мы уже знаем. Мы видели экспонаты, видели продукцию этой фабрики. И все-таки страшно. Хочется зажмурить глаза и бежать. Нет-нет, надо пройти через все круги этого ада, заглянуть на самое дно нацизма, до конца узнать, что же сулил он человечеству.
   Вот подвал – трупы, сложенные аккуратными штабелями, как на заводских складах размещают сырье. Да это и есть сырье, уже рассортированное по степени жирности. Вот отдельно в углу отсеченные головы. Это отходы. Они негодны для мыловарения. Гитлеровская наука отстала от потребностей гитлеровской действительности и не нашла метода промышленного использования человеческих голов… А вот расчлененные человеческие тела, заложенные в чаны, их не успели доварить в щелочи.
   Невольно смотрю на Кейтеля. Ведь он разрешил и даже декретировал сознательное умерщвление военнопленных. Вообще-то, когда читались документы, предъявленные советской и американской прокуратурой, он держался довольно твердо. Стоял на своей позиции: я – солдат. Солдат обязан выполнять приказ. Но сейчас я вижу, как руки его судорожно вцепились в барьер.
   Зажигается свет. Призраки убиенных, вставшие из могилы, исчезают из зала. Все сидят потрясенные в невероятной тишине. Только художники Кукрыниксы, Борис Ефимов продолжают судорожно работать, стремясь пришпилить к бумаге только что виденное. Изо рта Николая Жукова торчат карандаши, резинка. Он ничего не слышит, не видит, кроме того, что появляется из-под его карандаша.
   Во время фильма я уже придумал некий журналистский маневр. В перерыве хватаю за руку Аню – нашу новую переводчицу, образованную застенчивую девушку с курносым носиком, заменившую отбывшего в Москву Оловянного солдатика, и вместе с ней иду к психиатру, доктору Джилберту. Я видел во время демонстрации фильма, как он сидел в зале в свите американского прокурора, и свет, падающий от ламп, которыми были освещены подсудимые, обрисовывал во тьме его энергичный медальный профиль.
   – Что говорят ваши клиенты, посмотрев фильм?
   Доктор Джильберт вежливейше разводит руками. Так он же с ними не успел потолковать. Он только наблюдал их лица. По его мнению, все в той или иной степени поражены. Папен, Нейрат сидели, отвернувшись от экрана. Шахт что-то про себя бормотал. Функ, кажется, плакал. Впрочем, за это нельзя ручаться. Может быть, это блики от нижнего освещения. Словом, найдите меня завтра. Завтра, может быть, что-нибудь расскажу.
   В русском крыле здания толкотня – все, и халдеи и курафеи, обнимают и поздравляют Кармена и Штат-ланда.

7. Лед тронулся!

