Таков был, казалось бы, их беспроигрышный расчет. Поэтому, передав свое ходатайство, оба они – массивный толстяк и маленький, вертлявый человечек, – победно глянув в сторону советского обвинения, вернулись на свои места. Коллеги пожимали им руки.
   Судьи перебросились между собой несколькими словами. Посовещавшись, лорд Лоренс обратился к Р. А. Руденко с вопросом:
   – Как смотрит генерал на ходатайство защиты? Настала тишина. Все – обвиняемые и защитники со злорадством, судьи вопросительно, мы, корреспонденты, с любопытством – смотрели на Руденко.
   – Советское обвинение не возражает, ваша честь, – ответил Руденко. Лицо его оставалось спокойно, но мы, советские корреспонденты, хорошо узнавшие за эти месяцы характер нашего Главного Обвинителя, уловили какую-то лукавинку в его взгляде. Вот в это-то мгновение по холлам, залам, коридорам, столовым и барам разнеслись тройные сигналы, возвещавшие большую сенсацию.
   – Сколько же времени потребуется для доставки сюда вашего свидетеля, генерал? – спросил лорд Лоренс.
   – Я думаю, минут пять; не больше, ваша честь, – неторопливо, подчеркнуто будничным голосом ответил Роман Андреевич. – Свидетель здесь, он сейчас в апартаментах советской делегации, тут, во Дворце юстиции.
   То, что наступило в зале, можно сравнить разве что с финалом пьесы «Ревизор», с его немой сценой. Потом сразу все пришло в судорожное движение. Подсудимые заговорили между собой. От них к адвокатам полетели записки. Адвокаты, забыв свою солидность, затеяли сердитую дискуссию. Штаммер и Зейдль, подвернув подолы длинных мантий, ринулись к трибуне и снова дуэтом, перебивая друг друга, закричали в микрофон:
   – Нет-нет, защита, все взвесив, на вызове свидетеля больше не настаивает. Она изучила афидэвит и вполне довольствуется письменными показаниями. К чему затягивать процесс?
   Ложа печати являла собой другую гоголевскую сцену – из «Вия». Те, кто бежали из коридоров в ответ на сигналы, сулящие сенсацию, сшиблись в дверях с теми, кто уже спешил эту сенсацию отнести на телеграф, да так в дверях и застревали – ни туда ни сюда, В этом, всегда таком тихом зале стоял базарный шум.
   – Суд вызывает свидетеля Фридриха Паулюса, – объявил, посовещавшись с коллегами, лорд Лоренс и по обычаю своему тихим домашним голосом добавил: – А сейчас, мне кажется, самое подходящее время для того, чтобы объявить перерыв.
   Это, конечно, репортера не украшает, но, признаюсь, что и я не знал о том, что Паулюс здесь, и теперь вот невольно волновался, ожидая появления. Дело в том, что мне довелось просидеть в Сталинграде немало времени в дни этой нечеловечески трудной битвы. Видел я и ее победный финал. И разве когда-нибудь забудешь час, когда в тишине, такой необычной, даже страшноватой, среди этих закопченных руин, маленькая группа военных шла через пустынную площадь к зданию универмага, где должна была быть дописана последняя страница величайшего из сражений, когда-либо потрясавших земной шар. Странно было идти по улицам этого города и слышать, как под ногами вкусно похрустывал снег.
   Мы знали, что штаб командующего Сталинградской группировкой находится в центре города: наша авиация и артиллерия с особым усердием обрабатывали эти места. Знали, что Паулюсу ни при каких обстоятельствах не удалось ускользнуть. Но, по многочисленным показаниям пленных, мы знали также, что Фридрих Паулюс храбр, тверд и упорен, что он не бросит своих солдат и не улетит самолетом из окружения, как это сделали некоторые из его генералов. Наши радисты перехватывали его переговоры с генштабом, и мы были уже знакомы с обоими приказами Гитлера, требовавшего сражаться до конца, не жалея людей. Перехвачен был и еще один приказ, согласно которому генерал Паулюс получил фельдмаршальский жезл и высшую награду Германии.
