– Вот! Знай наших. Как? А? Правда, здорово? Рисунок действительно был отличный. По дороге в Москву я не раз, нагнувшись в кабине, чтобы уберечь от ветра, осторожно развертывал трубочку и любовался композицией, где все, вплоть до такой детали, как картошка, варящаяся в немецкой каске вместо котелка, было проникнуто суровой атмосферой нелегкого партизанского бытия…
   И вот теперь, когда этот взыскательный и честный художник сам вызвался иллюстрировать мою книгу, это говорило, что образ живого летчика захватил его и что летчик – парень хоть куда.

27. Немезида обнажает меч

   На Дворце юстиции изображена богиня возмездия Немезида в скульптуре, стилизованной под раннюю готику. Это массивная дама весьма пышных форм в чисто немецком вкусе. В руках у нее опущенный меч. За длинные месяцы нюрнбергского сидения кто только не острил по поводу этой фрау Немезиды. Редко в какой газете не использовали ее бедную для карикатур. Помнится, после фултоновской речи Черчилля ее где-то, кажется в английском сатирическом журнале «Панч», изобразили уходящей куда-то под ручку с сэром Уинни. У нас в халдейнике, кажется, Семен Нариньяни серьезно сообщил:
   – Джентльмены не обратили внимания, что Немезиды-то больше нет? Пустая ниша.
   В ответ на совершенно естественное недоумение слушателей было также серьезно пояснено:
   – Говорят, ушла с американским солдатом зарабатывать чулки. Надоело стоять босой…
   И вот настали дни, когда эта неторопливая дама наконец обнажила свой карающий меч. Трибунал возобновил заседания. В ложе прессы, как Любят писать наши публицисты, не только яблоку, но и семени яблочному упасть некуда. Сегодня будет начато чтение приговора. Не знаю, звучали ли три сигнала, возвещающие сенсацию. Если и звучали, их никто не слышал. Такой стоял в пресс-руме, в баре, на телеграфе галдеж. И звать в зал не пришлось никого. Ложи так забили, что опоздавшим пришлось бежать на гостевой балкон. Но если в коридорах и подсобных помещениях было необыкновенно шумно – тут, в зале, стояла такая тишина, что стало слышно, как техники в радиорубке отсчитывают позывные, проверяя аппаратуру.
   Подсудимых на этот раз вводят не как обычно – вереницей, а по одному, с некоторыми интервалами. Лица у них напряженные. Они не здороваются друг с другом, а как-то механически рассаживаются на своих местах. Уселись по местам защитники. Заняли свои позиции переводчики. Слышно, как стрекочут кинокамеры. Тишина как бы нагнетается, и, как гром, раздается, обычно почти не фиксируемая ухом фраза судебного пристава:
   – Встать, суд идет!
   Судьи появляются, как всегда, но и на них смотрят сегодня как на нечто необыкновенное: у лорда Лоренса в руках папка. Обычная, ничем не примечательная папка. Но сегодня на нее направлены все фото– и кинообъективы и глаза всех журналистов. В этой папке приговор, о сути которого не удалось узнать даже всеведущей и вездесущей мисс Пегги, уже примчавшейся сюда бог весть из какого города Европы.
   Судьи начинают читать приговор. Он доходит до нас в переводе. Читают долго, по очереди. Сегодня пресса необыкновенно внимательна, и, хотя в констатирующей части приговора говорится лишь о том, что давно все знают, что в той или иной форме уже неоднократно звучало на процессе, все старательно записывают. То и дело поднимаются руки, вызывающие посыльных телеграфных компаний. К концу вечернего заседания чтение приговора еще не закончилось. Закрывая заседание, Лоренс объявляет, что его продолжат завтра с утра. Завтра самое важное – определение персональной ответственности каждого из подсудимых.
   Заседание закрыто, и сразу же начинается галдеж. Сыплются предположения: повешение? Расстрел? Пожизненное заключение? Оправдание?
   В пресс– кемпе не виданный еще ажиотаж. У стойки бара западные коллеги заключают пари, как это делается на бегах, и Дэвид записывает условия спора.
   – Да, от этого приговора многое зависит, – говорит Ральф.
   На этот раз он приехал в Нюрнберг в штатском, и темный, похожий на смокинг пиджак со сверкающим накрахмаленным пластроном как-то выделяет его в этой пестрой журналистской толпе. Таня тоже сменила военную форму на строгое черное платье. В нем она походит на одну из чеховских «Трех сестер» – на Ирину, роль которой во МХАТе исполняет Ангелина Степанова. Очень русская, очень интеллигентная и очень озабоченная.
   – Что случилось, Таня?
   – Ох, не говорите! Сейчас все так сложно. Вы же знаете Ральфа – какой это прямой, несгибаемый человек. С его характером сейчас нелегко.
   Плотный кружок журналистов шумит вокруг Пегги. Она только что объявила, что готова перереспать с тем, кто сообщит ей резюме приговора.
   – Я предложила это одному, очень осведомленному судейскому. Он ко мне давно неравнодушен.
   – Пегги, ну и что же он?
   – Свинья. Он сказал, что послезавтра он к моим услугам.
   На следующее утро продолжается чтение, и хотя теперь уже объявлено то, что называется на языке юристов формулами индивидуального обвинения, напряжение не схлынуло. Как-то теперь поведут себя обвиняемые? Геринг, четко пройдя к своему месту, даже повозился, усаживаясь поудобнее. Игра? Конечно. Вот прозвучало его имя: Герман Вильгельм Геринг, и он, вздрогнув, инстинктивно прижал к себе наушники… Кейтель по-прежнему прямой, как палка от щетки. Как вошел, сел, так и сидит, как деревянный… Штрейхер сидит, скрестив руки, но взгляд его блуждает, как у сумасшедшего… Голова Функа лежит на барьере, как дынька на грядке, и в глазах у него собачья тоска. Только Гесс, уверовавший, что ему нечего опасаться за свою жизнь, ибо войну он провел на Британских островах, сохраняет или, вернее, демонстрирует полнейшее спокойствие. У него вид пассажира, едущего в трамвае по длинному маршруту и равнодушно поглядывающего в окно, чтобы скрасить путь. Да и воля у него крепкая. Недаром многие из корреспондентов, и в особенности из корреспонденток, говорят, что он гипнотизер и они иногда чувствуют взгляд его черных, глубоко запавших глаз, смотрящих из-под мохнатых бровей-гусениц.
 