   У доктора Джильберта необыкновенная профессия. Он – психолог-криминалист и, как говорят, в этой области серьезный ученый. Американцы в общем-то народ открытый и к прессе весьма неравнодушный. При соответствующем подходе взять у них интервью нетрудно. Но доктор Джильберт, в отличие от большинства своих соотечественников, человек малообщительный. С прессой за исключением нескольких прославленных асов, прилетавших ненадолго из Нью-Йорка, почти не разговаривал, хотя для всех нас он, по выражению веселого Эрика, представляет «лакомый кусочек». Ну как же, единственный человек, который может в любое время заходить в камеры подсудимых, беседовать с ними на любые темы, следить за их реакцией на все, что происходит на суде.
   Полковник Эндрюс, давно наблюдавший его работу, рассказывал: доктор сумел завоевать доверие заключенных. Даже замкнутый Гесс и очень настороженные ко всему Кейтель и Йодль охотно отвечают на его вопросы.
   Я познакомился с доктором Джильбертом, как уже писал, через лихую Пегги, дав ей возможность выиграть на пари бутылку французского коньяка. Сейчас Джильберт вроде бы расположился ко мне. И вот сегодня мы с ним «ленчевали», как говорят халдеи, произведя это от английского «ленч», то есть завтрак. Джильберт был мил и, я бы сказал, даже обаятелен, но это мне мало что дало. Сказал, что против прессы, и в частности против русской прессы, он ничего не имеет. Но отказывает в интервью по двум причинам: во-первых, он врач и то, что он наблюдает, до известной степени профессиональная тайна, а во-вторых, после процесса он сам задумал написать книгу [6]. Да, он тщательно, ежедневно протоколирует свои беседы с подсудимыми. Это нужно ему не только для научной работы, но и для будущей книги.
   – Если я разбазарю этот материал по газетам, для своей книги мне придется собирать ваши окурки, – сказал он и привел какую-то английскую пословицу, что-то вроде нашей: «Жену отдай дяде, а сам иди…» – ну, скажем, к одной знакомой.
   На прямую просьбу рассказать о том, как на подсудимых подействовал наш вчерашний фильм, он лишь сказал, что его зрительные впечатления, о которых он вчера мне уже сообщил, в общем-то подтвердились. Подсудимые были необыкновенно взволнованы. И все. И добавил: «А разве вы не волновались?»
   Я, разумеется, не был назойлив. В конце концов у каждого свои профессиональные секреты. Допив свой кофе, ушел, пожав его руку, хотя и сознавал, что ничего конкретного выдоить из него так и не удалось…
   Но день не прошел даром. Главный советский Обвинитель, допрашивая Геринга по частному поводу, весьма ловко загнал его в угол.
   – Подсудимый, признаете ли вы, что, направив войска на Восток, преступно нарушив мирный договор, начав войну с Советским Союзом, ваш генеральный штаб совершил величайшее преступление, которое в конечном счете привело Германию к катастрофе?
   – Это не преступление, это – ошибка, – глухо ответил «второй наци» Германии. – Я могу признать только, что мы поступили опрометчиво потому, что, как выяснилось в ходе войны, мы многого не знали, а о многом не могли и подозревать. Наша разведка неплохо работала, и мы знали приблизительно численность Красной Армии, количество танков, авиации, знали мощь русских военных заводов. Сопоставляя силы, мы были уверены в победе. Но мы не знали советских русских. Человек Востока всегда был загадкой для Запада. Наполеон совершил ошибку. Мы ее повторили, – и, возведя к небу свои серые оловянные глаза, сказал: – Это не преступление, это – рок.
   Рок? Признаюсь, я просто-таки взволновался, выслушав это вынужденное признание. Рок! Мне сразу вспомнился безногий летчик, о котором я еще ничего не писал. Летчик, который так упорно уходит от меня. Вот он, этот «рок», который решил исход войны и бросил вас на скамью подсудимых, Герман Вильгельм Геринг!
   И передо мной замаячило усталое, небритое лицо этого летчика, каким в первый раз увидел я его на полевом аэродроме под Орлом, когда он приземлился после боя, в котором сбил два самолета. Увидел его большие черные, измученные глаза с красными, налитыми кровью белками. Услышал его хрипловатый глухой голос… Да какой же я литератор, если до сих пор не смог написать о таком человеке! Сегодня же, сейчас же засяду за стол и буду сидеть, пока с головой не влезу в этот материал. Ведь, слава богу, тетрадка, на обложке которой написано: «Дневник полетов 3-й эскадрильи», тут со мной, в Нюрнберге. К черту, все эти концерты и фильмы, которыми нас потчует в пресс-кемпе майор Дин. К черту, эти споры и пикирования с западными коллегами в гостиных фаберовского дворца. Пользы от них мало. К черту, и этот дневник, наверное, он никогда ни мне, ни кому-либо другому не пригодится. В нынешний век стенографии и фонозаписей потребность в летописцах Несторах миновала. Безнадежно устаревшая профессия.
   По пути домой я пытался выпросить у Курта его летные впечатления, в частности, его ощущения, когда он, подбитый нашими истребителями, на горящем самолете тянул за линию фронта. Все эти мелочи, все движения души казались теперь необыкновенно ценными. Но толку из этих расспросов было мало. О бытовых и повседневных делах мы разговаривали с Куртом довольно бойко, но, как только речь выходит за пределы привычного круга, оказываемся в положении умных собак, которые понимать-то все понимают, а говорить не могут.
   Добравшись до пресс-кемпа, я миновал дворец и пошел в парк. Здесь уже настоящая весна. Снега почти нет, так кое-где в ложбинках. Ребята, бродившие по парку утром, принесли несколько цветков синего и желтого крокуса. Ночью, разумеется, цветов не разглядишь, но, выбравшись из-под снега, шуршащая под ногами листва так дивно пахнет, старые деревья так славно шумят, когда теплый южный ветер трогает их лохматые головы, а свет луны, процеженный сквозь их крону, так симпатично сияет в лужицах, что хочется, задрав полы шинели, бежать без дороги куда-нибудь вперед.
   Вернувшись к себе, рванул окно. На пол посыпалась высохшая замазка. Весенний воздух хлынул в затхлую атмосферу комнатенки. Не без опаски раскрыл папку с бумагой. Сверху все еще лежал лист с заглавием «Повесть о настоящем человеке», написанным несколько месяцев назад. Помню, споткнулся на том, что писать дальше – очерк? Повесть? Роман?… А, черт с ним, пусть пишется, что выйдет. Ветер задувал в комнату запах пробуждающейся земли. И как-то живо представился зимний лес в оттепельный день, лес, вековечная тишина которого потревожена упавшим самолетом. Летчик, втиснутый в мокрый, талый снег, лесные шумы… Стал писать. И пошло. Здорово пошло…
   Сейчас на старом будильнике, который, наверное, когда-то поднимал на работу еще гросфатера Курта, три ночи. На столе семь исписанных страниц. Ни одного скомканного листа. Писалось почти без помарок. Писать бы и дальше, голова свежая, да ведь надо же хоть немножко поспать. Этот старый черт, будильник, все равно поднимет в семь.
   Спокойной ночи, дорогой мой летчик! Мог ли я думать, когда мы с тобой беседовали в земляной норе под Орлом, под отдаленный грохот битвы на Курской дуге, где и в каких обстоятельствах приведется мне писать твою одиссею.
   Кажется, говоря языком Остапа Ибрагимовича Бендера, лед тронулся, господа присяжные заседатели?