   Теперь было известно, что он вместе с оперативной группой штаба в подвале, под почти полностью разрушенным зданием универмага. Есть приказ взять их живыми. Сдастся он в плен или нет? Что в нем возобладает – холодный разум или эмоции? Что там говорить, наши военные как-то невольно уважают этого человека, державшегося до последнего и в трагическом финале не оставившего своих солдат…
   Ну вот и бесформенные руины универмага, из которых торчит лишь угол выгоревшей стены. Дверь, ведущая со двора в подвал, куда тянутся провода. Кругом все расчищено и подметено. Эта расчищенная площадка странно выглядит среди гор битого кирпича. Наш офицер, которому предстоит передать ультиматум о сдаче, медленно, будто сапоги его приклеиваются к ступенькам и их приходится с трудом отдирать, спускается в подвал. Легко представить, что он при этом переживает. Ведь это же все равно, что безоружным ползти в логово тигра, да еще раненого тигра. Особенно запоминается лицо этого офицера – бледное, вспотевшее, несмотря на острый февральский ветер. Все напряжены. Солдаты нетерпеливо переступают с ноги на ногу, держа автоматы наготове. Ведь черт его знает, что могут выкинуть штабисты Паулюса в эти последние мгновения.
   Здесь, в этом городе, где ухо в течение шести месяцев привыкло слышать непрерывный грохот, можно различить, как в кармане тикают часы. Вот гул шагов, хлопнула дверь. Она открывается. Наш офицер. Лицо у него, недавно такое бледное, покрыто красными пятнами. Он не поднимается, он взбегает по ступенькам. Забыв о военной дисциплине, этот храбрый человек, только что проявивший такую выдержку, срывающимся голосом кричит:
   – Принято!… Ультиматум принят!… Сейчас выйдет сам.
   И действительно, в следующее мгновение наверх поднимается высокий, плечистый, сутуловатый человек в фуражке домиком и длинном плаще на меху. Шаг у него тверд. Слышно, как под подошвами хрустит снег. Посмотрел в сторону группы офицеров и вынимает из кармана пистолет. Два наших офицера невольно придвинулись к нему, но он, найдя в группе старшего по званию, бросает пистолет возле его ног. Его переводчик – немолодой человек, с худым лицом, с коричневыми пятнами на обмороженных щеках, переводит его отрывисто брошенную фразу:
   – Господин фельдмаршал сдается советскому командованию. Он просит быть милосердными и гуманными к людям его штаба.
   Так он и запомнился – высокий, сутулый, решительный, с гордо поднятой головой и усталыми глазами. И вот эта встреча тут, в Нюрнберге, спустя более чем три года. С естественным нетерпением жду конца перерыва и вместе со всеми глупейшим образом застреваю в дверях (как будто, если протиснешься первым, можно будет увидеть больше других!).
   Приводят обвиняемых. Появляются судьи. Все встают. Эти процедуры, к которым мы так привыкли, что вообще-то их не замечаем, кажутся сегодня лишними. О чем там судьи говорили в своей комнате, можно только догадываться. Но сейчас вот мне кажется, что все они – высокий, худощавый американец Фрэнсис Биддл, и француз – крупный, с висячими массивными усами, похожий на моржа Доннедье де Вабр, и наш невозмутимейший Иона Тимофеевич Никитченко, который в своем пенсне всегда представляет собой образец сосредоточенного спокойствия, все они немного возбуждены. Только лорд Джефри Лоренс верен себе. Он неторопливо опоясывает наушниками свою сверкающую лысину и отдает судебному приставу распоряжение:
   – Прошу вас, введите свидетеля Фридриха Паулюса.
   Обрамленная зеленым мрамором дубовая дверь в противоположном конце зала раскрывается. Пристав ведет высокого человека в синем штатском костюме, который, однако, сидит на нем как-то очень складно, по-военному. Снова немая сцена. Щелкают вспышки аппаратов «спитграфик». Глухо поют кинокамеры. Все с напряжением следят, как высокий, сутулый человек поднимается на свидетельскую трибуну. Не знаю уж, что у него на душе, но внешне он абсолютно спокоен. Зато на скамье подсудимых просто паника: Геринг что-то раздраженно кричит Гессу, тот от него отмахивается. Кейтель и Йодль как-то все сжались и вопросительно смотрят на свидетеля. Он появился здесь, как призрак, вставший из сталинградских руин, принеся сюда горечь и боль трехсоттысячной группировки, погибшей и плененной на берегах Волги. С тем же поражающим спокойствием он кладет руку на библию и, подняв два пальца правой руки, твердо произносит торжественную формулу:
   – Клянусь говорить правду. Только правду. Ничего, кроме правды.