 
   Сенсацией дня становится оправдание трех подсудимых: Фриче, Папена и Шахта. Приставу приказывают освободить их из-под стражи, что он немедленно и делает. Тут мы наблюдаем еще один любопытный штришок. Фриче, прощаясь за руку со всеми подсудимыми, просто не в силах скрыть животной радости. Папен прощается лишь с военными, моряками и Герингом. Высокий, худой Шахт проходит мимо всех с презрительной гримасой на своем бульдожьем лице. «Финансовый гений Гитлера» считает полезным продемонстрировать свое презрение к обанкротившимся политиканам нацизма.
 
 
   Тут же в пресс-руме освобожденные дают интервью корреспондентам. В интервьюерах недостатка нет. Мы не пошли на эту комедию. И правильно сделали, потому что вскоре происходит вторая сенсация этого дня. Советский судья, голосуя один против трех, высказал свой протест против оправдания Фриче, Папена и Шахта. Его позиция, его особое, очень твердо сформулированное мнение, отпечатанное на машинке, идет по рукам, вызывая интерес не только у наших друзей, но и у наших политических противников.
   Итак, Немезида обнажила свой меч, но еще не опустила его. Это произойдет после перерыва, когда Трибунал начнет свое четыреста седьмое заседание.

28. Меч опускается

   Итак, мы все записали в блокнотах: «1 октября 1946 года. 14 часов 50 минут по среднеевропейскому времени. Начато последнее, четыреста седьмое заседание».
   Скамья подсудимых на этот раз пустует, и как-то очень странно видеть эту, так сказать, оплешивевшую скамью. Наш старый знакомый, комендант Трибунала полковник Эндрюс, хорошо знающий цену тому, что американцы зовут «паблисити», сегодня перед этим заседанием не раз появлялся в пресс-руме. Впрочем, нынче его белую лакированную каску, чеховское пенсне, румяное лицо можно было, казалось, видеть одновременно и в пресс-руме, и в баре, и в коридоре – везде, где появлялись журналисты. Он очень оживлен, общителен и многозначительно таинствен. Нет, нет, он ни слова не говорит о будущем приговоре, хотя, вполне вероятно, и знает его. Он только намекает, что на этом последнем заседании нам предстоит увидеть нечто необычайное.
 