8. Их жаргон

   В первые дни процесса нацистские бонзы обижались, что, обращаясь к ним, произносят слово «подсудимый». В разговорах между собой даже негодовали. Господин министр, господин рейхсмаршал, господин гроссадмирал – вот как надо было их величать. Теперь свыклись со словом «подсудимый» и не обижаются.
   Но сегодня мне пришлось мысленно пробежаться по документам, по протоколам и записям их тайных заседаний, где все эти государственные и военные деятели оказывались наедине друг с другом, в своей среде. Я порылся в документах, которых у нас у всех сейчас целые связки, и сделал любопытнейшие, как мне кажется, извлечения, характеризующие всю эту публику. Вот как они между собой разговаривали. Когда-то, еще на заре своей карьеры, разоткровенничавшись с глазу на глаз с Раушигом, Гитлер заявил:
 
   Мне нужны люди с крепкими кулаками, которых не остановят принципы, когда надо будет укокошить кого-нибудь, и если они при этом сопрут часы или драгоценности, наплевать мне на это.
 
   Вот как характеризовал Гитлер идеал национал-социалистического деятеля, когда был не всемогущим фюрером, а лишь атаманом шайки хулиганов, специализировавшихся на погромах, ограблениях еврейских магазинов и на разгонах за сходную, разумеется, плату рабочих митингов и демонстраций.
   Потом он стал главой нацистской Германии. Масштабы его деятельности гигантски выросли, но принцип, по которому он выдвигал и приближал к себе людей, сохранился в неприкосновенности. Это обязательно были люди с крепкими кулаками, для которых не было ничего святого, не знающие ни чести, ни совести, люди, от которых требовалось одно – слепая верность фюреру. И хотя назывались они уже министрами, рейхсмаршалами, гроссадмиралами, гаулейтерами и крейслейтерами, они, в сущности, оставались теми же, какими были в дни, когда в пивных Баварии сколачивалась их партия. Бандитами, уголовниками. И жаргон их, когда они оставались в своей, очень замкнутой среде, был прежним. Советское обвинение представило суду стенографический отчет совещания Геринга с рейхсминистром оккупированных территорий, с представителями высшего военного командования и правительства, действовавшими на этих территориях. Этот отчет навсегда останется одним из документов, разоблачающих не только разбойничью суть, но и лик нацизма.
   Заявив, что Германия отныне владеет самыми плодородными землями – от Атлантики до Волги и Кавказа, самыми лучшими землями, которые только имеются в Европе, и что страна за страной, одна богаче другой, завоевываются доблестными германскими войсками, он сказал, что требует от своих слушателей немедленно же начинать грабить эти страны. Геринг не считал даже нужным замаскировать слово «грабить» подходящим синонимом.
 
