История же России представлялась в следующем виде. Свято храня советский строй, она не могла до конца национализировать земледелие. Крестьянство, представлявшее собой огромный социальный массив, туго поддавалась коммунизации, и через пять-шесть лет после прекращения гражданской войны крестьянские группы стали получать внушительное влияние как в местных Советах, так и в В.Ц.И.К. Их сила значительно расшатывалась соглашательской политикой пяти эсеровских партий, которые не раз ослабляли влияние чисто классовых крестьянских объединений. В течение десяти лет на съездах Советов ни одно течение не имело устойчивого большинства, и власть фактически принадлежала двум коммунистическим фракциям, всегда умеющим в критические моменты сговориться и бросить рабочие массы на внушительные уличные демонстрации. Однако конфликт, возникший между ними по поводу декрета о принудительном введении методов «евгеники», создал положение, при котором правые коммунисты остались победителями ценою установления коалиционного правительства и видоизменения конституции уравнением силы квоты крестьян и горожан. Перевыборы Советов дали новый съезд Советов с абсолютным перевесом чисто классовых крестьянских группировок, и с 1932 года крестьянское большинство постоянно пребывает в В.Ц.И.К. и съездах, и режим путем медленной эволюции становится все более и более крестьянским. Однако двойственная политика эсеровских интеллигентских кругов и метод уличных демонстраций и восстаний не раз колеблет основы советской конституции и заставляет крестьянских вождей держаться коалиции при организации Совнаркома, чему способствовали неоднократные попытки революционного переворота со стороны некоторых городских элементов. В 1934 году после восстания, имевшего целью установление интеллигентской олигархии наподобие французской, поддержанного из тактических соображений металлистами и текстилями, Митрофанов организует впервые чисто классовый крестьянский Совнарком и проводит декрет через съезд Советов об уничтожении городов. Восстание Варварина 1937 года было последней вспышкой политической роли городов, после чего они растворяются в крестьянском море…»
   Многое удивляет героя в новом мире.
   Скажем, искусственный подбор талантливых жизней.
   «Прошлые эпохи не знали научно человеческой жизни, они не пытались даже сложить учение о ее нормальном развитии, о ее патологии, мы не знали болезней в биографиях людей, не имели понятия о диагнозе и терапии неудавшихся жизней. Люди, имевшие слабые запасы потенциальной энергии, часто сгорали, как свечки, и гибли под тяжестью обстоятельств, личности колоссальной силы не использовали десятой доли своей энергии. Теперь мы знаем морфологию и динамику человеческой жизни, знаем, как можно развить из человека все заложенные в него силы. Особые общества, многолюдные и мощные, включают в круг своего наблюдения миллионы людей, и будьте уверены, что теперь не может затеряться ни один талант, ни одна человеческая возможность не улетит в царство забвения…»
   «Но разве это не ужас! – восклицает потрясенный Кремнев. – Это тирания выше всех тираний! Ваши общества, воскрешающие немецких антропософов и французских франкмасонов, стоят любого государственного террора. Действительно, зачем вам государство, раз весь ваш строй есть не более как утонченная олигархия двух десятков умнейших честолюбцев!» И дальше: «Вы-то, все это сознающие, вы, главковерхи духовной жизни и общественности, кто вы: авгуры или фанатики долга? какими идеями стимулировалась ваша работа над созданием сего крестьянского эдема?» – «Несчастный вы человек! – отвечает собеседник Кремнева. – Чем стимулируется наша работа и тысячи нам подобных? Спросите Скрябина, что стимулировало его к созданию „Прометея“, что заставило Рембрандта создать его сказочные видения! Искры Прометеева огня творчества!.. Вы хотите знать, кто мы – авгуры или фанатики долга? Ни те и ни другие – мы люди искусства… Да и вообще мы считаем государство одним из устарелых приемов организации социальной жизни, и 9/10 нашей работы производится методами общественными, именно они характерны для нашего режима: различные общества, кооперативы, съезды, лиги, газеты, другие органы общественного мнения, академии и, наконец, клубы – вот та социальная ткань, из которой слагается жизнь нашего народа как такового…»
   Позже эти литературные споры припомнят А. А. Чаянову следователи НКВД.
