Г.П.), не истратив с пользой бомбы. Поэтому, придав машине минимальный угол снижения, на каком она тянула, не проваливаясь, Сафар снова повел ее по прямой. Отсутствие пронзительного свиста пропеллеров и монотонного гудения турбины создавали теперь, при свободном планировании, иллюзию полной тишины. Мягко шуршали крылья да тоненьким голоском пел саф (указатель скорости, – Г.П.). Если летчик давал штурвал от себя, голос сафа становился смелей, переходил на дискант; подбирал на себя – саф возвращался к робкому альту…»
   Или сцена бомбового удара.
   «Инженер не договорил. Желтое зарево сверкнуло на мраморе щитов. Медная обводка кожухов турбин отбросила сияние к дрогнувшему потолку. Выдавленная столбом воздуха, стеклянная стена обрушилась внутрь машинного зала. Снаружи, с гладкой поверхности уснувшего озера, поднялся к небу пенистый фонтан воды. Грохот взрыва дошел до зала позже, когда над озером взметнулся уже следующий гейзер. Он перебросил пенистую струю через широкое полотно дамбы, сливая ее с фонтаном бетона и стали, вскинутых очередной бомбой. Точно обрадовавшаяся освобождению, вода бросилась в прорывы. Плотина дрожала от напора пенящейся воды. Вода рвала надломленные глыбы бетонной стены. За каждой бомбой, падающей в озеро, следовал ослепительный фонтан воды и камней. Гидравлическое давление подводных взрывов рвало тридцатиметровую толщу бетона, как гнилую фанеру. Двести шестьдесят миллионов тонн воды уничтожающим все на своем пути потоком обрушились на Фюрт-Нюрнберг, которым она столько времени рабски отдавала свою голубую энергию для производства орудий войны. Вода переливалась через гранитные набережные, заливала улицы, клокотала на площадях. Берега канала не могли вместить грандиозную массу воды, отданной водохранилищем. Она потоком устремилась в русло Регнитца и понеслась к Бамбергу. Загорелись склады серы, заготовленные для производства иприта. Лопнул первый гигантский газгольдер с отравляющими веществами. Нарывные, слезоточивые, удушающие газы: иприт, люизит, фосген – все то, о чем с ужасом шептались в мирное время и во что старались не верить, как в страшный призрак ада, все это потекло по берегам Майна. Тяжелая пелена желтого, серого дыма застилала весь простор долины до Штейгервальда. Волна страшного взрыва докатилась туда за шестьдесят километров. В Бамберге взлетели на воздух заводы взрывчатых веществ. Небо пылало. На десятки километров вокруг поля покрылись хлопьями копоти. Красные черепичные крыши нюрнбергских домов почернели до того, что не отражали больше огненной пляски пожарищ. Толпы обезумевших охранников стремились в убежища. У входов клокотал водоворот потерявших рассудок людей. Электричества не было. Лифты, набитые визжащими от ужаса охранниками, стояли посреди темных шахт. На глубину тридцати метров нужно было спускаться по железным лестницам. В полутьме, к которой еще не привыкли глаза, люди оступались и падали. Их никто не поддерживал…» Даже «сидя в рубке флагманского самолета, совершающего третий заход для бомбометания, Косых (один из советских летчиков, – Г.П.) чувствовал, что задыхается. Воздух вокруг машины был раскален и насыщен густым, тошнотворным запахом гари…»
   «К 4 часам 19 августа судьба пограничного боя на северном участке юго-западного фронта, где немцами было намечено произвести вторжение на светскую территорию силами ударной армейской группы генерала Шверера, была решена».
   Впрочем, это не означало того, что решена судьба всей войны, хотя немецкие рабочие уже подняли на земле восстание. Повесть заканчивалась многозначительными словами: «Волков тщательно прикрыл за собою дверь и на цыпочках пошел по коридору, стараясь не задеть лежащих там и там летчиков. Иногда он наклонялся и заботливо поправлял выбившийся из-под головы мешок парашюта или сползшее пальто. Любовно поглядывал в лица спящих.