   Неторопливо начинает давать показания. Сухие фразы звучат отточено, твердо, и, хотя он говорит по-немецки и слова его в зале хорошо слышны, многие из подсудимых для чего-то надели наушники.
   Да, он был перед войной заместителем начальника германского генерального штаба и лично участвовал в разработке плана «Барбаросса». Да, он признает, что с самого же начала этот план задумывался как план нападения. Ни о какой оборонительной превентивной войне и речи не было. Ведь его разрабатывали в августе 1940 года. Контуры этого плана? Первоочередная задача – захват Москвы, Ленинграда, всей Украины. Дальнейшая задача – Северный Кавказ с его богатствами и нефтяными источниками. Главная стратегическая цель? Выход на линию Архангельск – Астрахань и закрепление на ней.
   Свидетель вспоминает, что в дни, когда Риббентроп заключал мирный договор с Советским Союзом, в помещении главной квартиры генштаба были проведены одна за другой две военные Игры для высшего офицерства. Обе на тему наступления по плану «Барбаросса».
 
 
   Руководил ими генерал-полковник Гальдер. Карта Советского Союза была пришпилена к полу, и они двигали по ней флажки и фишки с цифрами, окружая и поражая одну советскую армию за другой, опробуя разные варианты захвата. Воюя по карте, генералы искали лучших путей достижения главной цели выхода на линию Архангельск – Астрахань. Политическая цель тоже не скрывалась – уничтожение Советского Союза как государства.
   Потом генштабисты, в том числе и сам свидетель Паулюс, разъезжали, по его словам, по странам Европы, вербовали будущих союзников по разбою, втягивали в подготовку к войне против Советского Союза Румынию, Финляндию, а потом и более осторожный венгерский генштаб.
   Паулюс говорит по-солдатски лаконично. Четко формулирует фразы, которые он, вероятно, хорошо продумал за три года своего пленения. Повествуя о преступной деятельности немецкого генштаба, он иногда поднимает глаза и смотрит на подсудимых, и те, на ком он останавливает взгляд, отворачиваются, начинают нервно барабанить пальцами по барьеру. Корреспонденты же пишут, ломая от торопливости карандаши. То и дело взметываются руки, вызывая телеграфных курьеров. Никто не решается выходить из зала.
   Собственно, ничего нового Паулюс не говорит. Все это в той или иной степени уже известно из показаний других свидетелей, из документов, но в устах фельдмаршала приобретает особое звучание. Говорит представитель трехсоттысячной армии, которая, согласно плану «Барбаросса», была заведена в глубь России и в безнадежном сопротивлении растаяла на Нижней Волге. Сталинград! В своем рождественском путешествии мы могли убедиться, сколь популярно это название даже в таком небольшом княжестве, как Лихтенштейн, граждане которого узнали это слово лишь из газет. В Париже нас водили на бульвар Сталинграда. И этот сутулый человек на свидетельской трибуне, которого гитлеровцы торжественно похоронили, а втайне прокляли, как бы встал из могилы, чтобы от имени всех погибших и плененных как живой свидетель разоблачить перед судом преступную организацию – немецкий генеральный штаб, который был в руках Гитлера таким же послушным оружием международного разбоя, как гестапо, эсэс и эсде.
   Запоминается переданная Паулюсом фраза Йодля, которой тот заключил сообщение о плане «Барбаросса»:
   – Вы увидите, господа, как через три недели после нашего наступления этот карточный домик рухнет.
   Смотрю на Йодля. Он сосредоточенно катает по пюпитру карандаш и будто бы весь ушел в это занятие.
   Как только свидетель завершил показания, западные корреспонденты сорвались с мест и бросились из зала. И напрасно. Защита сейчас же перешла в контратаку. Первым у трибуны оказался Зейдль. Генштабисты, конечно, не его клиентура, но он по обыкновению сует свой длинный нос во все дела, и более солидные адвокаты обычно посылают его для каких-нибудь сомнительных и не сулящих им славы комбинаций.
   – Кого из сидящих здесь подсудимых, вы, господин фельдмаршал, назвали бы как главных виновников развязывания войны?
   Цель вопроса ясна. Сбить свидетеля, поставить его в неловкое положение, дискредитировать его перед судом, перед прессой, перед историей, наконец. Этот маленький злой человечек предполагает, что тут перед лицом своих бывших сослуживцев Паулюс стушуется, начнет увертываться, уйдет от ответа, и тогда его легко будет дискредитировать, пользуясь юридической казуистикой, на которую Зейдль великий мастер.