   Но до своего ареста он выпустит еще несколько книг: «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей» (1922), «Венецианское зеркало, или Удивительные похождения стеклянного человека» (1923), «Необычайные, но истинные приключения графа Федора Михайловича Бутурлина» (1924) и, наконец, повесть «Юлия, или Встречи на Новодевичьем» (1928). Все указанные книги подписаны псевдонимом ботаник X, а иллюстрировали их то фитопатолог У, то какой-то Алексей Кравченко, то книжка оставалась « никем не иллюстрированная».
   Сейчас можно представить, с каким чувством вчитывался Михаил Булгаков, автор «Мастера и Маргариты», в страницы повести А. В. Чаянова «Венедиктов» (экземпляр книжки обнаружен в личной библиотеке Булгакова). «Проходя по московским улицам, посещая театры и кондитерские, я чувствовал в городе чье-то несомненное жуткое и значительное присутствие. Это ощущение то слабело, то усиливалось необычайно, вызывая холодный пот на моем лбу и дрожь в кистях рук, – мне казалось что кто-то смотрит на меня и готовится взять меня за руку…» – (Не правда ли, напоминает атмосферу романа «Мастер и Маргарита»? – Г.П.) – «Как я могу отблагодарить тебя, Булгаков! – сказал Петр Петрович (одному из героев повести, однофамильцу знаменитого писателя, – Г.П.) ,протягивая мне бокал. – Сам Гавриил не мог бы принести мне вести более радостной, чем ты! Эх! если бы ты мог что-нибудь понимать, Булгаков! Душа освобожденная, сбросившая цепи, любит меня!»
   И далее, все более хмелея: «Эх, если бы ты что-нибудь понимал, Булгаков!»
   И еще дальше: «Я – царь! А ты червь предо мною, Булгаков! Плачь, говорю тебе! Смейся, рабская душа!» И, наконец, совсем ужасное: «Беспредельна власть моя, Булгаков, и беспредельна тоска моя; чем больше власти, тем больше тоски».
   Во второй половине двадцатых годов в СССР началось настоящее силовое давление на ученых-аграрников. Страна требовала хлеба, а ученые не могли его дать вот так сразу. Менялись кадры, выискивали вредителей. В 1928 году А. В. Чаянов был убран с поста директора основанного им института. Само заведение преобразовали в Научно-исследовательский институт крупного социалистического хозяйства. Правда, ученый остался членом коллегии: он вовремя покаялся в предполагаемых ошибках, он признал главными совхозные, а не проповедываемые им кооперативные формы землепользования, даже подготовил рукопись «Организация крупного хозяйства эпохи социалистической реконструкции земледелия».
   Но спасти его ничто уже не могло.
   В декабре 1929 года на конференции аграрников-марксистов в Москве выступил Сталин. В докладе «К вопросам аграрной политики в СССР» теорию «устойчивости» мелкокрестьянского хозяйства он назвал теорией предрассудков. По словам Сталина выходило, что «у нас нет частной собственности на землю, у нас нет и той рабской приверженности крестьянина к клочку земли, которая имеется на Западе. А это обстоятельство не может не облегчать перехода мелкокрестьянского хозяйства на рельсы колхозов». И далее: «Почему же этот новый аргумент не используется в достаточной мере нашими теоретиками аграрниками в их борьбе против всех и всяческих буржуазных теорий?» И еще: «Почему антинаучные теории „советских“ экономистов типа Чаянова должны иметь свободное хождение в нашей печати?»
   А. В. Чаянов был обвинен в принадлежности к Трудовой крестьянской партии.
   Конечно, в природе такая партия никогда не существовала. Разрабатывая дело, следователи НКВД усмотрели некую связь между когда-то придуманной писателем трудовой крестьянской партией и реальной Промпартией, по делу которой А. В. Чаянов был арестован. В «Путешествии моего брата Алексея» ТКП выглядела вполне разумной организацией, защищавшей крестьянина-середняка, но это была именно придуманная, чисто литературная партия. Тем не менее, А. В. Чаянову вменили ее в вину. А арестовали Чаянова прямо на президиуме ВАСХНИЛ вместе с профессорами Н. Д. Кондратьевым, А. Н. Мининым, Н. П. Макаровым, А. А. Рыбниковым.