   За дверью пробили часы.
   Они отсчитали пять звонких ударов.
   5 часов 19 августа. Первые двенадцать часов большой войны».
   Жизнь, конечно, не была столь тщательно организована, как действие повести.
   «Дом на Воровского, угол Мерзляковского переулка, где была аптека, разбит, – вспоминала Ольга Грудцова, дочь известного фотографа Наппельбаума. – Дома стали похожи на людей с распоротыми животами. Видны кровати, диваны, картины на стенах… Вернулся из командировки на фронт Николай Николаевич Шпанов… Он – бывший царский офицер – подавлен неразберихой, неорганизованностью, растерянностью нашей армии…»
   «Сто сорок страниц повести Ник. Шпанова посвящены первому дню войны, точнее первым двенадцати ее часам, – писал позже военный обозреватель Ю. Сибиряков. – По сценарию Ник. Шпанова за это время произошли весьма важные события. В полыхающих от пожаров германских городах вспыхнули восстания рабочих, на аэродромах у немцев практически не осталось готовых к бою самолетов, для „стратосферных дирижаблей“ не было газа, в рядах самой армии вторжения началась смута…» И дальше: «Как ни странно, но книга Ник. Шпанова не была изъята из библиотек даже после подписания пакта Молотова – Риббентропа в том же 1939 году. Да и с чего бы? Ведь этот пакт, наконец, позволил создать ту самую общую границу с „вражеским государством“, с которым предстояло воевать. Разделявшая Советский Союз и Германию Польша была поделена между временными союзниками по пакту, оставалось только ждать, кто первым нарушит пакт. Пакт, как и предполагалось и как это было озвучено в книге „Первый удар“, нарушили немцы. Сочинение Шпанова было изъято из книгохранилищ только после начала войны и тогда за хранение ее уже можно было угодить под трибунал».
   Фантастику Ник. Шпанов не оставил и после войны.
   В 1961 году в романе «Ураган» он высказал смелую идею подавлять водородные и атомные бомбы противника прямо на земле или в воздухе. В те годы писать о физиках разрешалось только «как бы», и Ник. Шпанову понадобился весь его немалый талант, чтобы умудриться обрисовать проблему. «В предстоящем полете Андрей не видел сложности: самолет приблизится к блиндажу с урановым контейнером, электронное устройство приведет КЧК в готовность выдать поток тауприм. Магнитная бутыль „откупорится“ в тот момент, когда радиолуч, посланный с самолета, отразится от уранового заряда контейнера. Добрый джинн – тауприм выскочит из бутылки и превратит злого джинна – уран – в безобидный свинец. Эти операции будут автоматически повторены при прохождении над вторым контейнером, изображающим „водородную бомбу“. Заключенная в ее заряде потенциальная энергия взрыва будет локализована. Дейтерий станет инертным гелием. Все это произойдет на шестисоткилометровой трассе полигона в несколько минут».