   Паулюс поднимает глаза на скамью подсудимых и, как бы касаясь взглядом называемых им лиц, четко говорит:
   – Из присутствующих здесь – Герман Геринг, Вильгельм Кейтель, Альфред Йодль…
   Пауза. Чувствуя поражение, Зейдель соскакивает с трибуны. Но тут в атаку идет его коллега, обычно молчаливый адвокат, имени которого я не знаю. У него другой план дискредитации свидетеля.
   – Правда ли, господин фельдмаршал, что сейчас вы преподаете в Военной академии имени Фрунзе и обучаете высших офицеров неприятельской армии?
   Паулюс усмехается:
   – Это ложь. Результаты войны говорят о том, что меня не пригласили бы для подобного преподавания даже в школу красных унтер-офицеров.
   Вторая атака отбита. Среди защитников приглушенная, вежливая перебранка. Подсудимые шлют им записки.
   – Свидетель Фридрих Паулюс, благодарю вас за показания. Можете покинуть зал, – объявляет председательствующий.
   В дверях новое столпотворение. Часовые отброшены в сторону. Начинается гонка по пути к телеграфу. Бегут, толкая друг друга, как джек-лондонские золотоискатели, торопящиеся «застолбить» свой золотой участок.
   Американские корреспонденты упрекают меня:
   – Нехорошо, не могли нас заблаговременно предупредить о такой сенсации. Не по-товарищески.
   Их невозможно убедить, что мы сами ничего не знали о том, что Паулюс прилетел в Нюрнберг еще вчера. Не знать этого? Им кажется это диким, просто невероятным.
   Помощник прокурора Лев Романович Шейнин, сам неплохой писатель, очеркист, знающий, что такое газетная сенсация, подмигивает нам:
   – А хорошую бомбочку мы сегодня взорвали?
   Очень хочется пробраться к Паулюсу. Знаю, в «Правде» об этом не будет ни строчки. Но хочется по-человечески, по-репортерски. Я узнал, где он живет, нашел в
   отеле его номер, но, увы, ни убеждения, ни красная корреспондентская книжечка «Правды», очень всегда помогавшая мне в общении с моими соотечественниками, ни даже мои погоны не действовали. К Паулюсу, оказывается, приехал на свидание сын и еще какая-то родня, и сопровождающий его советский полковник, очень, между прочим, тактичный и терпеливый, в качестве последнего аргумента говорит:
   – Ну, представьте себя в подобных обстоятельствах. К вам приезжает сын. Приезжает ненадолго. Вам бы хотелось оторваться от него даже для интервью корреспонденту «Правды»?
   Ну что ж, резон. Убедил. Да и в самом деле, о чем бы я стал беседовать с Паулюсом? Ведь все самое интересное он сказал в Трибунале, а для остального, видимо, не приспело время.

10. Мы принимаем поздравления

   По утрам я теперь хожу регулярно на свидания с моим безногим летчиком. Пишется необыкновенно легко, иногда по десяти – по пятнадцати страниц в один присест. Передо мной всего только тетрадь с очень беглыми заметками, из которых за давностью времени половину не могу разобрать. Я не знаю даже, где он сейчас, этот летчик. Жив ли он? Удалось ли ему провоевать до победы, или он где-нибудь сбит на огромном пути Советской Армии – от Курской дуги до Берлина.
   Впрочем, в свидании с ним нет и нужды. Этот старший лейтенант Мересьев или Маресьев, фамилию его так в записях и не разобрал – не то в ней «е», не то «а» – он всегда со мной. И тут в каморке со скошенным лестницей потолком, и в зале суда, и на вечеринках в пресс-кемпе, и на каком-нибудь лихом гангстерском фильме, которые пресса иногда смотрит по вечерам, я с ним не расстаюсь. Слушаю, записываю какие-нибудь изуверские показания, а думаю о нем, об этом русском парне с Нижней Волги, и когда на суде заходит речь о великом подвиге советского народа, о доблести Красной Армии, я вижу перед собой его – простого, бесхитростного, искреннего, такого русского.
   Зато ни на что другое меня уже не хватает, и Дэвид, к стойке которого я раньше частенько причаливал, даже поинтересовался однажды – не заболел ли уж я язвой желудка.