   Жена писателя вспоминала: «Его забрали 21 июля 1930 г. на работе в тот момент, когда он подготовлял материал Зернотреста к XV Партсъезду. И хотя, вследствие травли, которой он подвергался последний год, у него сильно сдала, больная и в спокойном состоянии, нервная система, вместо требуемого отдыха он с неослабевающей энергией и преданностью продолжал свою работу.
   О том, что происходило в тюрьме, я могу рассказать только с его слов. Ему было предъявлено обвинение в принадлежности к «трудовой крестьянской партии», о которой не имел ни малейшего понятия. Так он и говорил, пока за допросы не принялся Агранов (известный в органах чекист, умевший дружить с писателями, – Г.П.). Допросы вначале были очень мягкие, «дружественные», иезуитские. Агранов приносил книги из своей библиотеки, потом просил меня передать ему книги из дома, говоря мне, что Чаянов не может жить без книг, разрешил продовольственные передачи и свидания, а потом, когда я уходила, он, пользуясь духовным потрясением Чаянова, тут же устраивал ему очередной допрос.
   Принимая «расположение» Агранова к нему за чистую монету, Чаянов дружески объяснял ему, что ни к какой партии он не принадлежал, никаких контрреволюционных действий не предпринимал. Тогда Агранов начал ему показывать одно за другим тринадцатьпоказаний его товарищей против него. Я не знаю подробностей обвинения. Знаю только, что кроме обвинения в ТКП повторялась клевета, которую он, опираясь на факты, опроверг будучи еще на воле.
   Показания, переданные ему Аграновым, повергли Чаянова в полное отчаяние – ведь на него клеветали люди, которые его знали и которых он знал близко и много лет. Но все же он еще сопротивлялся. Тогда Агранов его спросил: «Александр Васильевич, есть ли у вас кто-нибудь из товарищей, который, по вашему мнению, не способен солгать?» Чаянов ответил, что есть, и указал на проф. эконом. географии А. А. Рыбникова. Тогда Агранов вынимает из ящика стола показания Рыбникова и дает прочитать Чаянову. Это было последней каплей, которая подточила сопротивление Чаянова. Он начал, как и все другие, писать то, что сочинял Агранов. Так он в свою очередь оговорил и себя.
   Когда взамен оставшегося года (он был приговорен к 5 годам тюрьмы) его сослали на 3 года в Алма-Ата, и я приехала к нему туда, он мне рассказал все это.
   Будучи аспиранткой в Третьяковской галерее, я проходила там аспирантскую практику, и как-то в ее залах я встретила А. А. Рыбникова. Он подошел ко мне и сказал, что давно хотел меня повидать, чтобы рассказать о своем предательстве, но что у него не хватило на это гражданского мужества. Что он не может себе объяснить, как это случилось, но он оболгал такого честного и чистого человека, как Чаянов. Что на следующий же день он написал на имя следователя опровержение своим показаниям, но, по-видимому, это объяснение не было приобщено к делу. (Об этом я писала тов. Вышинскому в 1937 г. Мое заявление, по-видимому, где-то хранится). Чтобы понять цену показаниям Рыбникова можно только прибавить, что он сразу после приговора был переведен в лечебницу Кащенко, там признан психически больным и отдан на руки жене.
   Проф. Фабрикант, который в своих показаниях писал дикие небылицы, заболел психически во время следствия и до сих пор находится на учете психдиспансера.
   Студенский во время следствия заболел психически и повесился в камере.
   А. Н. Минин, который в своих показаниях оклеветал и себя и ближайшего друга А. В. Чаянова, передал через жену из лагеря тов. Вышинскому объяснение того, как и почему он давал ложные показания. Кстати, Минина несколько месяцев тому назад реабилитировали.