   «Просто смешно, – писал Ник. Шпанов о своем герое, – как мало Андрей знает о собственном теле по сравнению с тем, как точно его знание металлического чудовища. – (Речь идет о самолете нового типа, – Г. П.) – Тупорылый, со скошенным лбом, «МАК» некрасив. Едва намеченные, словно недоразвитые, отростки крыльев не внушают доверия. Трудно представить, что на этих тонких, как бритва, плавниках на грани атмосферы может держаться самолет. Глаз летчика, десятилетиями воспитывавшийся на стройности плавных форм, с неудовольствием задерживается на всем угловатом, что торчит из корпуса «МАКа». Профили крыла, элеронов, хвостового оперения кажутся повернутыми задом наперед. Их обрубленные консоли возбуждают сомнение в естественности конструкции, смахивающей на человека со ступнями, повернутыми пальцами назад. Летчик не сразу свыкается с тем, что аэродинамика гиперзвукового полета за пределами плотной атмосферы опрокинула традиционные представления от устойчивости и управляемости. Угловатый подфюзеляжный киль окончательно лишает машину привычной стройности. Куцая стальная лыжа, не подобранная внутрь фюзеляжа, торчит, как хвост доисторического ящера, возвращает мысль в глубину веков. Лыжи, необходимые далеким предкам «МАКа» чтобы, не капотируя, ползать по земле, и потом отмершие из-за полной ненужности, вдруг снова стали нужны, как внезапно отросший атавистический придаток. Старики помнят пращура «МАКа» «Авро», бегавшего по аэродрому с выставленной впереди антикапотажной лыжей, похожий на неуклюжий суповой черпак».
   К сожалению, Ник. Шпанов отличался не только точностью.
   Я помню, с каким изумлением вчитывался в странички повести «Старая тетрадь».
   «Люлька отделилась от корабля (речь идет о дирижабле, зависшем в воздухе в районе Северного полюса, – Г.П.) и, слабо вздрагивая, углубилась в гущу тумана. Я не ощущал ни холода, ни сырости. Туман как туман. Как в Лондоне или в Осло. Прошло около пяти минут. По скорости движения люльки я полагал, что нахожусь уже на высоте не более пятидесяти метров. В этот момент я вовсе не размышлял о величественности событий, а только беспокойно следил за вибрирующим тросом, на котором висела люлька. Это довольно неприятно – спускаться в непроглядной мгле с высоты двухсот метров на неисследованную точку арктических просторов. Честное слово, еще никогда в жизни, даже странствуя по снежной пустыне Свальбарда, я не чувствовал себя таким одиноким. Каждый миг я ожидал появления внизу ослепительно белой поверхности льда.
   Туман редел, но льда не было и в помине. Еще через одну тревожную минуту я, наконец, понял, почему до сих пор не вижу льда: я спускался прямо на темную поверхность гладкого, словно отполированного, моря. Да, да… Я немедленно вызвал дирижабль и передал Амундсену о том, что увидел. Выключив аппарат, я снова взглянул вниз. До воды было еще далеко. А между тем мне казалось, что по сторонам темная стена той же самой блестящей, как змеиная кожа, воды уже поднимается выше меня.
   В чем дело?
   Я закрыл на мгновение глаза.
   Открыл вновь. Нет, это не обман зрения…
   Вокруг меня, полого возвышаясь, в виде гигантской воронки вздымалась темная масса воды. Теперь ее странное поблескивание было гораздо ближе. Кругом и вверху. Насколько хватал глаз, вода вовсе не была неподвижной, как это мне показалось сначала: наоборот, она находилась в непрерывном и быстром движении. Я начинал испытывать неприятное головокружение. Но я продолжал вглядываться в то, что было подо мной и не только в глубине водоворота, имевшего вид огромной бездонной воронки… кругом, куда только ни падал взгляд, громоздились бешено крутившиеся бревна, доски, обломки. Я отлично помню, что мое внимание привлекло то обстоятельство, что, несмотря на постоянное движение и трение друг о друга, эти бревна и доски не только не были расщеплены, а были даже совершенно обомшелыми, словно веками спокойно лежали в воде. Немного освоившись с грохочущим вихрем, я разглядел там огромное количество корабельных снастей. Вокруг меня непрерывной вереницей неслись, плясали, кувыркались, погружались в воду и снова всплывали мачты, реи, куски бортов, переборки, двери. Шорох трущихся друг о друга обломков вокруг меня сделался пронзительным, все заглушающим, как голос недр. Теперь я уже не различал верхнего края воронки, на дно которой спускался. Я был поглощен жадной утробой взбесившегося океана. И вдруг среди хаоса крутящихся досок я увидел блеск большой медной надписи в лапах такого же медного английского льва: «Террор». А через минуту мимо меня пронеслось большое бревно с медным словом на боку: «Жаннета» (Корабли полярных экспедиций, исчезнувшие когда-то в Арктике, – Г.