 
   И вот мы ждем, вытянув шеи и раскрыв блокноты. Суд идет. Все поднимаются, не выпуская блокнотов из рук. Лорд Лоренс оглядывает зал через очки. Слегка кивает. Это, вероятно, сигнал. Дверь позади пустующей скамьи подсудимых, которую мы привыкли видеть как обычную дверь с обычными дубовыми филенками, вдруг бесшумно раздвигается, будто тонет в стене, и оттуда появляется Герман Геринг, конвоируемый военными полицейскими в белых сверкающих касках. Он бледен, лицо его кажется напудренным, а может быть, он и действительно напудрился.
   – Ишь, как за сутки сдал, будто высушили, – говорит кто-то сзади меня.
 
 
   Геринг надевает наушники. В них звучит такой нам всем знакомый голос лорда Лоренса. Он читает приговор в обычной своей манере, без всякой модуляции, но сегодня голос его звучит как гром: «Смерть через повешение». На мгновение «второй наци» Германии вперяет свои светлые оловянные глаза в зал, губы его по привычке начинают кривляться, но он спохватывается, усилием воли снимает с лица гримасу и, сдернув наушники, уходит. Дверь за ним столь же бесшумно задвигается. Очевидно, в этом-то и заключается особый эффект, обещанный полковником Эндрюсом.
   Гесс хорошо знает английский. Недаром войну провел на Британских островах, под крылышком герцога Гамильтонского, заботившегося об этом гитлеровском посланце, не очень удачно спикировавшем с неба на территорию его поместья. Гесс, как мы убедились, человек железной воли. Услышав «пожизненное заключение», он не дрогнул ни одним мускулом, и только глаза на его худом лице сверкнули в глубине черных впадин. Он делает почти по-военному – налево кругом и твердым шагом скрывается в дверном проеме.
 
 
   Риббентроп похож на резиновую куклу, из которой выпустили воздух. Он весь какой-то вялый, мяклый, черты лица заострились, глаза полузакрыты. Узнав, что ему тоже уготована петля, он делает неверное движение, хватается за пюпитр и, поддерживаемый конвоиром, подволакивая ноги, удаляется.
 
 
   Кейтель – тоже как бы кукла. Но кукла деревянная, негнущаяся. Шагает с подчеркнутой твердостью, марширует, четко переставляя ноги в ярко начищенных сапогах. Что там говорить, держаться умеет… «Казнь через повешение»… Он еле заметно кивает головой, точно бы в подтверждение своих мыслей, и уходит такой же прямой, сосредоточенный, как бы углубленный в себя. Плохим, очень плохим он был солдатом и на процессе держался дрянно, а вот в последние часы сумел-таки собраться. Что там ни говори – рейхсверовская школа.
   А вот его сосед по скамье – Йодль, – этот, прослушав смертный приговор, срывает с себя наушники и уходит, злобно бормоча что-то в сторону суда.
 
 
   Гитлеровские политики и идеологи, те самые, что старались проводить в жизнь мечты фюрера об обезлюживании целых стран и истреблении целых народов, в решающую минуту оказываются совершенной мразью. Розенберг едва стоит на ногах. Ганс Франк, обещавший фюреру освободить Польшу от поляков для динамичных и сильных народов и сделать из подведомственного ему польского населения «котлетный фарш», возникает в дверном проеме, пошатываясь. Он идет, как сомнамбула, натыкаясь на углы пюпитров, и, выслушав все то же «через повешение», драматически всплескивает руками. Потом мы узнаем, что он со страху обмарался.
 
 
   Юлиус Штрейхер – тот самый главный мракобес, который бросал озверелой толпе обритых наголо девушек за то, что они полюбили еврейских юношей, этот главный герой и организатор нюрнбергских шабашей кажется вовсе помешанным. Глаза его дико вращаются, вены надулись на висках, с губы течет слюна. Омерзительно!
   Итак, приговор прочитан. Вот его финал. Геринг, Риббентроп, Кейтель, Розенберг, Кальтенбруннер, Фрик, Франк, Штрейхер, Заукель, Йодль, Зейсс-Инкварт, а заодно не присутствующий на процессе, а предположительно где-то скрывающийся Мартин Борман приговорены к смертной казни через повешение. Гесс, Функ и Редер – к пожизненному заключению. Фон Ширах и Шпеер – к двадцати годам тюрьмы, Нейрат – к пятнадцати, Дениц – к десяти.
 