   Раньше все было значительно проще. Тогда это называлось разбоем. Это соответствовало старой формуле – отнимать то, что завоевано. Теперь формулы стали гуманнее. Несмотря на это, я намереваюсь грабить, именно грабить и грабить эффективно.
 
   И свою прямую директиву уполномоченным правительства и военачальникам он определяет в такой «изящной» форме:
 
   Вы должны быть, как лягавые собаки. Там, где имеется еще кое-что, что может пригодиться нам, немцам, вы должны вынюхивать и отнимать. Оно должно быть молниеносно добыто со складов и доставлено сюда.
 
   Он требует, чтобы все, что еще осталось на витринах французских магазинов, или в элеваторах, или на продуктовых складах оккупированных стран, было бы немедленно конфисковано и вывезено в Германию.
 
   Рисуя перспективы этого всеевропейского грабежа, сам распаляясь при этом, он требует, чтобы рейхскомиссары вывозили все, что можно, не считаясь ни с голодом, ни даже с вымиранием ограбленных народов. В нашу задачу не входит содержание народа, который внутренне, конечно, против нас. Знайте, если из всех стран будет доноситься до нас ругань, мы будем знать, что вы действуете правильно.
 
   Хладнокровно требуя грабить все подчистую, Геринг оговаривает, чтобы и сами грабители при этом ни в чем не нуждались, чтобы они на глазах даже вымирающего от голода населения сами катались как сыр в масле. И чтобы подчеркнуть, что они есть раса господ и что для этой избранной расы законы местной экономии не писаны, ей все позволено.
 
   Я ничего не скажу вам, напротив, я обиделся бы на вас, если бы мы, например, в Париже не имели бы чудесных ресторанов, где мы, немцы, победители, могли бы всласть поесть. Но мне не доставляет удовольствия, чтобы туда шлялись французы. «Максим» [7] должен иметь лучшую кухню только для немецких офицеров и немцев, а отнюдь не для этих французов, на которых мне наплевать. Мы должны всюду иметь такие рестораны только для немцев. Французы таскаться туда не должны. Им такой еды не нужно.
 
   Трудно поверить, что рейхсмаршал, второй человек в большой, некогда культурной европейской стране, с семидесятимиллионным населением, в стране, давшей миру великих ученых, поэтов, мыслителей, давал своим высшим военачальникам и гражданским чиновникам директивы на блатном языке. Но передо мной официальный перевод стенограммы совещания, подлинник которой представлен суду. И по официальному переводу я воспроизвожу все эти языковые детали.
   Стенограмма эта показывает, какими были нацистские заправилы без маски, когда они разговаривали между собой, в то же время показывает трусость этих грабителей, животный ужас, который испытывали они, в частности, перед советскими партизанами. Итак, читаем стенограмму дальше.
   Пока Геринг вел речь об ограблении Франции и стран Западной Европы, рейхскомиссары и военачальники с умилением слушали его, но как только он перешел в речи на территорию Советского Союза, титулованные разбойники сразу скисли и физиономии их вытянулись. Должно быть почувствовав изменившуюся атмосферу, Геринг оживленно и весело начал свой рассказ о богатствах Советского Союза.
 
   Господа, чтобы утешить ваши души и чтобы вы радостно смотрели на жизнь, я должен рассказать о крае донских казаков.
 