П.) И я, содрогнувшись, понял: здесь в этом водовороте, вечная могила тех, кто терпел крушение в полярной области. И как бы в подтверждение моей мысли, мимо, едва не задев моей утлой люльки, пронеслась какая-то корабельная надстройка. К медной решетке ее иллюминатора приникла целая куча белых черепов…»
   Не правда ли, напоминает другой весьма известный водоворот? Только находится тот другой водоворот не в районе Северного полюса, а «над самым побережьем Норвегии, на шестьдесят восьмом градусе широты, в обширной области Нордланда, в суровом краю Лафодена». И «опоясан широкой полосой сверкающей пены. Но ни один клочок пены не залетал в пасть чудовищной воронки: внутренность ее, насколько в нее мог проникнуть взгляд, представляла собой гладкую, блестящую, черную, как агат, водяную стену с наклоном к горизонту под углом примерно в сорок пять градусов, которая бешено вращалась стремительными рывками…» И дальше: «…над нами и выше нас виднелись обломки судов, громадные бревна, стволы деревьев и масса мелких предметов – разная домашняя утварь, разломанные ящики, доски, бочонки». Все отличие от описаний Ник. Шпанова только в том, что крутилась вся эта «домашняя утварь» в рассказе Эдгара Алана По «Низвержение в Мальстрем».
   Что ж, вспомним слова Федора Сологуба, цитировавшиеся А. Р. Палеем: «Подлинный поэт не пренебрегает творческим наследием предшественников, он использует его, переплавит в своем творческом горне и создаст произведения, отличающиеся яркой поэтической самобытностью».
   Время решает все вопросы, в том числе вопросы самобытности.
   Умер Сталин, пришла эпоха Хрущева. То, что вчера гарантировало успех, уже не срабатывало. Новые идеи, новые люди, новые интересы. В марте 1959 года в «Комсомольской правде» появилась большая статья: «Куда идет писатель Шпанов». Но это уже мало кого интересовала.
   Умер Н. Н. Шпанов 2 октября 1961 года в Москве.

МИХАИЛ КОНСТАНТИНОВИЧ РОЗЕНФЕЛЬД

   Родился 21 июня (5. VII) 1906 года в Полтаве.
   Более пятнадцати лет сотрудничал в «Комсомольской правде», – с выхода в свет ее первого номера в 1924 году. «Реакция поручала Розенфельду самые разнообразные задания, – писал хорошо знавший его журналист Михаил Черненко. – Вначале это была хроника столичного дня, отчеты о спортивных состязаниях. Потом, еще в 1925 и 1926 годах, вместе с международными делегациями рабочей молодежи он объездил многие города страны, побывал на Украине, в Грузии, на Урале, в родном Ленинграде, где учился и вошел в жизнь. Он не только знакомил иностранных друзей с родной страной, но и сам знакомился с ней, постигал ее широкие планы, пафос великого индустриального строительства, развертывавшегося повсюду. Постепенно у него вырабатывался свой „журналистский почерк“, стремительный и вместе с тем экономный и выразительный. Его заметки (даже если они и не имели подписи) всегда можно было узнать. Он писал репортажи со съездов и конференций, его голос не раз слышали москвичи во время передач с Красной площади. Редакция посылала его участвовать в автопробегах и испытании аэросаней, летать на опытных аэростатах».
   Летом 1930 года в составе научной экспедиции Академии наук СССР Михаил Розенфельд пересек Монголию. На снежных перевалах и в каменистых пустынях он вел путевые дневники. Храмовые праздники буддийских лам, первый договор на социалистическое соревнование в монгольском колхозе, эпитафия Чингисхана на замшелых камнях – все это позже вошло в книгу «На автомобиле по Монголии» (1931). В нее, кстати, вошел эпизод, несомненно, подсказавший писателю будущую его повесть «Ущелье алмасов» (1935).