 
   Таков итог. Но главное не в них, в этих подручных Гитлера, главное в нацизме, в его идеях. Он обнажен, он предстал перед миром во всем своем страшном безобразии. Люди действительно содрогались, лишались сна и аппетита, как обещал Главный американский Обвинитель Джексон, слушая в течение девяти месяцев страшную повесть о тринадцатилетнем господстве нацизма в большой культурной европейской стране. Повесть эта через прессу и радио стала широко известной народам.
   Но приговорен ли нацизм как идеология к смертной казни или лишь к временному заключению – вот на этот важный вопрос пока еще не дано ответа. На него ответит будущее.
   А пока что надо записать дату, которая, несомненно, при любом повороте истории останется исторической. Первый в мире международный процесс над главными военными преступниками вынес свой приговор 1 октября 1946 года в 15 часов 40 минут по среднеевропейскому времени.

29. Осиновый кол

   …Утром мы узнали, что контрольный совет союзнических армий по Германии, работающий в Берлине, рассмотрел просьбу осужденных о помиловании и отклонил ее.
   Собственно, процесс окончен. Нам, журналистам, больше здесь делать нечего. Но пресса не разъезжается. В пресс-кемпе все комнаты заняты, в столовой зале не хватает мест, у стойки бара толкотня. В списке коктейлей красным обозначено новое произведение Дэвида, поименованное «Джон Вуд».
   Сержант американской армии Вуд – новая знаменитость пресс-кемпа, чрезвычайно чутко реагирующего на все события. Это кадровый военнослужащий, и прославился он мгновенно тем, что вызвался привести в исполнение приговор Международного Военного Трибунала. Видел я Вуда – невысокий, массивный парень с длинным, мясистым с горбинкой носом и тройным подбородком. Он бойко раздает направо и налево автографы и интервью, охотно улыбаясь, позирует перед объективами, и одному ловкому корреспонденту неведомо уж какими путями удалось даже заснять его с мотком толстой крученой веревки.
   Дело, за которое он взялся, нужное, полезное. Может быть, даже не по охоте, а по приказу взялся, но рекламная шумиха, развернувшаяся вокруг него, сделала его безотчетно противным. Коктейль «Джон Вуд» не пользуется спросом. Расторопный Дэвид, всегда чутко улавливающий колебания рынка, вероятно, понял, что переборщил, и быстренько исключил это свое новое творение из рекламного списка.
   Казнь назначена на 16 октября. Пресс-кемп гудит от волнения. Была бы воля, все бы мгновенно сорвались с мест и кто в чем был, как золотоискатели у Джека Лондона, ринулись бы на тюремный двор. Но двор этот, где будут приводить приговор в исполнение, невелик. Объявлено, что пресса будет допущена только по заранее составленному списку. Нам, представителям советской печати, отведено всего два места: для журналиста-хроникера и для фотокорреспондента. По нашему общему согласию эти места будут отданы корреспонденту ТАСС – серьезному и образованному журналисту Борису Афанасьеву, безвыездно пробывшему в «нюрнбергском сидении» все девять месяцев, и фоторепортеру «Правды» Виктору Темину, которого нельзя было не послать, ибо в случае отказа он мог скончаться от разрыва сердца.
   Темин – фигура в нашей военной журналистике просто-таки эпическая, увековеченная даже во фронтовом фольклоре. Ну кто из бывших военных журналистов не помнит шутки:
 
Снимок был и сер и темен.
Его снимал Витюша Темин.
 