   Проф. Н. П. Макаров в прилагаемой мной характеристике А. В. Чаянова пишет, что он оклеветал Чаянова, не выдержав тяжести следствия…»
   В марте 1931 года под председательством профсоюзного и политического деятеля Н. М. Шверника состоялся судебный процесс по делу «контрреволюционной организации „Союзного бюро“ ЦК РСДРП (меньшевиков)». Обвинителем выступал прокурор РСФСР Н. В. Крыленко. Следствие по группе Кондратьева – Чаянова формально еще продолжалось, но результат был предрешен. В обвинительном заключении, представленном суду, задачи и деятельность «трудовой крестьянской партии» характеризовались как откровенно антисоветские и вредительские. ТКП называлась «кулацко-эсеровской группой Чаянова – Кондратьева», сообщалось, что «ТКП брала на себя организацию крестьянских восстаний и беспорядков, используя влияние кулацких элементов и колебания известной части середняков в вопросах об отношении к коллективизации сельского хозяйств; работу по снабжению восставших оружием и боевыми припасами и по доставке их в районы предполагаемых восстаний; работу по разложению частей Красной Армии, в особенности направленных для прекращения беспорядков в сельских местностях». Восстание, поддерживаемое иностранной интервенцией, по материалам, полученным следствием, должно было начаться в 1931 году. Перед вынесением приговора прокурор обратился к судьям с откровенным, ничем не прикрытым призывом: «Прошу вас проявит максимальную жесткость по отношению к подсудимым».
   По словам профессора Макарова – в тюрьме А. В. Чаянов занимался литературной работой: составил кулинарную книгу, даже написал большой исторический роман «Юрий Суздальский». Судьба рукописей неизвестна.
   После четырех лет заключения писателя отправили в ссылку в Алма-Ату.
   «О его жизни и настроении, – писал Вл. Муравьев, – некоторое представление может дать письмо С.А. Клепикову от 13 февраля 1936 года. Чаянов пытается шутить, что, мол, „Алма-Ата – это безводная пустыня для коллекционеров“. Что его „общество составляет кошка и алма-атинская овчарка по кличке Динго“, которую „соседнее население зовет попросту Зинкой“, но за всеми этими шутками чувствуются усталость и тревога. „Тебя же прошу не забывать меня книгами, причем прошу поиметь в виду, что я впал в детство (видимо, от старости), из всех газет читаю „Комсомольскую правду“, и очень почитаю все издания „Молодой гвардии“, а из книг буду тебе безгранично благодарен за Дюма, Жюль Верна, Вальтер Скотта и им подобных. А впрочем, и за все остальное“. Заканчивается письмо щемящим признанием: „Прости за легкомысленное послание, но я прямо опух от 12–14 часовой работы каждого дня… и, набрасывая эти строки, отвожу душу“.
   Осенью 1937 года Чаянов снова арестовали.
   На этот раз он был обвинен в связи с группой Бухарина.
   У сына А. В. Чаянова – Василия Александровича – сохранилась тетрадь в простом коленкоровом переплете. Ее пожелтевшие страницы исписаны жидкими, выцветшими фиолетовыми чернилами. С одного конца тетради – заметки по истории западноевропейской гравюры, с другого – наброски статьи «Внутрихозяйственный транспорт. Материалы к пятилетке 1933-37 года». Тетрадь эта заполнялась в камере Бутырской тюрьмы. Видимо, А. В. Чаянов искал в работе хоть какого-то отвлечения от кошмарных реалий, может, надеялся, что записи пригодятся в будущем.
   Не пригодились. 3 октября 1937 года Чаянова приговорили к расстрелу.
   В тот же день приговор был приведен в исполнение.

АЛЕКСЕЙ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ

   Родился 29 декабря 1882 (10.I.1883) года.
   Мать – писательница, печаталась под псевдонимом Александра Бострем.
   «Оглядываясь теперь, – вспоминал Алексей Толстой детские годы, проведенные на степном хуторе Сосновка (Самарская губерния), – думаю, что потребность в творчестве определилась одиночеством детских лет: я рос один в созерцании, в растворении среди великих явлений земли и неба. Июльские молнии над темным садом; осенние туманы, как молоко; сухая веточка, скользящая под ветром на первом ледку пруда; зимние вьюги, засыпающие сугробами избы до самых труб; весенний шум вод, крик грачей, прилетавших на прошлогодние гнезда; люди в круговороте времен года, рождение и смерть, как восход и закат солнца, как судьба зерна; животные, птицы; козявки с красными рожицами, живущие в щелях земли; запах спелого яблока, запах костра в сумеречной лощине; мой друг Мишка Коряшонок и его рассказы; зимние вечера под лампой, книги, мечтательность (учился я, разумеется, скверно) – вот поток дивных явлений, лившийся в глаза, в уши, вдыхаемый, осязаемый…»
   Учился в Технологическом институте (Санкт-Петербург).