   И он с жаром начинает повествовать о том, как в оккупированных станицах солдаты обжираются маслом, медом, мясом, как они даже научились есть мясо, обмакивая его в сметану, а масло жрать кусками даже без хлеба. Он вдохновенно повествует, как с Азовского и Каспийского морей пойдет в Германию икра, красная рыба и сколько пшеницы Третья империя будет вывозить ежегодно из тех изобильных краев.
   И вдруг мечты рейхсмаршала, по словесности своей вполне подходящие для пахана – вожака воровской шайки, прерывает голос некоего Лозе – имперского уполномоченного по ограблению Прибалтики и Белоруссии.
   ЛОЗЕ: Действительно, господин рейхсмаршал, вы правы, урожаи там должны быть очень богатые… Но •ряд ли урожай этот может быть убран и доставлен на склады, если теперь наконец не будет покончено с бандитскими и партизанскими бесчинствами… Я три месяца кричу о помощи, но армия не может доставить мне войск… Не может ничего поделать с партизанами и рейхсфюрер эсэс.
   ГЕРИНГ: Но ведь это же в нашем глубоком тылу. Ваша оборона такая крепкая, неужели вы не можете обеспечить себе защиту от партизан?
   ЛОЗЕ: Это полностью исключено. Везде, даже значительно южнее Минска, убивают сельскохозяйственных комендантов. Уже имеются убитые комиссары. Гибнут чиновники. Невозможно нормально управлять Белоруссией и как следует эксплуатировать ее ресурсы и земли, если не будет покончено с партизанскими бесчинствами.
   РОЗЕНБЕРГ (с места): Даю справку. Убито 1500 бургомистров, наших людей.
   Совещание титулованных грабителей, так радостно начавшееся о вкусной жратве в лучших французских ресторанах, существующих только для немцев, сходит с рельсов, комкается. Лозе, рейхскомиссар Украины Кох, Розенберг и другие приближенные Гитлера – «люди с крепкими кулаками, которых не останавливают принципы, когда надо кого-нибудь укокошить», безусловно разделявшие мнение фельдмаршала, что «нужно грабить, именно грабить», позабыв, что темой совещания как раз и является грабеж оккупированных стран, начинают говорить о борьбе с партизанами, об «этой гигантской опасности на Востоке». В их словах, бесстрастно зафиксированных стенографом, звучит животный страх перед народом, разжигающим в тылу немецких армий священный огонь партизанской войны.
   Цитаты, которые я привел, не из полицейского романа, не из американских гангстерских фильмов, которыми нас время от времени угощает в пресс-кемпе заботящийся о том, чтобы пресса не скучала, майор Дин. Это обычная стенографическая запись. И она показывает и лексикон, и мысли, и устремления руководителей гитлеровской империи. Разбойничий лексикон, разбойничьи устремления, разбойничьи мысли.
   Они уже смирились с тем, что в этом зале они не рейхсмаршалы и рейхсминистры. Они не гневаются на обращение «подсудимый», эти титулованные особы с воровскими мечтами и блатным языком. И как приятно нам узнавать, что эти разбойники, беззастенчиво и безнаказанно грабившие Западную Европу, трепетали при одном упоминании о советских партизанах.
   Слава, вечная слава вам, партизаны Отечественной войны!