   Что там греха таить, в эпиграмме есть доля правды. Зато я, видевший на веку столько первоклассных фоторепортеров, не знаю другого такого, который в случае надобности мог бы сделать снимок в самых невероятных условиях и вовремя доставить его в редакцию, преодолев препятствия, которые были бы не под силу всем трем мушкетерам вместе с д'Артаньяном. Вся журналистская карьера Темина в дни войны состояла из стремительных взлетов и столь же стремительных падений. Его награждали орденами и снимали звездочку с его погон. Его изгоняли из «Правды» и вновь приглашали туда на работу. И всюду за ним хвостом тянулась слава отчаянного неистового репортера. Несмотря на перипетии своей беспокойной судьбы, он продолжал работать в «Правде» до победного финала войны, всегда готовый положить живот свой за то, чтобы сделать для редакции уникальный снимок.
   Исторический момент водружения советского знамени на куполе рейхстага снимало несколько человек. А вот доставить этот снимок в Москву смог один Виктор Темин. Для этого ему пришлось обманным путем умыкнуть самолет у командующего фронтом маршала Г.К. Жукова, человека чрезвычайно сурового и непреклонного. А потом Темин, тоже единственный из фотокорреспондентов, нарушив установленные нормы приближения к месту события, почти в упор снял подписание акта о капитуляции Японии на борту американского крейсера «Миссури», хотя за это чуть было и не был сброшен за борт американскими флотскими офицерами. Он рисковал искупаться в океане вместе с аппаратурой, зато снимок его обошел потом всю прессу. Ну как можно было отказать такому человеку в праве снимать финал Нюрнбергского процесса?
   Поэтому дальнейшее я воспроизвожу по рассказам Виктора Темина, исключая из него лишь некоторые натуралистические подробности и очищая язык от образных, слишком уж соленых эпитетов.
   Итак, Темин рассказывает:
   – Восьмерых нас выделили присутствовать при казни. По двое от каждой нации-победительницы. Ну, собрались мы вместе, и этот самый полковник Эндрюс встретил нас в суде, в особой комнате, куда раньше нас не пускали. И говорит нам этот самый Эндрюс, чтобы во время казни никуда с отведенных нам мест не сходили, не болтали и вообще соблюдали тишину.
   Потом по лестнице повёл нас куда-то вниз. Видим – тюрьма. Даже я там никогда не был. Занятно: коридор, двери по бокам, мудреные какие-то замки и лампы светят туда, внутрь камер. Ну и, как полагается, волчки: «Давайте, заглядывайте, господа журналисты…» Не знаю уж, знали ли они, эти одиннадцать, что им сегодня хана, но никакого шухера в камерах не было. Кто читает, кто пишет что-то. Риббентроп, кажется, тот с попом беседовал, а один, должно быть, готовясь спать, зубы чистил…
   Ну, прошлись, посмотрели. Потом отбой прозвучал, полковник повел нас из тюрьмы наружу и вывел в небольшое здание, в гимнастический зал, что ли… Там – пусто. Три зеленых эшафота – вроде бы большие ящики – что ли. К ним ведут ступени, я сосчитал – тринадцать ступенек, а сверху спускаются к ним петли. Перед эшафотами места для представителей четырех армий. Сзади – скамьи для переводчиков. А для нас, для прессы, особые столики. Четыре столика. Один из них мы с Борисом Владимировичем Афанасьевым и выбрали. Ну, осмотрели все, полковник повел нас назад: ждите. Ждем. Долго чего-то ждали. Слышали за дверью какую-то беготню, голоса, в общем, шухер какой-то. Нам ничего не говорят. Ждем. Только где-то уж около часа повели нас назад к виселицам. Видим, полковник наш нервничает. Слышим: «Геринг, Геринг…» Что с ним – бежал он, что ли? Но спросить некого. А тут Риббентропа ведут, да не ведут, тащат под руки. Он вроде бы вовсе не в себе. В уме повредился, что ли, от страху. Подняли его на эшафот. Поставили под петлей. Поп тут к нему подошел, пошептал что-то. Этот самый сержант Джон Вуд колпак на него напялил, потом петлю, потом нажал рычаг… Там ведь хитро вешали, не то что гитлеровцы наших. Наденут веревку, нажмут рычаг – и Преступник проваливается в люк помоста. Как он там задыхается, не видно, только веревка подрагивает. Этот Вуд подтренировался, должно быть, – ловко это у него получалось: за полтора часа со всеми десятью разделался – мастер. Когда они проваливались, их там снимали с петли, врач констатировал смерть и их клали за занавеской в черные ящики. И каждому на грудь табличку с фамилией. Когда со всеми управились, нас, прессу, пустили посмотреть. Фотографировать разрешили… Смотрим – что такое – вешали десять, а лежат все одиннадцать. И Геринг тут.