   Институт не закончил. В литературе дебютировал книгой стихов («Лирика», 1907).
   В 1910 году вышли «Сорочьи сказки». В том же году – повести из «заволжского» цикла – «Под старыми липами» и «Чудаки», а в 1912 году «Хромой барин». Книги Алексея Толстого сразу были замечены критикой, но и оппонентов у писателя хватало. «Самая выдающаяся черта личности А. Н. Толстого, – писал, например, Д. П. Святополк-Мирский, – удивительное наличие огромных природных дарований с полным отсутствием их применения. Пока он просто и доверчиво отдается потоку своей природной творческой мощи, он очаровательный и ни на кого не похожий писатель, стоит ему покуситься на выражение мыслей – и он становится жалок. Поскольку он очень редко полностью воздерживается от мысли, очень немногие его произведения безупречны. Но по изобразительному дару и стихийной творческой силе мало кто из современных писателей ему равен и уступает он разве только одному Андрею Белому…»
   «Я познакомился с Толстым, – вспоминал И. А. Бунин, – как раз в те годы, о которых (скорбя по случаю провала „первой революции“) так трагически декламировал Блок: „мы, дети страшных лет России, забыть не можем ничего!“ – в годы между этой первой революцией и первой мировой войной. Я редактировал тогда беллетристику в журнале „Северное сияние“, который затеяла некая общественная деятельница, графиня Варвара Бобринская. И вот в редакцию этого журнала явился однажды рослый и довольно красивый молодой человек, церемонно представился мне („граф Алексей Толстой“) и предложил для напечатания свою рукопись под заглавием „Сорочьи сказки“, ряд коротеньких и очень ловко сделанных „в русском стиле“, бывшем тогда в моде, пустяков. Я, конечно, их принял, они были написаны не только ловко, но и с какой-то особой свободой, непринужденностью (которой всегда отличались все писания Толстого). Я с тех пор заинтересовался им, прочел его „декадентскую книжку стихов“, будто бы уже давно сожженную, потом стал читать все прочие его писания. Тут-то мне и открылось впервые, как разнообразны были они, – как с самого начала своего писательства проявил он великое умение поставлять на литературный рынок только то, что шло на нем ходко, в зависимости от тех или иных меняющихся вкусов и обстоятельств. Революционных стихов его я никогда не читал, ничего не слыхал о них и от самого Толстого: может быть, он пробовал писать и в этом роде, в честь „первой революции“, да скоро бросил – то ли потому, что уже слишком скучен ему показался этот род, то ли по той простой причине, что эта революция довольно скоро провалилась, хотя и успели русские мужички-„богоносцы“ сжечь и разграбить множество дворянских поместий…»
   Сам Алексей Толстой относился к Бунину более снисходительно. «Никогда ничего путного не выйдет из вас в смысле житейском, – говорил он, – не умеете вы себя подавать людям! Вот как, например, невыгодно одеваетесь вы. Вы худы, хорошего роста, есть в вас что-то старинное, портретное. Вот и следовало бы вам отпустить длинную узкую бородку, длинные усы, носить длинный сюртук в талию, рубашки голландского полотна с этаким артистически раскинутым воротом, подвязанным большим бантом черного шелка, длинные до плеч волосы на прямой ряд, отрастить чудесные ногти, украсить указательный палец правой руки каким-нибудь загадочным перстнем, курить маленькие гаванские сигаретки, а не пошлые папиросы… Это мошенничество, по-вашему? Да кто ж теперь не мошенничает так или иначе, между прочим, и наружностью! Ведь вы сами об этом постоянно говорите! И правда – один, видите ли, символист, другой – марксист, третий – футурист, четвертый – будто бы бывший босяк. И все наряжены: Маяковский носит женскую желтую кофту, Андреев и Шаляпин – поддевки, русские рубахи навыпуск, сапоги с лаковыми голенищами. Блок бархатную блузу и кудри. Все мошенничают, дорогой мой!»