   Дело дошло до того, что с утра я даже забыл, что сегодня 23 февраля – День Красной Армии. И напомнил мне об этом Курт. Его машина, вопреки обычаю, ждала меня не на стоянке пресс-кемпа, а у ворот нашего халдейника. При моем появлении Курт вышел из машины, вытянулся по-военному, поприветствовал и протянул букетик синих подснежников, аккуратно завернутых в фольгу. Должно быть, на моей физиономии отразилось недоумение, и он пояснил:
   – Сегодня гебурстаг Красной Армии. Поздравляю вас, господин полковник.
   Меня даже в жар бросило: как же это я прозевал такой дорогой для всех нас день! На телеграфе лежало множество телеграмм, переданных в адрес тех из нас, кто еще носил военную форму. Меня ожидали две – очень теплая из редакции за подписью редактора Поспелова, секретаря редакции Сиволобова и начальника военного отдела генерала Галактионова. И другая – особенно мне дорогая с подписью – Юля, мама, Андрей, Алена. Даже они там помнили, а я забыл, позорно забыл, хотя в последние дни на суде много разговоров о подвигах наших Вооруженных Сил.
   Устыженный, я вернулся домой, сменил гимнастерку на мундир, приладил орденские планки и в таком праздничном виде пожаловал во Дворец юстиции. Наши военные выглядели весьма торжественно. Вишневский пришел в морском кителе с погонами капитана 1-го ранга, весь увешанный орденами и медалями. Где-то внизу, уже на животе ниже пояса вместе с медалью «За победу над Германией», висело у него два солдатских Георгиевских креста на старых затертых ленточках, полученные необыкновенным этим человеком за храбрость в мальчишеские годы в дни первой мировой войны. Выглядел он очень эффектно. Ходил, позвякивая всем этим отличным набором регалий, и в ответ на поздравления с праздником вместе с крепким рукопожатием произносил не простое какое-нибудь там «И вас также поздравляю», а то, что обычно говорят военные, получая ордена: «Служу Советскому Союзу!»
   На заседании ничего особенного в этот день не происходило. Но в перерыв все мы, советские офицеры, оказались в центре внимания. Самые разные люди – журналисты, переводчики, судейский персонал – подходили, поздравляли, жали руки. Ведь понимаешь же, что все это внимание, все эти приветы и поздравления адресуются не тебе лично как гражданину такому-то, а Красной Армии, форму которой ты носишь, ее победам, о которых столько говорится на процессе, а все же как-то особенно приятно ощущать на себе нашу военную форму, даже мой мундир, из-за которого мне столько пришлось перетерпеть.
   Забавным происшествием этого дня была еще одна заметочка, помещенная в «Звездах и полосах». Без тени смущения, с серьезным видом в ней говорилось: «Сообщение о том, что Главный советский Обвинитель на процессе в припадке гнева застрелил Геринга, не подтвердилось. Как сообщает корреспондент из Нюрнберга, Геринг жив, здоров и готов держать ответ Обвинителю. Сообщение же о том, что он трагически погиб, объясняется тем, что в редакции была неправильно расшифрована фраза корреспондента, сообщившего, что генерал Руденко морально расстрелял Геринга». Вот так – просто и ясно. И никого, кроме нас, это не удивило. Я же легко представил себе, что произошло бы, например, со мной, с любым советским журналистом, если бы мы таким способом расправились с бывшим рейхсмаршалом.
   Хотя для «Правды» сегодня ничего наскрести не удалось, я всегда буду с благодарностью вспоминать этот день и особенно вечер и тот прием, который наши судейские устроили для своих иностранных коллег. Это был немноголюдный и какой-то очень теплый прием. Имя Красной Армии как бы сняло на время социальные различия между судьями, прокурорами и, конечно же, нами, журналистами. Дружно пили за Красную Армию – победительницу, за Генералиссимуса Сталина, за нерушимость антигитлеровской коалиции, за выкорчевывание самых глубоких корней нацизма.
   На этом приеме Иона Тимофеевич Никитченко познакомил Федина и меня с председательствующим на суде сэром Джефри Лоренсом. Невысокий, плотный, большеголовый, с огромным лбом, еще увеличенным сверкающей лысиной, лишь по краям опушенной светлыми волосами, с очками в золотой оправе, которые он во время заседаний имел привычку спускать на кончик носа, в коротком смокинге, с ленточкой на лацкане, он внешне являл собой идеальное воспроизведение образа диккенсовского мистера Пиквика. Но у Пиквика этого близорукие глаза смотрели так зорко и цепко, а лицо излучало такое достоинство и ум, что сразу же становилось ясно, что добродушный этот старик – натура несомненно недюжинная, недаром коллеги относятся к нему с таким почтением и единодушно вручили ему молоток председателя.