   «Однажды в селении „Медная степь“ (в повести – Светлая степь, – Г.П.) в конце Монгольского Алтая во время снежного бурана монголы попрятались в юрты. Внезапно все собаки кочевья с безумным лаем кинулись на холм. Кочевники вскочили за ними и вдруг замерли от страха перед тем, что им пришлось увидеть. В бушующем урагане, в вихрях снега с диким ревом метался голый волосатый человек. «Чикемби! Кто ты?» – закричали монголы. Таинственный человек, увидев людей, убежал. На следующий день монголы нашли на снегу его следы. Это были несомненно человечьи, но какие-то странные следы. Когтистые пальцы изогнуты внутрь, кривой оттопыренный большой палец неестественной величины. Следы уходили через степь к горам и исчезали у абсолютно недоступных ущелий, куда не может проникнуть человек…
   Я мог бы рассказать множество подобных историй, но боюсь, что вам они покажутся легендами, суевериями темных людей. Однако меня эти рассказы убеждают, что «алмасы» действительно существуют. В описаниях путешествий по центральной Азии часто встречаются упоминания о диких людях. О них рассказывает Марко Поло, затем Плано Карпини, путешествовавший в 1245 году. Все эти факты идут из древности. Впрочем, есть источники и совсем недавнего времени. В 1906 году профессор Барадин шел со своим караваном в песках Олошани. Однажды вечером, незадолго до захода солнца, когда пора была уже остановиться на ночлег, каравановожатый, посмотрев на холмы, вдруг испуганно закричал. Караван остановился, и все увидели на песчаном бугре фигуру волосатого человека, похожего на обезьяну. Он стоял на гребне песков, освещенный лучами заходившего солнца. Алмас с минуту смотрел на людей, но, заметив, что караван увидел его, скрылся в холмах. Барадин просил нагнать его, но никто из проводников не решился…»
   В 1932 году Михаил Розенфельд путешествует по Средней Азии.
   В 1932 году совершает перелет на первом советском дирижабле из Москвы в Ленинград.
   Осенью 1932 года – участие в спасательной экспедиции у берегов Шпицбергена, где потерпел крушение ледокольный пароход «Малыгин».
   Осенью 1933 года – подъем экспедицией ЭПРОНа ледокольного парохода «Садко» в Кандалакшском заливе Белого моря, затонувшего там в 1916 году. При подъеме, кроме Михаила Розенфельда, присутствовали писатели Алексей Толстой, Самуил Маршак, Иван Соколов-Микитов, Вячеслав Шишков, Леонид Ленч.
   1934 год – кругосветное плавание на ледоколе «Красин», ушедшем из Ленинграда через Панамский канал на Чукотку для участия в операции по спасению челюскинцев.
   Герои повести Михаила Розенфельда «Ущелье алмасов» путешествуют в краю песков и камня. Странное племя, о котором ходят странные слухи, похоже, обитают где-то в Алмасских горах. Хорошо, что проблемой алмасов решил заняться старый монгольский ученый Джамбон, жизнь которого сама по себе годилась бы для приключенческого романа. «Двадцать лет назад, оставив кафедру в Петербургском университете, совершенно обрусевший, Джамбон вернулся на родину. Великие события чередовались в стране – китайская оккупация, нашествие барона Унгерна, установление народно-революционного правительства, но Джамбон, запершись в своем доме, не участвовал в политической жизни страны. Двадцать лет он скрывался от мира в своем кабинете. Постепенно старика забыли, между тем как его имя еще продолжают произносить с трибун научных конгрессов и труды его переведены на языки многих стран Европы, Америки и Азии. Получив образование в Петербурге, Джамбон совершил несколько больших экспедиций по пустыням Монголии, открыл два мертвых города и множество памятников эпохи воинственных походов Чингис-хана. В Китае Джамбону принадлежит честь раскопок у Пекина. Он нашел документы династий минов, основавших Бей-Цзин, как значится Пекин на мандаринском диалекте». Такой человек, конечно, не мог не намекнуть героям повести на давнюю тайну Алмасских гор. «Я ваш, – говорит он героям. – Да-да. Не задерживаясь, мы осуществим ваше желание, и мы будем у Алмасских гор. Двадцать лет моего добровольного плена закончились. Перед смертью я хочу надышаться воздухом степей и пустынь. Царство древних династий пятьдесят лет было моим уделом. Довольно! В степи, пески и горы я поеду с вами».