9. Настоящая сенсация

   Вчера, по пути в Трибунал, Курт наклонился ко мне и вполголоса сказал:
   – Правда ли, что вчера на закрытом заседании генерал Руденко выхватил на суде пистолет и застрелил Германа Геринга?
   – Курт, я вас не понял. Повторите вопрос.
   Курт повторил и выразил удивление, что я об этом не слышал. Эта новость гуляет по Нюрнбергу. Признаюсь, я совершенно опешил, услышав такую дикую сплетню. И при этом очень картинно представил сцену, как спокойный Роман Андреевич, человек редкого такта и выдержки, с прокурорской трибуны целит в Геринга. Представил, рассмеялся и разуверил доброго Курта, человека серьезного, отнюдь не падкого на всякие сплетни. Тот был несколько обескуражен.
   – Сам я не видел, но все говорят, что это было в американской газете.
   – Вас кто-то ловко разыграл.
   И представьте себе, такое сообщение действительно было. Ярослав Галан – наш полиглот, знающий многие европейские языки, широко общающийся с местным населением, подтвердил нам:
   – Да, слухов таких полно… И не только слухи.
   Он показал нам номер наших знакомых «Звезд и полос» и в нем заметку, отчеркнутую синим карандашом. «Трагическое происшествие в суде. Советский Обвинитель генерал Руденко стреляет в Германа Геринга». В пресс-баре только и разговоров об этой заметке. Кто недоумевает, кто возмущается, кто хохочет. Мой друг Ральф, которого я спросил, как могла появиться в печати такая дикая чушь, только пожал плечами: «Сенсейшен. Все для сенсейшен». Пегги хохотала, показывая все свои белые голливудские зубы. Эрик бормотал: «Янки есть янки. Пора бы их знать». И привел смешную пословицу, существующую, оказывается, в Англии: «Бойтесь быка спереди, лошадь – сзади, американского корреспондента – со всех сторон».
   Тем не менее задолго до начала заседания все были уже в зале. Все как обычно. Геринг сидел, как всегда, закутав ноги солдатским одеялом. Роман Андреевич Руденко занимал прокурорскую трибуну. Речь продолжала идти о плане «Барбаросса», и все-таки «сенсейшен» сегодня была. Да какая! Из-за нее по всем помещениям суда минут десять зуммерила сигнализация, передавая тройные гудки, собирая прессу, разошедшуюся по барам, курилкам, коридорам. Корреспонденты неслись на свои места, дожевывая на ходу сэндвичи, стирая с губ пивную пену.
   Представляя обвинения по плану «Барбаросса», Главный советский Обвинитель зачитал и попросил суд приобщить к делу афидэвит, то есть письменное показание, фельдмаршала Фридриха Паулюса, бывшего заместителя начальника генерального штаба в дни, когда план «Барбаросса» разрабатывался, – человека, который, по его собственному признанию, принимал в этой разработке участие.
   Чтение этих письменных показаний вызвало среди подсудимых необыкновенный ажиотаж. Они все время переговаривались, писали своим адвокатам записки. Те же перешептывались, вертелись на своих местах.
   Мы понимали, в чем суть этого ажиотажа. Гитлеровское правительство в свое время скрыло от немцев сам факт пленения фельдмаршала Паулюса, первым из немецких высших офицеров сложившего свой маршальский жезл к ногам Советской Армии. Разгром немецких войск под Сталинградом, уничтожение и пленение трехсоттысячной группировки морально потрясло страну. Скрыть его было нельзя. Был объявлен трехдневный национальный траур, приспускались флаги, протяжно звонили колокола, в церквах шли траурные мессы. Народ известили, что командующий армией Паулюс погиб, как истинно германский солдат, сражаясь до последнего патрона. В честь его была устроена пышная панихида. Весь генералитет был на этой мессе, и Гитлер возложил высшую награду Германии на пустой гроб. Судя по всему, и некоторые из подсудимых не знали точно, что фельдмаршал сдался в плен. И вот на суде читают его показания.
   Не успел Обвинитель попросить о приобщении документов к делу, как защитник Геринга – величественный, солидный доктор Штаммер в своей лиловой университетской мантии и маленький, тощенький, носатый доктор Зейдль, официально защищающий Гесса, но постоянно находящийся «на подхвате» у Штаммера, – оба разом бросились к трибуне и, перебивая друг друга, обратились к суду с ходатайством о том, чтобы письменные показания не приобщать, а вызвать на суд самого свидетеля Паулюса. Они мечтали: если Паулюса не будет, весьма существенные показания, сделанные от его имени, дискредитируются, а советское обвинение будет посрамлено. Если же Паулюс еще жив, то потребуется немало времени, чтобы доставить его в суд. И потом – одно дело давать письменные показания в Москве, а другое – тут, в Нюрнберге, на глазах своих бывших начальников и друзей.