   Кстати, об этом молотке, с помощью которого Лоренс управляет ходом процесса, впрочем, редко прикасаясь к своему символическому оружию. Американский судья Биддл – высокий, худощавый, быстрый в движениях человек с усиками французского киноактера Адольфа Менжу, один из близких людей Рузвельта, получил этот молоток в подарок от самого Франклина Делано. Рузвельту же, когда его избирали в сенат, этот молоток в свою очередь презентовал союз выборщиков.
 
 
   Выезжая в Нюрнберг, Биддл, уверенный, что именно ему, представителю Америки, предстоит руководить процессом, захватил с собой эту реликвию. Но главным судьей избрали англичанина Лоренса, и великодушный Биддл торжественно преподнес ему этот молоток, рассказав при этом, так сказать, биографию этого инструмента. И зря. Слух об исторической реликвии сразу же распространился по кулуарам суда, донесся в прессу. И молоток исчез. Кто его спер, так и осталось неизвестным. Судейский персонал склонен винить в этом журналистов, ну а журналисты, естественно, – судейских. Так и не обновив этот молоток, лорд Лоренс получил взамен него другой, обыкновенный, которому уже в его руках суждено было стать своеобразной исторической реликвией.
   Торжественный прием – место для интервью, конечно, мало подходящее, и все-таки мы с Фединым прижали мистера Пиквика в угол и, держа в руках бокалы с шампанским, начали выспрашивать его мнение о процессе, о преступниках, о ходе суда. К удивлению, неразговорчивый человек этот стал делиться своими мнениями и мыслями.
   Ведь этот процесс не имеет еще прецедентов в мировой юридической практике. Он сам великий юридический прецедент. Впервые свободолюбивые люди разных стран, создавшие в дни войны коалицию против агрессора, в мирное время сообща создали международные законы и на основе их посадили на скамью подсудимых главных военных преступников. Да, Да, джентльмены, это великий прецедент, и, может быть, – в это хотелось бы верить, – этот прецедент и созданные для него законы послужат в дальнейшем орудием предупреждения агрессии.
   Он говорил, будто бы читал лекцию. И наша Аня переводила его слова шепотом, чтобы не мешать течению мысли.
   – Что вы скажете о ходе процесса?
   – Пока еще рано его оценивать, но кое-что сказать можно. В этом процессе участвуют виднейшие юристы самой высокой квалификации. Они из разных стран. У них разные политические и правовые воззрения, но они на протяжении пяти месяцев, за очень редким исключением, работают дружно, объединяемые общим стремлением установить истину, воспроизвести во всех деталях картины преступлений.
   – Но иногда кажется, что процесс идет слишком медленно. Вы простите нас за невежество, может быть, мы скажем глупость, но кажется, что и малой доли того, что уже выявлено, подтверждено показаниями, вещественными доказательствами, достаточно для того, чтобы осудить преступников самым строгим образом, – мягко вступает в разговор деликатнейший Федин.
   – Нет, мне кажется, что вы не совсем правы, – столь же деликатно парирует лорд Лоренс. – Ведь мы не мстители, а судьи, нам нельзя давать волю своим эмоциям… Закон есть закон, и мы должны читать его спокойно, закрыв свои сердца от любых эмоций, столь свойственных людям. Напоминаю вам, джентльмены, это первый в истории юриспруденции процесс такого рода. Мы не имеем права не только каким-нибудь неверным шагом, но и излишней торопливостью подорвать доверие к только что созданным законам. Чтобы выполоть вредное растение, мало оторвать его стебель, надо нащупать все его корни, все ответвления этих корней, порой не фиксируемые простым глазом. А для этого надо не только копать, но и тщательно просеивать выкопанную землю, как это делаю я в саду, готовясь сажать розы. Надеюсь, джентльмены, эта дружеская беседа не интервью. Как судья я не имею права до оглашения приговора делать какие-либо заявления для печати.
   Мысли, высказанные председателем Трибунала, несомненно заинтересовали бы читателей «Правды», но мы тут же дали слово, что ни строки об этом не напечатаем. В дневнике же вот я под свежим впечатлением все записываю, ибо мне кажется, что слова эти не потеряют своей значимости и в будущем.