   Истории Джамбона поистине невероятны.
   «Я хочу вам рассказать одну легенду-сказку, – говорит он, – а может быть, и действительный случай. Мой лама Тамби-Сурун жив и благоденствует. Двадцать семь лет назад мы познакомились с ним в этих краях, когда я возвращался из Пекина. Монах пришелся мне по душе, и позднее он не раз навещал меня в Улан-Баторе. Как-то во время беседы он сообщил мне предание, слышанное им от стариков. Лет восемьдесят назад здесь существовало большое становище. Однажды на празднике „цам“, когда все население явилось к храму смотреть процессию масок, среди опустевших юрт осталась единственная женщина, которая кормила двухмесячного больного ребенка. Но и она, не вытерпев, оставила на время свое дитя и побежала поглядеть на пляски лам.
   Вскоре она возвратилась обратно в юрту.
   Праздник в разгаре. Трубят трубы, пение, пляски.
   Вот вывезли колесницу будущего Будды, как вдруг на всю степь пронесся страшный вопль, в толпу ворвалась обезумевшая женщина и без чувств упала на землю. Муж ее поскакал в становище. Над лежащим на кошме ребенком склонилось чудовище. Черная волосатая женщина кормила грудью дитя. Увидев монгола, она схватила ребенка и убежала в степь, в пустыню.
   Слушайте дальше. Лет двадцать спустя, как-то осенью, в вечернюю пору монголы гнали скот с пастбища. Солнце зашло, и вот со стороны пустыни показались два человека. Монголы поехали к ним навстречу… и ужас объял кочевников. То были алмасы. Впереди шагал высокий юноша в звериных шкурах. Старая сгорбленная алмаска держалась за его руку. Скотогоны в страхе сбились в кучу. На крики высыпало все население становища. Тогда алмасы повернули обратно. Старуха, задыхаясь, отставала. Она задерживала юношу. Он подхватил ее на руки и помчался за холмы. Изнемогая под тяжелой ношей, он упал. Старая алмаска закричала, очевидно приказывая ему бежать, бросить ее, спасаться. Наконец и кочевники пришли в себя. Они соскочили с коней и осыпали алмаску градом камней…»
   На географической карте Алмасских гор нет, даже в повести они отделены от мира чудовищной трещиной. Только с помощью парашюта герой смог попасть в ущелье, отрезанное от всего мира. Там «перед Висковским открылась широкая, светлая долина. Обрадованный геолог сделал движение, намереваясь бежать, но странный вид поразил его: кости, груды костей и человеческие черепа лежали на земле, а вдалеке долина, казалось, была покрыта глубоким снегом. Не зная, идти ли дальше или искать другого пути, Висковский повернулся и невольно отпрянул назад. У подножья горы, в пещере, горела свеча. В следующую минуту из пещеры вышел сгорбленный человек. Покрывало на плечах, серые мохнатые сапоги… И сразу Висковский узнал старика. „Хэ Мо-чан! Где Лю Ин-син? – порывисто спросил геолог. – Проведи меня“… Вместо ответа Хэ Мо-чан приложил палец к губам и, указывая на пещеру, где горела свеча, приказал молчать. Но Висковскому некогда было раздумывать над словами старика. Надеясь кого-либо застать, помимо Хэ Мо-чана, он вбежал в пещеру… и отпрянул назад. На соломенной циновке у плоского камня при свете восковой свечи, сгорбившись сидел необычайный человек. Обросший волосами, в мохнатых шкурах, он был похож на дикого зверя. Услышав шум шагов, он повернулся и в страхе ощерил рот. В дрожащей его руке дергалась кисть, которой он до того что-то писал на распростертом по камню пергаменте. В ужасе страшный человек отбежал вглубь пещеры. Крепкие, жилистые руки схватили Висковского и заставили выйти из пещеры. Смертельно испуганный Хэ Мо-чан, глотая воздух, разводил руками и, задыхаясь, повторял: „Алмас!.. Ам-моно… Алмас!..“
   Впрочем, тридцатые годы кончались.