   Я воспроизвел этот рассказ Виктора Темина – неистового фоторепортера. Что же добавить к этому рассказу? Разве только то, что Герману Герингу удалось-таки избавиться от петли. Как это произошло? Кто помог второму после Гитлера злодею избежать петли, так и осталось невыясненным. На эту тему весь день, с завтрака до ужина, кипел разговорами пресс-кемп. Достоверно известно: после того как полковник Эндрюс объявил подсудимым, что их ходатайства о помиловании отклонены, часов в десять вечера, солдат, наблюдавший за камерой Геринга, обратил внимание, что тот слишком уж неподвижно лежит на спине. Нарушений не было. Руки заключенного, как полагалось по тюремному распорядку, лежали поверх одеяла. Но часовому показалось, что из камеры доносится хрип. Он позвал дежурного офицера, и оба они склонились над уже бездыханным телом. Тюремный врач тут же констатировал мгновенную смерть от отравления цианистым калием.
   Как попал яд в тюрьму, которая после самоубийства Лея столь тщательно охранялась? Кто принес ампулу? Это тоже осталось пока загадкой. Есть предположение, что смертоносную ампулу передал Герингу кто-то из адвокатов. А может быть, ее принесла Эмми Геринг, приходившая к мужу на последнее свидание, и передала изо рта в рот при прощальном поцелуе, хотя этого в действительности и не могло быть, ибо супругов разделяла стенка из плексигласа. Не исключено, что это сделал кто-либо из солдат охраны, подкупленный богатыми дружками подсудимого. Все это так и останется неизвестным. Да и так ли уж важно, каким способом умирает тарантул: главное, что он уже никогда и никого не укусит.
   Кстати, после вынесения приговора, в Нюрнберге открылся совершенно своеобразный бизнес: распродают веревки, на которых были повешены приговоренные. Оказывается, со средних веков здесь существует поверье: веревка повешенного приносит счастье.
   Джон Вуд в награду за свои труды будто бы выпросил у полковника Эндрюса эти самые веревки и тут же бурно начал коммерсовать. Веревку распродают по кускам: длинным, поменьше и совсем коротким, в зависимости от того, кто сколько заплатит. Режут веревку, как колбасу, на ломтики. Такое коммерсование имеет успех, в особенности среди обитателей «Гранд-отеля», где много богатых заокеанских туристов. Появлялись эмиссары Вуда и у нас в пресс-кемпе. Но, говорят, притащили веревку не того диаметра и их разоблачили с помощью того же эталона, с каким Джон Вуд зафиксировался на фотографии. Разоблачили и прогнали. Но, в общем-то, веревочный бизнес развернулся так бурно, что палач, вероятно, вернется на родину состоятельным человеком, а славный город Нюрнберг надолго лишится запасов всех своих веревок. Что ж, любимая поговорка американцев – бизнес есть бизнес.
   Обо всем этом и думалось мне, когда наш самолет, сорвавшись с алюминиевых плиток нюрнбергского аэродрома, нес меня домой в Москву. Мы тепло, попрощались в пресс-кемпе с нашими зарубежными коллегами, с людьми разных мировоззрений. У них отличные от наших представления о счастье, а также порою другие методы работы. Но как бы там ни было, эти девять месяцев все мы были хорошими товарищами, и мне было грустно расставаться и с веселым философом Эриком, и с Ральфом, и с его такой русской Таней, не знающей, однако, по-русски ничего, кроме четырех слов: «Здравствуйте», «Хорошо», «Водка» и «Друг», и, конечно же, с шумной, экспансивной Пегги, отпечатавшей на щеке каждого из нас по сочному карминному пятну. И с энергичным полковником Эндрюсом, который все еще горевал, что прошляпил Геринга и дал ему удрать на тот свет от петли, и с долговязым майором Дином, главнокомандующим пресс-кемпа, сказавшим, прощаясь, как мне кажется, искренно: «Я буду часто вспоминать вас, ребята». И конечно же, с Куртом, подарившим мне на память салфеточку, вышитую крестиком его матушкой, которая изобразила на ней «Гот мит унс» – «С нами бог», не зная или по простодушию своему позабыв, что точно такие надписи были на поясах гитлеровцев, рвавшихся по нашей земле к Москве. Впрочем, у достойной фрау Клары был, конечно, свой добрый, вполне миролюбивый домашний бог.