   В годы Первой мировой войны Алексей Толстой – военный корреспондент «Русских ведомостей». Побывал на фронтах Волыни, Кавказа, Галиции, с группой писателей ездил в Англию и Францию. Революцию не принял, бежал в Одессу. В Одессе вновь попал на глаза Бунину. «Тут он встретился со мной как ни в чем не бывало, – вспоминал Бунин, – и кричал уже с полной искренностью и с такой запальчивостью, какой я еще не знал в нем. „Вы не поверите, – кричал он, – до чего же я счастлив, что удрал наконец от этих негодяев, засевших в Кремле… Думаю, что зимой, Бог даст, опять будем в Москве. Как ни оскотинел русский народ, он не может не понимать, что творится! Я слышал по дороге сюда, на остановках в разных городах и в поездах, такие речи хороших, бородатых мужичков насчет не только всех этих Свердловых и Троцких, но и самого Ленина, что меня мороз по коже драл! Погоди, погоди, говорят, доберемся и до них! И доберутся!“
   В 1919 году эмигрировал.
   Даже сам отъезд его стал фактом русской литературы.
   «Путь, которым шел пароход, – писал он в рассказе „Древний путь“, – был древней дорогой человечества из дубовых аттических рощ в темные гиперборейские страны. Его назвали Гелеспонтом в память несчастной Геллы, упавшей в море с золотого барана, на котором она вместе с братом бежала от гнева мачехи на восток. Несомненно, о мачехе и баране выдумали пелазги, пастухи, бродившие со стадами по ущельям Арголиды. Со скалистых побережий они глядели на море и видели паруса и корабли странных очертаний. В них плыли низенькие, жирные, большеносые люди. Они везли медное оружие, золотые украшения и ткани, пестрые, как цветы. Их обитые медью корабли бросали якорь у девственных берегов, и тогда к морю спускались со стадами пелазги, рослые, с белой кожей и голубыми глазами. Их деды еще помнили ледниковые равнины, бег оленей лунной ночью и пещеры, украшенные изображениями мамонтов. Пелазги обменивали на металлическое оружие животных, шерсть, сыр, вяленую рыбу. Они дивились на высокие корабли, украшенные на носу и корме медными гребнями. Из какой земли плыли эти низенькие, носатые купцы? Быть может, знали тогда, да забыли. Спустя много веков ходило предание, будто бы видели пастухи, как мимо берегов Эллады проносились гонимые огненной бурей корабли с истерзанными парусами, и пловцы в них поднимали руки в отчаянии, и будто бы в те времена страна меди и золота погибла». Занося в тетрадь эти строки, Алексей Толстой, возможно уже думал о судьбе атлантов, оказавшихся на Марсе.
   «На улице Красных Зорь, – так начинался роман „Аэлита“ (1922), – появилось странное объявление: небольшой серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, – глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзину с зеленью и пошла через улицу».
   Облупленная стена…
   Листок серой бумаги…
   Босая женщина с сумасшедшинкой в синих глазах…
   Описывая самые невероятные ситуации, Алексей Толстой умел оставаться убедительным. «Большая птица снижалась, – читаем мы в той же „Аэлите“. – Теперь ясно было видно человекообразное существо, сидевшее в седле летательного аппарата. По пояс тело сидящего висело в воздухе. На уровне его плеч взмахивали два изогнутых подвижных крыла. Под ними, впереди, крутился теневой диск, видимо – воздушный винт. Позади седла – хвост с раскинутыми вилкой рулями. Весь аппарат подвижен и гибок, как живое существо. Вот он нырнул и пошел у самой пашни – одно крыло вниз, другое вверх. Показалась голова марсианина в шапке – яйцом, с длинным козырьком. На глазах – очки. Лицо кирпичного цвета. Узкое, сморщенное, с острым носом. Он разевал большой рот и пищал что-то. Часто-часто замахал крыльями, снизился, побежал по пашне и соскочил с седла шагах в тридцати от людей».