   Алмасы вдруг перестали интересовать людей.
   Все больше и больше люди задумывались о близкой войне.
   В 1937 году в «Комсомольской правде» (с 27 марта по 18 мая) начала печататься фантастическая повесть Михаила Розенфельда «Морская тайна». Это был уже другой подход. Речь в повести шла о японской секретной подводной базе. «Крепость синего солнца», так она называлась. На ней и вокруг нее разыгрались приключения штурмана Головина, боцмана Бакуты и амурской рыбачки Нины Самариной.
   «Темнота рассеялась. Волнующийся изумрудный свет отразился на стеклах кабин. Внезапно вся площадка озарилась зеленым сиянием, и под куполом зашевелились огромные тени. Не понимая, откуда идет свет, друзья перегнулись через перила и увидели сотни светящихся рыб. С каких таинственных глубин появились эти неведомые существа? В черной воде, как искры, вспыхивали тысячи микроскопических точек. Они кружились сверкающим роем, точно собравшись на сказочный праздник, и зеленые фосфорические огни подымались все выше и выше. Потом неожиданно сверкающий хоровод разлетелся во все стороны. На мгновенье ночная мгла снова окутала площадку и онемевших людей. И вдруг ярким синим заревом окрасилась вода. Под ногами моряков проплыли прозрачные круглые рыбы-чудовища с выпуклыми глазами и шевелящимися усами. Они, эти рыбы, были точно из стекла и горели синим пламенем. Моряки окаменели от того, что представилось их глазам…»
   Военная тема была уже знакома Михаилу Розенфельду.
   В своих «Испанских дневниках» журналист Михаил Кольцов так писал о книгах известного в те годы писателя Григория Петровича Данилевского. «Книгу Данилевского дала мне его дочь, Александра Григорьевна, генеральша Родригес. Романтический дух передался потомству автора „Княжны Таракановой“ и „Мировича“. Александра Данилевская пустилась в странствия по Европе, забралась за Пиринеи, и здесь в нее, в харьковскую красавицу, влюбился испанский офицер. Она вышла замуж, осталась на всю жизнь в чужой, незнакомой стране, но дала обет – детей воспитывать хоть наполовину русскими. С огромным терпением и любовью занималась она с двумя своими девочками, обучила их чтению, письму, затем литературе, создала в доме маленькую русскую библиотеку и декламировала с дочерьми хором русские стихи, на удивление и простодушный восторг добряка Родригеса. Он был, как говорят человеком левых убеждений, обожал семью… Сама мамаша Родригес появлялась однажды в гостинице „Палас“, красивая седая женщина… Дочери ее Юлия и Лена совсем испанского облика, они предложили служить всеми силами и знаниями дружбе Советского Союза с их новой родиной. Момент был самый критический, враг подходил к Мадриду, их усадили в машину с корреспондентами „Комсомольской правды“, эвакуировали в Аликанте, затем они начали работать библиотекарями при торгпредстве…»